Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   59

меня по груди, сперва заявила сознанию моему о себе только гущей

взволнованных звуков:

- "Я тут рядом... Пф... Пф... Живу... Гершензон... Так вот я и...

пф... пф... зашел... Редактирую "Критическое обозрение"..."

Вдруг:

- "Не написали бы вы, Борис Николаевич, мне о книге Чулкова?"234

Этою фразой он так и хлестнул в меня, как кофейник струей; лицо его

задрожало, как лучиками, морщинками; вот тебе и угрожающий! Угрожающий вид -

просто робость: он был то застенчив, то дерзок; продолжая цепляться за

пуговицы моего пиджака, привставши на цыпочки, чтоб до меня дотянуться, он

приткнулся ко мне блеском двух огромных очков, и заработали у лица моего

большие, темные, точно взбухшие губы:

- "Вы можете высказаться так, как хотите; так, как в "Весах"... Пишите

все!"

И - откинулся, смерив меня снизу вверх, сжавши толстые губы; и жаром

обдал одобряющий пых из широких ноздрей.

Тут я принялся пред ним извиняться, не понимая и сам, в чем же именно;

он же, вскипев, рассердись неизвестно на что, прокричал, отскочив от меня и

грозя мне рукой своей:

- "Делаете большое, культурное дело: разоблачаете распущенность".

Я от этого даже присел: за "большое культурное дело" от всех получал я

лишь град обвинений:

- "Да разве так пишут?"

- "Не говорите мне: Белый совсем исписался".

- "Его рецензии о Чулкове ведь верх неприличия!" Тут же строжайший,

взыскательнейший Гершензон, которого я так заочно боялся, - стоит и кричит

на меня:

- "Очень хорошо пишете!"

Я, от растера, пустился было в объяснения; и запорол просто чушь, - что

мог бы писать и иначе в "Критическом обозрении"; я могу-де писать и

серьезней; но был оборван:

- "Этого не надо: главное, пишите крепче... Чем резче, тем лучше...

Имеете право на это..."2

И опять . рассердись, освирепев, покраснев, стал поплевывать, кипя, как

кофейник; горлышко вновь закупорилось; я, перетерянный и взволнованный этой

лаской (я понял: свирепость его - форма ласки), пустился стаскивать с него

пальтецо, чтоб ввести в кабинет; он, оттолкнув меня и окончательно обозлясь,

залопотошил большими губами, что времени нет; и сунул адрес; и - был таков:

точно унес он чужие калоши, их скрыв под пальто, и боялся погони, пустился

из двери стремительно пересчитывать ступени лестницы; я вышел за ним; и

увидел подпрыгивающий барашковый колпачок все ниже и ниже; и думал: у этого

почтенного деятеля темперамент воистину негрский, а прыткость мальчишеская.

Такова была первая встреча моя с незабвенным исследователем и знатоком

русской культуры.

- "Вот тебе и Гершензон!"

То есть - не тучный, не белобородый; и не - Натансон, а... кофейник:

вскипел, выплеснул кофейный свой кипяток; и - кофейник убрали; точно вкусив

ароматного "мокко", стоял и растерянно улыбался с оставленной книжечкой

"Критического обозрения" для руководства о размере рецензии. Так

естественный жест Гершензона - дарить, быть кофейником, в чашку плюющим

душистым теплом, мне сказался от первой же встречи; все - навязывали,

полоняли, насильно куда-то влекли; и после брали проценты; он - только дарил

бескорыстно.

Впоследствии в образе ожила эта встреча: я бьюся на сожженных холмах

палестинской земли, окруженный неверными; все перебиты друзья; а иные

коварнейше предали; мне остается одно: бросив меч, пасть на копья; вдруг

быстро, на маленькой вовсе лошадке примчался губастый такой, смуглокожий на

вид сарацинчик, в тюрбане, в браслетах и в кольцах, с серебряным острым

копьем; и он рядом со мною стал биться: за дело мое; все враги, побросавши

оружие, кинулись прочь; он же раненому перевязывал раны; и даже в пещеру

свою перевлек, где варил он целебные снадобья; пользовал ими; так мне

отобразилась первая наша встреча.

Все боролись со мной в эти месяцы и проклинали меня: Блоки, Иванов,

Чулков, Айхенвальд, Абрамович, Сергей Городецкий, М. Гофман, Б. Зайцев, Е.

