Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
СодержаниеРитмический кружок |
- Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах, 10467.8kb.
- Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах, 8444.71kb.
- Факультет архивного дела, 117.19kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Рациональность научных революций, 514.68kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- 1. Вступление фольклоризм Ахматовой: обоснование темы, 278.37kb.
- Кэрролл Льюис, 1324.21kb.
- 001 Беби baltic beauty defender glorious белый 12. 04. 09 Ходяева, 269.2kb.
- Андрей Белый «Петербург»», 7047.26kb.
известный профессор в Германии (немецкая литература), Брюсов (русская
литература), я (ритмика), Энгель (музыкальный курс) и еще кто-то (английская
литература), Рачинский; и Брюсов все время нашептывал мне:
- "Борис Николаевич, мы, конечно, откажемся: ведь ни Энгель, ни Лютер
не будут читать".
Он убедил: от моего и своего имени категорически отказаться; вторичное
объяснение с д'Альгеймом произошло на концерте Олениной в перерыве: перед
артистической; я выбрал концерт, чтобы не быть на часы притиснутым к креслу;
лучше сразу и грубо, чем с тонким взаимным мучительством, произвести
операцию; д'Альгейм же придрался к тому; в едких письмах обвинял он меня:
я-де выбрал концерт, чтоб сорвать его для певицы, которую боготворил
семилетие и для которой работал с маньяком; в результате всего ж был
объявлен: вредителем! Негодование мое усугубилось необъяснимым поступком
д'Аль-гейма: С. Л. Толстой, как и я, почитатель певицы, просиживавший вечера
в "Доме песни", откликнулся на конкурс (лучшее оформление шотландских
мелодий на песни Бернса); Николай Метнер присудил премию его номеру, не
подозревая фамилии номера; воображенье "маньяка" сложило басню о будто б
сговоре Толстого с Метнером, кстати, едва знакомых друг с другом; отсюда -
разрыв д'Альгейма и с Метнерами и с Рачинским, принявшим сторону невинно
оскорбленного автора.
Чаша терпений моих переполнилась; и я ответил д'Альгейму резко;117 он
тотчас же написал в Брюссель - Асе: она-де должна все со мной разорвать; та
ответила с мягким достоинством: никто не имеет права вмешиваться в ее
отношенья со мной.
Я был до крайности разволнован случившимся, тем более что в Брюссель
нынешнею зимою я ехать не мог, прикованный инцидентом с Эллисом, "Мусагетом"
и корректурами.
"Мусагет" только что обосновался в квартире: три комнаты с ванной,
кухней и комнатушечкой для служителя, Дмитрия; меблировка была со вкусом;
редакция выглядела игрушечкой; в комнатку с овальной стеной был заказан
овальный диван, перед которым стоял круглый стол; ковер, мебели, драпировки
приятного синего цвета на теплом, оранжевом фоне (обои); затворив двери в
приемную (белые обои, книжные полки, два столика: для секретаря и
корректора) и спустивши портьеру, оказывались в диванной, куда не проникал
шум; каждый день здесь сидела компания (Шпетт, или Рачинский, или Борис
Садовской, или Эллис, Машковцев и другие); здесь с шести до восьми
принимал по делам "Мусагета"; сколько здесь протекло разговоров - с
Ивановым, Минцловой, Блоком, Тургеневыми, Степпуном, Шпеттом; комната стала
моим домашним салоном.
Приемы - с шести до восьми; а фактически здесь сидели до полночи; и
уходили часто отсюда: поужинать в "Прагу", которая была под боком
(квартира - наискось от памятника Гоголя);118 на круглый стол Дмитрием
ставился поднос с чашками крепкого чая, с ассортиментом печений и пряников;
кто-нибудь просил себе сделать ванну, которую скоро пришлось отменить, чтобы
редакция не превратилася в баню; здесь "ванничал" еженедельно Петровский,
являяся после в диванную с розовой, вымытой мордочкой, - к чаю.
Не любил я сидеть в специальном редакторском кабинете; он был отделен
ото всех других комнат; серо-зеленый цвет мебели придавал ему что-то
казенное; здесь сидел Метнер, являяся редко: впоследствии - раз в неделю,
часа на два-три; он не понял: редактор тогда лишь редактор, когда он -
сотрудников вдохновляющий центр и любезный хозяин; я, именно, проводил эту
линию, во многом взяв пример с Брюсова; результат такой тактики: "Муса-гет",
до открытия еще, стал ярким центром, влекущим сотрудников; чай способствовал
непринужденности разговоров, обмену мнений, проектов, которые, к сожалению,
разбивались спрятанным от сотрудников и их не знавшим, за исключением членов
совета, редактором Метнером; он бил, как молотком, своим "veto"; надо
всечасно учитывать силы людей, приходящих в редакцию, отваживая одних, давая
возможность другим: выявляться в работе; и даже - уметь менять планы,
приспособляйся к исполнителям их: и так действовали Брюсов, Дягилев,
редактировавшие журналы: "Весы" и "Мир искусства"; они не боя-лися "хаоса";
Брюсов строил "Весы", живо зная реальные интересы сотрудников; и, педалируя
умело на них, извлекал он созвучие из меня, Садовского, Антона Крайнего,
Эллиса, Соловьева, столь разных в быте идей; принцип Дягилева: печатать все,
что ни напишет ценный сотрудник, и не печатать даже хороших статей,
принадлежащих неценным людям, т. е. принцип строить программу на личностях,
а не на абстрактной платформе, выявил в итоге такой принципиальный подбор,
который был бы недостижим планами и заседаниями "редакционного комитета".
Я, оглядываясь назад на себя и на Метнера, не без возмущения восклицаю:
имея в распоряжении тройку Иванов - Блок - Белый, как мог этот "дирижер"
сознаний не знать, что он имеет дело с людьми исключительной инициативы;
Брюсов, Дягилев прислушивались к такого рода сотрудникам, оформляя планами
инициативу их; а Метнер, не учитывая "in concreto"119 их быта идей,
втемяшивал в головы свои абстракции "русско-германского" "культурного"
плана; его лейтмотив, сопровождавший мои начинания: "Это - хаос!" Есть
хаос - и хаос; один хаос - из беспринципности; другой - из уменья
подслушивать становление новых ценностей в их зародыше: в новых людях и в
новых тенденциях (в "Симфонии" мною подслушаны новые секты, в "Голубе" -
Распутин, в "Петербурге" - падение "Петербурга" и близость всеобщей
катастрофы, - до новых сект, до Распутина, до провала царского Петербурга);
Метнер думал, что у меня уши в пупе, - не на голове; извините, пожалуйста:
центр моих интуиции находился в сознании, в оценке деталей, подробностей
нового человека, пришедшего к нам работать еще без "трудов", но... но... с
будущим, т. е. всего того, чего Метнер увидеть не мог, принимая в неделю раз
в серо-зеленом своем кабинете.
Я пишу с раздражением, обращая строки к когда-то "другу" и не зная,
дойдут ли они до него.
Какого хаоса, черт побери, он боялся, когда он боялся: в Иванове,
Вячеславе, - интриг, во мне - "беспринципности", в Блоке же - интуиции ничем
не покрытого пупа; и требовал: от меня проведения в жизнь им задуманного
неживого "Verlag'a";121 от Блока - стихов в "альманашек"; а от Иванова -
консультаций на тему о Греции.
Вячеслав Иванов, вождь школы поэтов, вокруг которого группировалися
творческие начинания Петербурга, им брался "постольку, поскольку"; А. Блок,
предлагавший журнал трех поэтов122, им был отстранен от журнала
"любезнейшим" жестом: "Пожалуйста, нам напишите какое-нибудь там свое; мы -
рассмотрим!" (Рассмотрит коллегия из пятнадцати нетворческих личностей.)
Когда, всеми фибрами слуха внимая тональностям новой культуры, уже
подымаемой "мусагетскою" молодежью, шел я к Метнеру, предлагая отдать мне
план сборника, - он почти что кричал на меня:
- "Опять этот хаос!"
Да, - хаос создания новых идей, ставших жизнью культуры, весьма
интересной, с которой бы след ознакомиться "Зиммелям"; в ноте культуры той
слышались мне звуки поэзии Пастернака, и звук написания библиотеки
стиховедческих книг, и многое прочее, чего не снилось Европе, перед которою
падал ниц "хаоса" моего убоявшийся Метнер, оставшийся за рубежом безо
всякого культурного дела; а мог бы работать у нас, если б вовремя внял он
мне, дал бы возможность нам развернуть "наше" дело - по-нашему, не прицепляя
"последышей" Зиммелей в виде троечки "настоящих" философов: Федора Стенпуна,
Яковен-ко и Гессена; "настоящее" первого выявилось в карикатурнейшем
комиссарстве на фронте (при Керенском); второй - высох: таранью тарань;
третий - автор брошюрочки "Что такое большевики".
Забегая вперед, здесь скажу: уже к осени 1910 года около Степпуна,
явившегося в "Мусагет", строилась философская молодежь; он завел в редакции
свой семинарий; среди студентов его объявился Борис Леонидович Пастернак124,
чья поэзия - вклад в нашу лирику; помню я милое, молодое лицо с диким
взглядом, сулящее будущее. Метнер ни разу на семинарии не был.
Я заработал с моими ритмистами, будущими профессорами, исследователями
и т. д.; я умолял посетить семинарий, увидеть характер работ; он - ни разу
на нем не был; а в результате такого небрежного отношения к тенденциям
жизни - ценные материалы по пятистопному ямбу125 и острая сводка работы
кружка (перечень уточнений слуховой записи строчки) с моим отъездом ряд
месяцев праздно пылела в редакции; и в ней - растаяла: без оформления; а
через пять уже лет новая "проблема культуры", которую Метнер проспал, была
выявлена библиотекой книг; а "Мусагет" лишился чести быть зачинателем новой
науки, имея такого ритмиста, как я, вкруг редакции сгруппировавшего
ценнейших работников; вся беда в том, что они еще себя не сумели прославить
трудами, поэтому они были - "хаосом"; и им противополагался "нехаос", Н. П.
Киселев, засохший в "каталог каталогов", в то время как "хаотист" С. Бобров
дал ряд очень блестящих работ126.
В свою очередь, около Эллиса скопилось много талантливой молодежи; и
тщетно последний звал Метнера: ближе узнать молодежь; Метнер предпочитал
молодежи Рачинского, введенного им в редакционный совет, чтоб обуздывать,
может быть, роскошные ритмы... Марины Цветаевой, тоже бывшей в кружке; живые
силы, к нам шедшие, ждали, что "Мусагет" и реально оформит стремления их;
все усилия наши с Эллисом обратить внимание редактора на людей, с которыми -
будущее, наталкивались на нежелание нас конкретно понять в нашем увлеченьи
людьми, к нам пришедшими.
И вот: уже через год - обиженный на Метнера Эллис перенес арену
действий своих в студию скульптора Крах-та, где буйствовали собрания
(человек по пятидесяти); и эта вся молодежь выявилась в следующем этапе как
оппозиция "Мусагету" (издательство "Центрифуга" и т. д.); обиженный за живые
стремления моей молодежи, раздавленной "veto", я думал о том, как бежать из
Москвы: "Мусагет" для меня агонировал с осени 1910 года; Метнер, не понимая
причин охлаждения, в пику сильней педалировал говорунами из "Логоса"; и
нельзя уже было понять: "Логос" ли - "Мусагет", иль последний - придаток при
"Логосе"; члены совета были подобраны Метне-ром по принципу "veto"; стоило
Степпуну раскрыть рот, - делался багровым Рачинский; стоило мне войти с
предложением живого сборника, как начинали остервенело блистать золотые очки
попавшего временно в Москву - Гессена, перелагателя и сочетателя никому не
понятных в России терминов философа Ласка.
Совет сходился в одном: "veto", "veto" на все молодое и творческое; и
сколькие будущие таланты поэтому пропорхнули под носом у Метнера;
"Мусагет" - неудачное подражанье "Verlag'y". без средств на издание
"кирпичей", но с претензией на них; и уже совершеннейшим трупом выглядел
феномен скуки, журналик "Труды и дни" 27, оригинальную идею к которому подал
Блок (журнал-дневник трех поэтов: меня, Блока, Иванова); Метнер изнасиловал
идею журнала, прицепив ее к налагателям "veto"; журнал этот - единственный в
своем роде пример, как при наличии интересных сотрудников можно превратить и
их лишь в писак: по обязанности. Через восемь лет, уже в Советской России,
отчасти осуществилась затея Блока, предложенная "Мусагету" в одиннадцатом
году: в журнале "Записки мечтателей", каждый номер которого художествен128.
О, о, - "Мусагет", великолепный подарок мне другом!
Начал - во здравие; кончил - "заупокоем".
Как хорошо, что вовремя из него я бежал; не беги я, - что стало б с
моей писательской физиономией? Ведь все лучшее, мной написанное, появилось
как следствие отказа работать: в этом бездарном месте!
КОММИССАРЖЕВСКАЯ
Между московскими треволнениями этой осени, как метеор, яркий день; в
этом дне не было для меня никакого психологизма: яркость встречи моей с
Верой Федоровной Коммиссаржевской129 - совсем не знакомство в обычном
значении слова, а созерцание морального пафоса, перед которым остановился я
в совершеннейшем изумлении; не без испуга себя я спросил: чем же я, не
театрал, могу помочь, в самом деле, замечательнейшей из артисток, которая на
меня опрокинула требование: взять в душу ее предприятие, взывавшее к отдаче
всех сил.
Несколько дней ходил я взволнованный мне подкинутой миссией: вынашивать
идеи Коммиссаржевской, которую до встречи в Москве лично почти не знал;
после же встречи телеграммами напоминала она, чтобы я о ней думал; она
совершала последнее свое турне по России; она покидала сцену;130 в жесте
ухода ее было нечто от предсмертного жеста Толстого. Телеграммы получались
все реже по мере того, как В. Ф. удалялась на юг; они замерли: перерыв;
вдруг - известие: Коммиссаржевская скончалась в Ташкенте от черной оспы; и
встала реминисценция "мании" моей: видеть события в неслучайном свете. И
вырвалось:
- "Ловко подстрелена!"
С Коммиссаржевской я мимолетом встретился в 1908 году: в Петербурге;131
я ею восхищался в реалистических пьесах; в них она была гениальна; от игры
ее в "Пелеасе и Мелизанде"132 я приходил в ужас; и не пытался брать ее в
разрезе искусства; я воспринимал ее боль: от сжима размаха стилизованными
трафаретами; ее хрупкое, легкое тело - гнулось под тяжестью и железа, и
меди; от тембра голоса, удивительного, оставался лишь мелодический стон, -
не Мелизанды, а Веры Федоровны: точно она себя запрягла тащить на себе
невывозимую драму символов Метерлинка.