Ляцкий, Сергей Соколов, Виктор Стражев, Глаголь, Иван Бунин; в газетах

орали: "Собака весовская, бешеный, полусумасшедший, бездарный, испытаннейший

скандалист". Яблонов-ский Сергей, Гиляровский, Лоло, Петр Пильский,

Измайлов, Игнатов и сколькие прочие - в "Русском слове", в "Речи", в

"Русских ведомостях", в "Раннем утре", в "Голосе Москвы" только и ждали

удобного случая, чтоб доконать окончательно молодого писателя, переживавшего

последствия тяжелого горя и едва стоявшего на-ногах: от затерзанности; не

заступался - никто: Мережковские дипломатично помалкивали; Брюсов тоже в

иные минуты двоился; "личарда" - Эллис скорее мне портил поддержкой, чем

помощь оказывал: за ним следи, - укатает в скандал!

Вдруг - серьезнейший, опытный, трезвый, все взвешивающий и всеми

ценимый Михаил Осипович - идет пожать руку, к себе зовет; и с радушием

открывает страницы журнала, набитого профессорскими именами: кто там не

писал?

Вот некоторые из сотрудников: профессора - Бу-зескул, С. А. Венгеров,

Гревс, Ф. Ф. Зелинский, Н. А. Каблуков, Н. И. Кареев, А. А. Кизеветтер,

Мануйлов, Новгородцев, Озеров, Радлов, Ростовцев, Сакулин, Сперанский,

Сушкин, Тарле, Туган-Барановский, Фортунатов, В. М. Хвостов, Челпанов, А. А.

Чупров, Шершеневич; и кариатида седая, меня напугавшая, в детстве, или -

Иван Иванович Янжул. Я, гонимый, травимый, осмеянный, оказываюсь вместе с

Валерием Брюсовым в компании знаменитых "китов".

Это дело рук Гершензона; он мне предлагал: "Переносите-ка ваши

"весовские" пулеметы ко мне; продолжайте отсюда обстрел всех позиций".

События личной жизни не дали возможности углубить мне участие в этом

"почтенном" журнале; разборов пять-шесть я все-таки Гершензону дал (о Блоке,

Ремизове, Сологубе, Брюсове и т. д.)236.

Скоро отправился на квартиру к нему, оказавшуюся рядом с нами: в том же

Никольском; я жил в доме Новикова в номере двадцать первом; он - в

тринадцатом номере, в доме Орловой; надо было пройти сквозь глубокий Двор,

обогнуть флигелек; на внутреннем дворе, окаймленном садиком, в котором

разгуливал М. О. осенями и веснами, - стоял его домик; надо было подняться

по лестнице вверх; из передней - подняться вторично, чтобы очутиться в двух

маленьких, чистых светелочках, где Гершензон совершал свои волшебства,

опрыскивая мертвые музейные данные, им собираемые, живой водою; в этих

действиях он мне казался каким-то Мерлином; [Мерлин - мифический волшебник]

все данные слагались им в художественные картины; он владел даром очерка,

соединяющего науку с искусством; в научном разрезе книги его являли сложение

типичных фактов; с невероятным усилием, как крот, вырывал он из архивной

пыли ворохи деталей, таская их к себе в Никольский из книгохранилищ; и даже

позднее, в эпоху моей работы в архиве 37, просил меня тащить ему все, что

мне попадется; в разрезе художественном выбор фактов в им строимых очерках

изыском стиля напоминал полотна художников Сомова, Бенуа; стоило перевести

данные очерков в зрительное восприятие, - вставали полотна, которые были бы

лучшими украшеньями выставок "Мира искусства"; таковы - исследования о

Печерине, братьях Кривцовых; такова "Грибоедовская Москва"238, идущая в паре

с лучшими постановками Мейерхольда.

Как позднее я полюбил его двухэтажную квартирочку; в ней столовая,

спальня и комнаты детей помещались внизу; в верхней же хозяйской светелке

все было чисто, строго и книжно; столы, полки, книги; и - ничего более;

попадая сюда, вы думали: "А здесь - скучнбвато".