Страдание ее обнажало мне всю невозможность играть ей в символической
драме; под впечатлением этой боли ее вырвалось два фельетона, напечатанные в
"Утре России": о ней и о судьбах ее театра, первая статья была тугая,
философичная; удивляюсь, что "Утро России" ее напечатало; но передали: над
этой тугою статьею она задумалась, ее изучив досконально; биограф
Мейерхольда, Волков, отмечает мою статью как один из моментов в звеньях
причин, заставивших ее кончить со стилем тогдашних ее постановок134. После
резко перекачнулась к "Весам" она, даже устроив в театре киоск для продажи
изданий книгоиздательства "Скорпион".
В скором времени я неожиданно получил приглашение от нее: выступить с
лекцией о Пшибышевском перед показом его "Вечной сказки"135. Пшибышевского я
особенно не любил; и, признаться, хотел отказаться; считал неприличным
выступить с разносом писателя перед показом пьесы его; но вдруг согласился:
в агитационных целях (я был фанатиком); текст выступления был написан
заранее; он вышел грубым; я думал: прочтя со сцены его, мне придется бежать,
чтобы лично не встретиться с директрисой театра.
Когда я со сцены метал свои молнии против писателя, взгляд мой невольно
тянулся все к маленькой черной женщине, в шляпе с огромнейшими полями,
сидевшей передо мной в бенуаре; фигурою - девочка (бледная, тихая); шляпа
же - дамская; ни возраста, ни черт лица разглядеть я не мог; вся в глазах:
два сине-серо-зеленых, огромнейших глаза из темных орбит электризовали меня;
она сидела одна, в темной ложе, склонясь головою к руке, которую положила на
спинку кресла; и - ни одного движения! Темные линии ее легкого тела растаяли
в полусумраке; и в голову не пришло мне, что ложа - директорская.
Лектор всегда говорит, обращался к наиболее внимательным слушателям;
она же более всех мне внимала; от ее строгих, печальных, прекрасных глазищ я
отвлечься не мог.
После лекции заторопился исчезнуть, не смея глядеть на артистов и
отказавшись остаться на представление: еще зацепишься! Уже схватился за
шапку, - как вдруг - в комнату порывисто вбежал молодой человек; и
порывистым голосом бросил:
- "Идемте!"
- "Куда?"
- "К Вере Федоровне!"
И он рывом понесся передо мною; я - рывом: за ним; мы метались по
неосвещенным пространствам; и я влетел в темно-синюю комнату: без предметов;
в кресле сидела фигурка в черном; вуалетка спускалась с полей ее шляпы; при
моем приближении она поднялась, оказавшись ниже меня; с той же удивленною,
строгой робостью, не спуская остановившихся глаз, протянула ручку; и
свирельным своим голосом тихо сказала:
- "Я рада с вами..." - а окончание фразы запамято-валось; она стояла
передо мною, и строго и робко, выжидательно глядя, без слов; ученицы
гимназии так стоят пред инспектором в ожиданьи вопроса; личико - бледное,
маленькое; губки - стянуты, как у детей; возраст - неопределенный (вуалетка
скрывала черты); но глаза смущали вопросом; и от этого я потерялся, стоя с
открытым ртом, и хлопал глазами, все еще ожидая вопроса, точно возникшего
между нами; если то был вопрос, - не иллюзия восприятия, - то взывал он к
огромнейшему объяс-ненью: тут же, с места в карьер, минуя условности; или
же - к мгновенному бегству; и я спасся бегством, пролепетав что-то дикое, -
вроде:
- "Не смею тревожить!"
Нечто подобное величайшему изумлению мелькнуло в глазах ее и в отклоне
стана.
Первая встреча с Верой Федоровной - минутное глазение друг на друга;
и - без единого слова; испугало меня "ученическое" выраженье лица у великой
артистки.
Разговор таки - был: через год, упав на голову, как лавина, - тем
более, что случился он на извозчике, ночью; но такой разговор только так и
мог произойти: не в комнатах.
Осенью девятьсот девятого года Коммиссаржевская дала несколько
прощальных спектаклей в Москве; один из спектаклей был превращен в
чествование;136 мне поручено было сказать ей приветствие; занятый до отказа
писанием, я относился рассеянно ко всем общественным функциям; и в этот
вечер я был столь рассеян, что не обратил внимания на вопиющее нарушение
мною тогдашнего правила: при сюртуке неприличны цветные ботинки; а мои ноги,
освещенные рампой, кричали в партер двумя рыжими пятнами: верх неприличия! И
я смутился: приветствие вышло весьма угловатым; выговаривая его, я имел все.
тот же неприятный объект: кричащие, рыжие пятна ботинок; миниатюрная
женщина, с бледным и несколько помятым лицом (я его разглядел в полном
свете), с большими глазами, глядящими из синевы, меня слушала с удручавшим
вниманием; вдруг резко она шагнула ко мне, по-мужски сжавши руку, тряхнула
ее.
Тут же сказали: Коммиссаржевская желает со мной говорить; мне был дан
ее адрес; и - просьба прийти: завтра (дан был и час); через день уезжала
она; я не помню уже, где остановилась она; не помню даже и комнаты, куда я
был введен; вылетела ко мне с неожиданной острою быстротою, точно она
торопилась; от этого бурного жеста все предметы смешались в глазах моих; ход
ее мыслей, тембр голоса, невыразимого, свирельного, грудного, сопровождаемый
быстрыми жестами рук (мне в лицо), напоминал разбег многих волн на утесы: со
свистом и с пеной; она куда-то спешила; в распоряжении ее оказалось лишь
двадцать минут; вот, взяв за руку, глядя, как в душу, большими, большими
глазами, недоуменно-строгими, она просила меня непременно сегодня заехать в
театр, чтобы по окончании спектакля уже договориться со мной.
Договориться? Легко сказать. В этом вихре прекрасных душевных движений,
вполне неожиданных по отношенью ко мне, вылепетала она душу, отдавая мне в
сердце, как в колыбель, "младенца", - идею свою (так она выражалась); она
устала от сцены; она разбилась о сцену; она прошла сквозь театр: старый,
новый; оба разбили ее, оставив тяжелое недоуменье; театр в условиях
современной культуры - конец человеку; нужен не театр; нужна новая жизнь; и
новое действо возникнет из жизни: от новых людей; а этих людей - еще нет;
вот почему устремления театральных новаторов обрываются недоуменным
вопросом; актера - нет: его надо создать; его не создашь, коли не создашь в
нем нового человека; нового человека выращивать надо с младенчества; мы же
все искалечены: артисты и люди; она более, чем другие, тем именно, что
театральная культура ненужно обременила ее; это она из тоски своей поняла; и
вот: опыт свой и все силы стремлений решила она посвятить воспитанию нового
человека-актера; перед нею носилась картина огромного учреждения, чуть ли не
детского сада, переходящего в школу и даже в театральный университет;
преподаватели-педагоги этого невиданного предприятия должны быть избранными
людьми, тоскующими по человеку, она хочет сплотить их; они должны ей помочь.
И дальше уже совсем сногсшибательно: я-де, более всех понявший болезнь
театра, более всех гневающийся на развал жизни, более всех тоскующий о новом
человеке (она читала мои статьи и полемику), должен, по ее мнению, бросить
все и ближе всех стать около нее137.
- "Поймите, - взяла меня за руку и снизу вверх заглядывала в глаза, -
я вам подношу моего младенца, - и она поднесла две руки мне к груди, -
неужели вы не улыбнетесь ему, отвернетесь и пройдете мимо!"
Все это с быстрыми, легкими телодвиженьями, то приближаясь вплотную, а
то отбегая, - летуче носиться по комнате взад и вперед, заложив руки за
спину, глазами - в пол; а я - только слушал, не подавая реплик; ведь
половина ею сказанного было и во мне роившимся миром: когда-то;
откликнуться, взять, по ее словам, в руки "младенца" - значило: ему отдать
свою жизнь.
Тут кто-то ее порывисто оборвал, влетевши и что-то напомнив; схватясь
рукою за лоб, вдруг нахмурилась и отмахнулась; и после, стремительно
подбежавши ко мне, остановилась, как робкая девочка; и - строго, настойчиво:
- "Ну, так вы будете вечером. Вы мне ответите так же, как я вас
спросила!"
И - выскользнула.
С очень странными переживаниями сидел я в театре; и даже не помню, в
чем именно выступала она; до ее ли игры, когда вот сейчас предстояло с ней
так объясниться, как желала она; только что в руки отдали мне "Мусагет";
только что дал я согласье д'Альгейму быть в "деле" его: а чем кончилось это
согласие? В Брюсселе ждала меня Ася; а тут наперерез всему, бросив все, я
был должен, по убежденью артистки, пуститься уже в настоящее кругосветное
путешествие; где "паспорт" на него? И - где средства?
Вот кончен спектакль; я - за кулисами; там меня ждут: переодевается,
сейчас выйдет; где-то еще стоят крики: "Ком-мис-сар-жев-скааа-я"; вот и
она - в пышном манто, бросает мне в руку огромную муфту:
- "Несите, идемте!"
Куда? К ней? Иду. Положение - глупое: у выхода - рев молодежи: я, с
муфтой в руке, - лишь претык; выходим; карету она отпускает; и я усаживаю ее
на извозчика; мы едем к ней; предварительно ей хочется покататься и
освежиться на воздухе; катимся где-то меж переулков; решает она ехать за
город, чтобы не прервать разговора, уже зацепившегося за огромную тему; мы -
едем в ночь: деревья Петровского парка; куда еще? Не выпить ли чаю? Где?
Какие тут рестораны - я, право, не знаю; не знает она; и я начинаю просить
ее: не надо бы ресторана; можно ли там под музыку продолжать разговор? Да и
обстановка; она - соглашается:
- "Извозчик, назад!"
И он медленно трусит по направлению к городу; разговор взвивается
вверх; и то он расширяется, как спираль, в широкоохватные темы; то
суживается до субъективней-ших, психологических завитков, граничащих с
песней без слов.
Я подвожу ее к дому; не как артистка и не как "дама", как добрый
товарищ, как Эллис, имевший привычку бежать со мной до дома, после чего я,
бывало, его провожаю до дома, - она с детски робкой, просительною улыбкою:
- "Ну, я вас теперь до дома довезу?"
Мы подъезжаем к моему подъезду; я в свою очередь:
- "Теперь уже я подвожу вас. Можно?"
Два раза были мы в Никольском переулке; два раза я ее провожал до дому;
извозчик не ехал, а плелся: между переулками; если бы он где-нибудь
остановился у тумбы, мы б не заметили.
Что сказать о таком разговоре? Только то, что он выступил изо всех
берегов; воспроизвести - нет возможности: разговор, построенный на
импрессиях, оспариваньи друг друга; сказалась в нем вся тоска этой
прекрасной души, блеск утопий, невоплотимых в действительность; зачем она
выбрала меня конфидентом своих стремлений? Лет восемь назад и я мечтал о
создании "человека"; кончил же... злобою дня; то, с чего начал я, к этому
теперь приводил ее огромнейший театроведческий опыт: опыт утраты человека
театром; мой же жизненный опыт как раз начался с разбития детских утопий о
человеке-младенце в условиях тогдашней действительности; не мог же я ее,
разбитую в своем опыте, добить моим опытом; и я обещал ей всемерно думать о
планах ее; и посильно на них откликнуться; она требовала - непосильного:
требовала отдачи жизни "младенцу"; а когда мы уже путешествовали меж
подъездами, она лепетала намеками, не имеющими логических линий, какими-то
стихами в прозе; вроде "Эльзи" Бальмонта, где краски и струи господствовали
над логикою; вспыхнули во мне строчки: "Чайка, серая чайка с печальными
криками носится над равниной, покрытой тоской"138.
Образ маленькой фигурки с высунутой ручкой из пышного манто, с
недоуменной головкой, протянутой мне под лицо, остался образом чайки, с
"печальными криками" пролетающей куда-то на юг из огромной, кондовой,
царской России; запомнился ее полуобиженный вскрик:
- "Почему вы такой невнимательный, грустный, холодный и - синий,
синий!"
Сказать великой артистке, себя отдававшей "младенцу", что он невозможен
еще, что уход ее из театра - лишь повлечет к удвоенью терзаний ее, было б
жестоко; не поняла она, что я делался "синим, синим" - от боли, от страха за
нее и от невозможности ей помочь.
Вот второй раз подвезла она меня к дому Новикова, в Никольском; бледное
личико девочки под вуалькой высунулось; и протянулись две ручки:
- "Я уезжаю в турне, - в последнее... Я вам оставляю моего
"младенца"... Думайте о нем... лелейте его... А я о себе напомню".
Накрапывал дождик; и повернулся извозчик; зад пролетки загрохотал под
дождем по Никольскому.
Через два дня - первая телеграмма: с напоминанием; дня через четыре -
вторая; потом - длительный перерыв; и - оглушившее всю Россию известие: Вера
Федоровна Коммиссаржевская скончалася в Ташкенте от черной оспы;139 может
быть, бухарский халат, от которого заразилась она, избавил ее от горчайших
душевных страданий: видеть великую идею преглупо растоптанной.
Она была преждевременна.
РИТМИЧЕСКИЙ КРУЖОК
В декабре девятьсот девятого я опять попадаю в Бобровку: дописывать
статьи по ритму; и пишу последнюю главу своего романа; опять - огромные,
пустынные комнаты старого дома, портреты предков; за окнами - синие сумерки,
сосны и морозный, багряный закат; мой глухонемой старик, в мягких валенках,
вырастает из сумрака за плечами; трогает за руку и показывает на соседнюю
комнату, где сумрак подпрыгивает на красных отблесках и откуда красноречиво
потрескивают сухие поленья; иду туда к огромному очагу - не камину;
опускаюсь в мягкое кресло; подбородок в ладони; и думаю, думаю над сияющим
жаром; в синем мраке пустых комнат - шорохи, шмыги и даже будто шаги; это -
мыши.
К Рождеству - я в Москве: в сутолоке налаживаемой редакции; а к началу
января вызревает необходимость мне быть в Петербурге, чтобы координировать
"Мусагет" с планами Вячеслава Иванова, привлекаемого к редактированию
историческим сектором "Мусагета"; новое сближенье с Ивановым - дело рук
Минцловой; оно обусловлено и отходом Иванова от Городецкого и Чулкова, и
распадом недавнего триумвирата в "Весах": я, Брюсов, Эл-лис; Иванов
затаскивает меня в свою "башню"; [Квартира Иванова, находившаяся в башне
дома, возвышавшегося над Таврическим дворцом] и дердаит в ней без отпуска
около шести недель;140 быт этой жизни мною описан в "Начале века"; не
возвращаюсь к нему; к нам приезжает Метнер: дооформить сотрудничество
Иванова в "Мусагете"; Иванов, в свою очередь, делает все усилия, чтобы
сгладить шероховатости моих отношений с Блоком, мечтая о конъюнктуре: он, я
и Блок, ввиду отдаления от символизма Брюсова, полного одиночества Блока,
порвавшего с мистическим анархизмом, и в противовес усиливающимся тенденциям
журнала "Аполлон", в котором сгруппировались акмеисты (С. Маковский,
Гумилев, Кузмин, бар. Врангель и другие);141 в свою очередь, раннею весной я
везу в Москву В. Иванова для ближайшего знакомства его с сотрудниками; мы
помещаем его в редакторской комнате, где он живет, принимает и проповедует с
неделю; дни приезда его совпадают с открытием "Мусагета";142 вскоре по
отъезде его читаю я публичную лекцию на тему "Лирика и эксперимент", ответ
на которую - появление ко мне тройки молодых людей - Дурылина, Сидорова и
Шенрока - с предложением организовать под моим руководством
экспериментальную студию по изучению ритма; быстро налаживается ритмический
кружок в составе пятнадцати - семнадцати человек, среди которых запомнились,
кроме вышеупомянутой руководящей тройки: Нилендер, Ахрамович, Чеботаревские
(брат и сестра), Станевич, П. Н. Зайцев, С. Бобров, заработавший скоро
самостоятельно, Рем (Баранов) и другие.
Первые заседания кружка, зафункционировавшего в апреле, посвящены моему
введению в работу; они определяют нашу задачу и посвящены методологии
предстоящих работ по уточнению слуховой записи, мною предложенной в
"Символизме"; в основу я беру ту самую критику "Символизма", которую
позднее, в продолжение более чем семнадцати лет, приходится мне выслушивать;
далее - ряд майских заседаний, посвященных предварительной номенклатуре
паузных форм, энклитик и прокли-тик языка, учету спондеоподобных и
хореоподобных стоп в ямбе, а также номенклатуре ритмических фигур,
долженствующих быть взятыми на учет; все это - поправки к "Символизму",
которые необходимо было нам сделать в первую голову, чтобы использовать
летние вакации; мы берем для эксперимента весь пятистопный ямб крупнейших
русских поэтов - не в показательной порции, как У меня в "Символизме" (там
взят четырехстопный), a in согроге;143 семнадцать человек, выровняв свои
классификационные таблицы и сдав "экзамен" на точность слуха, разбирают
поэтов; мне достается пятистопный ямб Тютчева, Баратынского и лирики
Пушкина, (а ямб драматических произведений взял кто-то другой) .
С осени начинаются частые, длительные, плодотворнейшие заседания,
посвященные сверке отработанного материала, оглашению статистики и
недоумений, с которыми встретился каждый из работавших, т. е. более десяти
докладных рефератиков, из которых возникла проблема выравнивания
классификационных данных у всех, сводящаяся к еще большему уточнению; более
всего времени заняла проблема выработки номенклатуры в связи с паузными
формами (межсловесными промежутками); здесь наши работы совпали с
предложением поэта Пяста, заработавшего отдельно над теми же проблемами в
Петербурге;145 вопрос шел о том, что четыре типа промежутков, в свою
очередь, подразделяются на чисто-звучащие и нечисто-звучащие (так сказать,
на изобразимые целыми числами и дробными); в моем "Символизме" все
нечисто-звучащие промежутки были отнесены к паузной форме "е" (согласно
номенклатуре "Символизма");146 эту формулу мы уничтожили уточнением первых
четырех ("а", "Ь", "с", "d"); в результате - шестнадцать паузных
модификаций, исчерпывающих все паузные нюансы строки; взятие этих нюансов на
учет в позднейшей классификации Шенгели147 и размножает сравнительно
небольшое количество типичных строк ямба, что, по-моему, является скорей
неудобством, весьма усложняющим слуховую запись; до десяти заседаний было
посвящено принципу записи паузы (по Жирмунскому, - "межсловесного
промежутка"148); уже осенью девятьсот десятого года принцип записи, скоро
сжатый в параграфы литографированного учебничка ритмики, оформился в ту
степень точности, которую стремился провести профессор Жирмунский в своей
работе, вышедшей едва ли не через шестнадцать лет. Ценнейший учебничек,
брошенный в пыль редакцией "Мусагета" после моего отъезда из Москвы и не
опубликованный своевременно149, - укор Метнеру; ибо он лишил моих тогдашних
сотрудников права на приоритет в ряде научных уточнений, а меня подвел под
многолетние нарекания.
В этом же кружке студент Рем прочел доклад о принципе счисления строк и
переведения цифровых данных в кривую ритма; принцип этот я разработал
впоследствии; он и лег в основу моей "Диалектики ритма"150.
Об итогах работы кружка по пятистопному ямбу позднее я доложил в
Обществе ревнителей художественного слова в Петербурге, где уже в начале
девятьсот девятого года я прочел два или три доклада151, на которых
присутствовали поэты и стиховеды (Вячеслав Иванов, Пяст, Не-доброво,
Зноско-Боровский, В. Чудовской и т. д.); присутствовал и академик Венгеров,
отнесшийся с большим вни-манием к итогам моей работы .
Жизнь кружка кипела до моего отъезда за границу (она кипела и после);
сентябрь - ноябрь осмыслились мне жизнью кружка, который был зацепкою за
Москву; все прочее было мертвым; пустыня мне виделась там, где года три
назад я живо участвовал в прениях; пустыня - "Эстетика"; пустыня -
философский кружок; пустыня - Религиозно-философское общество; когда я шел
мимо "Метрополя", я уже не свертывал мимо стены Китай-города, чтоб забежать
в "Весы"; их - не было. Когда я проходил по Гнездниковскому переулку и
глядел на дверь д'Альгеймов, я думал с большой горькотой: "И эти двери
закрылись"; и даже: реже я завертывал к "редактору", которым стал мой все
еще друг, Эмилий Метнер; но, но - друг ли уже? Тяжелая тень неподнимаемого
молчания между нами вызывала всякие подозрения; "Мусагет" в условиях полного
расхождения взглядов на него был мне лишь жерновом на шее; и я, поглядев на
дверь Мет-нера, не раз проходил мимо, свертывал в боковой переулочек, и
оказывался в квартире секретаря нашего, Ко-жебаткина, потчевавшего меня
рюмочкой коньячка; и эта "рюмочка" не раз выглядела заупокойного тризною; о
некоторых своих материальных нуждах я доводил до сведения "редактора"-друга
через секретаря Кожебат-кина.
Ритмический кружок - последняя пядь Москвы, которая еще держала меня;
но путь жизни с Асей, соединявшийся с неизбежным отъездом за границу,
конечно же, перевешивал; Москва проваливалась под ногами.
БОГОЛЮБЫ
Еще в апреле по соглашению с Асей мы должны были встретиться; она
приезжала из Брюсселя в Боголюбы, село Волынской губернии, около Луцка;
отчим ее здесь был лесничим; ввиду нашей ссоры с д'Альгеймом, приезд ей в
Москву был заповедан; я получил от матери ее удивительно милое письмо,
зовущее меня к ним приехать: гостить; временем приезда я выбрал июль, желая
воспользоваться частью лета для окончания своей работы над ритмом и для
подготовки к изданию сборника статей "Луг зеленый" (для "Альционы");153 в
это время уже вышли две мои книги ("Символизм" и "Серебряный голубь");154 о
первом пресса не произнесла ни слова; книга расходилась; впоследствии она
вошла прочно в сознание писателей, поэтов и стиховедов; но о ней не было
написано ни одной строчки;155 не та участь ждала "Серебряный голубь",
который в отдельном издании читался нарасхват; и вызвал ряд фельетонов
(Боцяновского, Мережковского и т. д.)156, весьма мне сочувственных; книга
имела успех; от Гершензона, Булгакова, Бердяева - лестные комплименты157.
Июнь проводил я в Демьянове, имении В. И. Танеева, где протекло мое
детство, где не был я с 1891 года; попав через двадцать лет в те аллеи, где
игрывал еще ребенком, где первое впечатление от природы входило в меня, я
переживал встречу с собственным детством.
Мы с матерью жили в части той дачи, которую я покинул перед
поступлением в гимназию, около пруда с розами, где сиживали мы когда-то со
"сказочной" гувернанткой, Раисой Ивановной, а потом с моим другом, m-lle
Беллой Раден [Квартира Иванова, находившаяся в башне дома, возвышавшегося
над Таврическим дворцом].
Работал я бешено, отдавая и дни и ночи ритмическим вычисленьям и пишучи
статью "Кризис сознания и Генрик Ибсен";158 танеевский парк был местом
встречи демьянов-ских обитателей, которые, сроясь кучкой, часами шагали
здесь, споря на отвлеченные темы; так же бродил поседевший, заостренный
старик Танеев, к старости ставший лицом - совершенный Грозный, в
удивительном балахоне, с жезлоподобным колом в руке; и учил назидательно
дачников: дикостям; при нем - или я, или эмпириокрити-цист Давыдов,
несносный рассудочник, или художник Аполлинарий Васнецов с неприятным видом
скопца, с подъеданцами по моему адресу, или Аркадий Климентович Тимирязев,
физик, вылитый отец; но - без блеска; лицо его - барометр брюзгливости; а в
словах - невылазная скука. Где-нибудь в стороне, средь зелени, освещенный
солнышком почивал вывезенный на кресле учитель мой, Климент Аркадьевич
Тимирязев: его хватил паралич; иногда я подсаживался к нему, чтоб выслушать
несколько журчащих молодостью и остроумием фраз; он был очень приветлив.
Вот все, чем мелькнуло Демьяново, из которого я в первых числах июля с
волненьем понесся в Луцк; там - новая, странная, веселая жизнь меня охватила
.
Представьте себе тесный, одноэтажный, белый домик на опушке столетнего
дубового леса, с деревами, ветви которых напоминают оленей, леших, козлов;
снизу заросли густых, непроходимых кустарников, где водились дикие козлы,
барсуки; окрестность кишела вепрями; из окон домика в противоположную
сторону - скаты широких полей, с линией неисхоженных, дремучих лесов,
находившихся в ведении лесничего Кампиони; сам лесничий выходил из стен
своих комнатушек, увешанных шкурами им убитых зверей, винтовками,
пороховницами и рогами оленей, на крыльцо домика, - огромный, всклокоченный,
бородатый, на босу ногу, в коротких штанах, в белой рубашке, с открытою,
волосатою грудью; и, - приложив руки к усам, гаркал на километры, отдавая
объездчикам приказания; издали ему отзывались свистками и гарками, а к ногам
сбегалась стая борзых, легавых и гончих; подкатывала таратайка, набитая
сеном, с мешками и ружьями; и он, сев с помощником и двумя лесниками в нее,
закатывался верст за тридцать в свои лесные глуши, откуда дня через два
прикатывал - веселый, грохочущий, с подстреленным вепрем; после чего
начинались пиры, с водочкой, веприной и пленительными рассказами о жизни
козлов, барсуков, лесокрадов, с которыми он сражался; этот грубый дикарь был
нежен, как девушка, доверчив, как ребенок, гостеприимен до... я не знаю
чего; но он был ругатель, тоже - до не знаю чего; этот "марксист", в редкие
вечера склоненный над "Капиталом", не думаю, чтобы много разумел в Марксе;
но "Капитал" был темой его шутливых изводов меня и трех падчериц:
- "Ишь, зеленые, хилые декаденты паршивые, - и с добрым подмигом: - А
все-таки с декадентом мы выпьем водочки. Так ведь, Борис Николаевич?"
Домик ломился народом; когда я приехал, в нем ухитрялись жить: жена
его, три падчерицы, помощник, две прислуги, старая нянюшка, два пупса
(родной и приемыш), их нянька; каждый день приночевывал кто-нибудь из
заезжих; словом: Ася была помещена на чердаке; отгородив часть его шкурами,
из каких-то подушек, матрацев, яркой цветной чуши соорудили диванчики,
пуфики, стены; Ася сидела там в фантастической шкурке с прорезями для рук,
покуривая, развивая тихие речи; она горбилась; кудри падали на ошкуренное
плечо; чтоб до нее добраться, надо было карабкаться по крутой, приставной
лестнице; потом - пробираться в мраке, с риском разбить себе лоб: о бревно;
но вот - завеса из шкур; раздвигаешь, - оказываешься в совершеннейшей
сказке: около слухового окошечка; к нему тянутся ветви угрюмого, могучего
леса; из зеленых каскадов торчат стволистые рожи; нигде не видал я таких
могучих коряг!
Здесь-то иль на суку неохватного дуба происходили ответственные
разговоры, решившие участь последующего шестилетия; кроме симпатии, выросшей
за год разлуки, - симпатии, в которой ничего не было ни от страсти, ни от
пылкой влюбленности, обнаружилось сходство нашего положения; мне было около
тридцати лет; Асе - около двадцати; между тем жизнь разбила ее не менее, чем
меня; незаживающая рана ее - разрыв матери с горячо любимым отцом
(Тургеневым), не перенесшим этого и умершим от разрыва сердца; девочки,
Наташа и Ася, несмотря на нежную заботливость отчима, не пожелали жить с
матерью; и оказалися: при д'Альгеймах; Наташа - зимой приживала при них; Асю
дядя устроил к старому бельгийскому граверу; у нее не было дома; она
ненавидела Луцк; будущее ей казалося пропастью, разверстой у ног; несколько
месяцев, и - куда деваться? Чем жить? На что надеяться? Мое положение было
сходственным; в России уж не было пяди, на которую я мог бы ступить твердой
ногой; комната в квартире матери, с вывисающим из зеркала отраженьем лица,
разбитого жизнью, - невеселое зрелище: жизнь нашей квартиры - была нелегка.
И выяснилось: мы с Асей как брат и сестра, соединенные участью жить
бездомно и сиро; у обоих за плечами - трагедия; а впереди - неизвестность;
шепот наш о том, что надо предпринять решительный шаг, чтобы выкинуться из
нашего обстания, приводил к уговору: соединить наши руки и опрометью бежать
из опостылевших мест160.
И по мере того, как вынашивались планы побега, охватывала: бодрость,
радость и чувство удали; мы не решали даже вопроса о том, кем будем мы:
товарищами, мужем и женой? Это покажет будущее: жизнь в "там", по ту сторону
вырыва из всех обстановок! Только Ася, насупив брови, мне заявила: она дала
клятву не соглашаться на церковный брак (условности она ненавидела); она
смеялась: какой скандалище разразится в "порядочном" обществе, когда мы с
ней "бежим" за границу; мать, отчим были посвящены в наши планы; они были
без предрассудков; но что скажут - Рачинские, философы, Морозова и прочие
почтенные личности?
Решение было вынесено на огромном суку, на котором я комфортабельно
растянулся (животом и локтями в сук); а Ася сидела выше, как в удобном
кресле, полузамытая хлеставшей ей в лицо зеленью; после чего мы спустились к
ужину, за которым грохотал лесничий, только что вернувшийся из дебрей своих.
Помнится, как в три часа ночи, при полной луне, мне подали зажженный
фонарик, с которым я еженощно пересекал лесную тропу (километра полтора) :
ввиду невозможности меня приткнуть в белом домике, мне была снята комната в
чешской деревне, за лесом, в двух километрах от лесничества; бывало, идешь
как подземным ходом; над тяжелыми купами светит луна; а такая гуща, что -
мрак кромешный; электрический луч освещает перед тобой чащу; тропинка
извилиста; в луч входят все новые стволистые чудища, угрожая коряжистыми
руками и узлистыми ногами-корнями; пересек чащу - луной осребренное поле;
огни цветущей деревни - вдали; пересек поле, открыл ключом дверь; и попал не
в деревенскую комнату, а точно в игрушечку; чисто: земляной пол, майоликовая
посуда; чехи-крестьяне - красиво жили; кровать, настоянная на запахе трав;
упадешь в нее; и в нее; и как в бездну (нигде не спастись так); утром бежишь
через лес: к кофе; и черные чудища ночи, ставши оливковой гущей, весело тебе
машут ясными зайчиками и искрами солнца.
В ночь решения молниеносно в голове пронесся ряд инициатив, которые
все - осуществились-таки; к сентябрю Ася с матерью едет в Москву; помещение
подготовляю им я; я обращаюсь к "Мусагету", отдавая ему право печатать все
мои давно разошедшиеся книги, четыре "Симфонии", три сборника стихов161, том
"Путевых впечатлений", который напишу за границей; отдаю все в будущем
написанное; но - умоляю выдать тотчас три тысячи рублей на революцию жизни;
что вытечет из всего, я не думал; но вмысливалось инстинктивно: нет, -
дудки! Сизифово колесо, "Мусагет", я не буду катить; согласен закабалиться
лишь в смысле книжной продукции; но редактировать вместе с Метнером?..
Тропинка вела, извиваясь меж чудовищных гущ и коряг; вдруг - прорыв:
ослепительный фосфор луны; и - ширь дали: простор неизвестности!
Так в глухом волынском лесу моя воля принимает решение: оборвать нити,
связавшие с прошлым; и этот второй мой разрыв с модернизмом, подобный
разрыву с университетской средой, - опять-таки крутой поворот: линии жизни.
ОТЪЕЗД
В Москве ожидал меня ворох трудностей: отысканье квартиры Тургеневым,
переговоры с Метнером о возможности получить мне заем; Метнер дал мне с
неохотой согласье на это; не денежные затрудненья мрачили его, а уезд с А.
Тургеневой, им воспринятый как диверсия против всех его планов; не нравилось
ему и то, что я еду в Италию, а не в Германию; интересы к Италии - это-де
культурный упадок; как только в Москве разнеслась весть о нашем уезде, она
была принята как, конечно же, брак; и тут выяснилось, что охотников
устраивать мою жизнь было много; мой отъезд воспринимался вообще как весьма
непохвальный поступок; чего ему нужно? Есть у него "Мусагет", свое дело;
сиди и работай в нем!
Разумеется, все "молвы" и взгляды, которыми мерили Асю, уже появившуюся
в Москве, не способствовали улучшению моих отношений с Москвой; я, давяся
негодованием, не без хитрости до времени его затаил, пункту-альнейше
исполняя "обязанности"; ибо я себя окончательно ощутил птицей, захлопнутой в
клетку; я был связан с Москвой в материальном разрезе; рассерди я тех, от
кого зависело меня выпустить, - все будущее мое ломалось; у меня не было ни
гроша; мать имела скромный достаток, обеспечивающий ее жизнь и позволявший
ей изредка, в виде исключения, оказывать мне скромную помощь; у Аси не было
ни гроша; у матери ее - тоже: при огромном семействе и скромном жалованьи
лесничего В. К. Кампиони единственно чем мог поддержать нас - это открыть
дверь своей гостеприимной хаты.
Много есть форм оказывать человеку поддержку; и "Мусагет" мне ее
оказал, предоставив в мое распоряжение три тысячи; но этим он меня покупал
целиком как писателя: на ряд лет; но и три тысячи, - выдай он мне
единовременно их, я мог бы их утилизировать целесообразно; нет, меня ущемили
и тут обещанием высылать ежемесячно рублей двести - триста, что впоследствии
было вечным источником траты денег: из-за ожидания их; каково ждать перевода
в Тунисе, в Каире и бросить на ожиданье не менее семисот рублей, лишиться
поездки к нильским порогам, к Галилейскому озеру? Кожебаткин, от которого
зависела высылка, опаздывал с ней иногда на месяц; а мы - томились, не имея
возможности никуда двинуться.
Форма, в которой "Мусагет" оказал мне помощь, была жестока; оттого я
воспринял ее враждебно.
В сплошном томлении провели мы с Асей три месяца - сентябрь, октябрь,
почти весь ноябрь; "Мусагет" не отпускал., мотивируя необходимостью
заседать, праздно преть и т. д.; единственно, что было отрадой мне, - это
использовать праздное для меня сидение на подготовку моих ритмистов к умению
работать и двигать науку о ритме самостоятельно.
Кстати, окончилось угрюмое, полное вражды молчание между мною и Блоком;
еще в Боголюбах, прочтя "Куликово поле", я был потрясен силой этих стихов
162; и с души сорвалось письмо к Блоку, на которое он ответил душистым
посланием;163 Вячеслав Иванов за это время много поработал, чтобы нас
примирить; "Мусагет" сделал предложение Блоку издать его "Ночные часы";164 и
с заседания пленума послал телеграмму: "Мусагет", "Альциона" [Издательство
Кожебаткина, приютившееся в "Мусагете"], "Логос" приветствуют, любят, ждут
Блока"; это было в конце октября; Блок с женой еще сидели в Шахматове; Блок
пишет матери: "Мама... я уезжаю в Москву, а Люба - в Петербург завтра...
Завтра вечером я буду на лекции Бори о Достоевском";165 и еще: "Боря
женится... Боря уезжает отдохнуть за границу";166 мы встретились в
переполненном зале дома Морозовой, куда он попал прямо с поезда;167 я был
потрясен известием об уходе Толстого;168 перед самым началом лекции, увидав
Блока, я пробился к нему и крепко поцеловал; и тотчас бросился читать; на
лекции было много почтенных деятелей - Струве, Котляревский, Брюсов, Эрн,
Гершензон, Трубецкой, Кизеветтер, Бердяев, Булгаков, Степпун и т. д.; а
следующие дни пребывания Блока в Москве были для меня предотъездными
хлопотами, между которыми спешно, почти случайно, но горячо мы встречались с
поэтом, обсуждая план собрания стихотворений его в "Мусагете"; он сам
предложил нам его;169 и я всячески доказывал Метнеру культурную важность
такого издания; был он и в кружке ритмистов моих; сидел в уголке и
прислушивался к специальнейшим разговорам о ритме; сам он никогда не
пускался в анализ стиха, полагая, что для поэта это - опасно; позднее он
постоянно указывал: "Вот был Андрей Белый поэтом, пустился в изучение ритма;
и перестал сам писать".
Приезд Блока - случайное пятно в моей жизни; но он загрунтовывал
одиннадцатилетие отношений, в которых не было уже ни одной тени.
Перед самым отъездом в Москве разнеслась весть, что мы с Асей уезжаем
без церковного брака; маме это доставило лишь минутное огорчение; скоро она
поняла нас в этом жесте; и примирилась; но по отъезде знакомые круги
разделились на два враждебные лагеря, оспаривавшие друг друга; одни
утверждали: беспринципный декадент похитил юную девушку; другие доказывали с
пеной у рта: дрянная девчонка погубила "нашего" Бориса Николаевича.
Вот день отъезда;170 мы поехали на вокзал из Штатного переулка, где
жили Тургеневы, с нашими матерями, ближайшими друзьями и родственниками
Тургеневых; но на перрон неожиданно явились многие "мусагетцы" и даже
"почтенные" личности из независимых: маленький, клокочущий, дружески
возбужденный М. О. Гершензон, в барашковой шапочке, и Н. А. Бердяев с пуком
красных роз, поднесенных Асе, проводили нас, как новобрачных; в последнюю
минуту влетевший в вагон Кожебаткин, в цилиндре, сунул мне громаднейший
список работ, которые я должен был выполнить за границей. Поезд пошел. А мы
со смехом читали, какими делами я должен был заниматься в Италии
(планировать, редактировать тексты, писать предисловия и т. д.); дойдя до
пункта пятидесятого, я с хохотом бросил список; ведь выходило: вместо
Италии, музеев я должен был с первого же дня согнуться над пыльными листами
рукописей, составлявших не менее трети всего багажа; список этот утрачен был
мной еще до Венеции; и вместе с ним утрачен был в душе навсегда "Мусагет".
А впереди ожидали: гондолы, Венеция, жаркий и грозный Неаполь, Сицилия,
великолепный Тунисский залив, Средиземное море, пирамиды Египта и Сфинкс,
поглядевший в глаза тайной жизни и предложивший ее разрешить.
Свобода странствий, или - съеденное молью кресло редакторского кабинета
(за время жизни моей в Африке моль съела эти кресла).
выводы
Эта часть моих воспоминаний закончена; здесь ставлю точку; надеюсь,
читателю ясно заглавие этой части; шесть лет, с середины девятьсот пятого
года до конца девятьсот десятого, - есть прохожденье сквозь омут человека,
засосанного им; прохождение через годы реакции, через горчайшие испытания
личной жизни, через разуверенье в людях, через картины ужаса и бреда, в
которых отразилась мне роль крепнущей буржуазии, влекущей судьбы народа к
бессмыслию мировой бойни, через картины растления неустойчивых слоев
интеллигенции в огарочни-честве, в душной наркотике эротизма; и поскольку до
девятьсот пятого года я жил в усилиях себя расширить до возможного участия в
разных секторах русской культуры, постольку описанное пятилетие есть
описание выбарахты-вания из разного рода западней, к которым меня приводила
моя общественная работа; и мне стало ясно: общественность и искусство в
тогдашней общественности - только жалкое донкихотство; особенность момента:
общественность в собственном смысле уходила в подполье; а то, что под флагом
общественности предлагалось мне, носило сомнительный припах; при ближайшем
анализе этот припах стал отвратителен мне.
Отсюда налет отъединенности, замкнутости в произведениях моих того
времени; лирический субъект "Пепла" - люмпен-пролетарий, солипсист,
убегающий от людей прятаться в кустах и оврагах, откуда он выволакиваем в
тюрьму или в сумасшедший дом; лирический субъект "Урны" - убегающий от
кадетской общественности ("барин" из протеста), поселяется в старых, пустых
усадьбах и, глядя из окон, мрачно изливается в хмурую, деревенскую зимнюю
синь; герой романа "Серебряный голубь" силится преодолеть интеллигента в
себе в бегстве к народу; но народ для него - нечто среднее,
недифференцированное, и поэтому нарывается он на темные элементы,
выдавливающие из себя мутный ужас эротической секты, которая губит его.
Темой вырыва, бегства из средней, мещанской пошлятины и тщетой этих
вырывов окрашено мое творчество на этом отрезке пути; материал к этой
мрачности - моя личная жизнь, спасающая себя в немоте и под конец даже
носящая маску (приличной общественности: из конспирации).
Тема бегства тотчас исчезает из моего творчества, как скоро я ее
провожу в жизнь; а наросшее вновь на мне за эти года мое детское косноязычие
сваливается в разговоре с тогдашней спутницей жизни; Ася стала мне живой
восприемницей всех недоумений моих; разговор наш о правде жизни, связанный с
решением так или иначе действовать, не мог состояться в условиях московской
и даже российской жизни; надо было объекты мук моих удалить, чтобы с
птичьего полета увидеть себя и других в годах, которым сознание говорило:
нет!
Разговор этот длился несколько лет; когда он окреп для каждого из нас в
решение, то смысл нашего пути стал исчерпываться; я был по-новому притянут к
России; путь первой спутницы жизни моей определился на Западе; и мы
разошлись с одинаковым признаньем значения и ценности нашей встречи, каждого
из нас выручившей.
Прохождение сквозь омуты русской жизни подобно утопанию или заключению
себя в "тюрьму", из которой и не предвиделось выхода; это чувство тюрьмы -
девятьсот восьмой год; девятьсот девятый - проходит в смутных предчувствиях,
переходящих в надежду: побег возможен; а девятьсот десятый - проходит в
деятельных попытках конкретно осуществить его; "тюремщики" меня выпускают с
условием обратного возвращения; я временно возвращаюсь, но уж иной, с
окрепшими мускулами, с желанием давать тумака и с предприимчивостью, готовой
на все.
На третий день бегства из Москвы рухнули для меня картины московского
"рабства"; и больше не возвращались; это было в высоковерхих штирийских
горах, с оснеженными венцами, мимо которых, виясь меж ущелий, проносил нас
экспресс; на какой-то станцийке я, выскочив из вагона, закинул голову
кверху, впиваясь глазами в гребнистый зигзаг; в душе вспыхнуло:
- "Горы, горы, я вас не знал; но я вас - узнаю!" И вот стемнело; горы
упали; вдруг в уши - прибой итальянской речи вместе с теплом и кислыми
апельсинами; мы встали к окну; вот туман стал серебряным; вот разорвался он;
и - все голубое; внизу, наверху; вверху - небо, освещенное месяцем; внизу -
море; поезд несся по дамбе, имея справа и слева бесконечные водяные
пространства, а впереди точно из неба на море выстроилась и опустилась
симфония золотых, белых, пунцовых и синих огней, озаряющих легкие и туманные
очерки палаццо и башен, -
- Венеция171.
Москва, 23 марта 1933 года.