Скоро уже начинали вы слышать: струенье, кипенье, поплевыванье,

попрыскиванье; точно меж корешками расставленных книг, как меж голых утесов,

стекала чистая, ключевая, живая вода; беседа с М. О. меняла ландшафт,

перестраивая в воображении вашем всю обстановку: комнатка становилась горной

пещерой; М. О. Гершензон, заседающий в старом, сереньком пиджачке, такой

маленький, такой черный, очкастый, набивал себе и вам папироску и

приборматывал свои мнения, напоминавшие заклинания, в результате которых все

мертвое и скучное вдруг становилось живым и процветшим; он казался мне в эти

минуты каким-то гением стихий, оплодотворявшим Москву умственною жизнью; не

выходя из светелки своей, принимая всех у себя, он бурлил - на Москву, на

Россию, на мир из маленького кабинетика; или - напоминал он поставленный на

плиту кофейник, готовый в любую минуту хлынуть душистой струей; но прибегала

уютная, милая, умная Марья Борисовна, его жена; и - снимала "кофейник" с

печки: зовом, приглашающим к завтраку.

И Михаил Осипович, - такой маленький, прыткий, живой, - точно юноша,

выскакивал из своего почтенного кресла, отбросив жестянку, к которой он то и

дело кидался: набивать и себе, и мне папиросу; вел руки мыть; после, толкая

в спину и властною, и дружескою рукой, проваливал меня вниз по ступенькам:

- "Завтракать, Борис Николаевич, завтракать". Чаще всего я попадал к

нему к половине двенадцатого утра; бывало: встанешь, напьешься чаю;

понадобится вдруг до зареза что-нибудь спросить, о чем-нибудь посоветоваться

с "соседушкой"; он открыл дверь для посещенья его в любой день и час;

поздней я уже не стыдился без приглашения вламываться, хотя знал, что, когда

б ни пришел, он - работает; работа в светелочке, по-моему, длилась двадцать

четыре часа в сутки, за исключением редких выходов его в музей за

материалами (был домоседом он и неохотно являлся в гости, где часто сидел,

разобидевшись чем-то, с надутыми губами, стараясь сесть за кончик стола,

кипя про себя волненьем видимого и слышимого) 239.

Видывал его и в музее; здесь он мне напоминал крючника, роющегося в

старом мусоре: с обиженным видом, мотая лентой пенсне, приборматывая, он

ощупывал книжные карточки каталожной так точно, как щупает повар добротность

тетерьки; и А. С. Петровский с довольством летел к нему средь холодных

пространств, подняв нос, развевая пенснейную ленту от носа по воздуху: с

книгами; а сухарь Киселев вылезал из своих невыдирных чащ, где хранил

инкунабулы, перемолвиться словом с такою приятной "кухаркой"; и предлагать

свой товар; "кухарка" щупала дичь; и принюхивалась:

- "Нет, - это не идет: нехорошо пахнет".

- "А это вот - хорошо".

Я бывал у него раза два в неделю; иногда и не было дела; была

потребность: взглянуть на маленького хлопотуна в очках; с невероятной

живостью он слетал ко мне с лестницы; и вновь взлетал по ней с жестами, не

соответствовавшими ни очкам, ни лысинке, ни начинавшейся седине, в

сереньком, кургузеньком пиджачке, не соответствовавшем почтенному реноме.

Под очками хмурого, очень строгого лика, с напученными губами,

обрамленными черной, курчавой растительностью, - лика, внушавшего страх,

когда он откидывался в спинку кресла, - под очками этого лика из глаз

вырывались огни; под крахмальною грудью - кипели вулканы; в иные минуты

казалось, что будет сейчас тарарах: где устои культуры? Где выдержка

мудрости? Только - огонь, ураган, землетрясение.

Ученейший культуртрегер явил мне не раз мощь в нем живших природных

стихий; как кричал на меня он раз: топал ногами и бил кулаком по столу; и

потом недель пять продержал в отдаленьи; после же гнев свой на милость

сменил; иногда он с такою стремительностью уносился по линии своего

последнего внезапного увлечения, что для многих мог выглядеть он настоящей

опасностью для музейной культуры, грозя все культуры смести, - он, знаток

их!

Однажды, рассерженно набивая свою папироску, взбурлил он в

пространство, минуя глазами меня:

- "Вы, Валерий Брюсов, Иванов с вашими дарами - не молокососы даже,

а - меньше; и - что там Пушкин? Пушкин юноша перед..."

Перед кем?

Перед... Бяликом.

В чем дело?

В том, что к Гершензону явился поэт Бялик; после беседы с ним М. О.

безапелляционно решил: Бялик - гений, которого свет не видал; с Бяликом

встретился я через несколько лет; ну да, - умница... но, но, но... О Бялике

больше я ничего не слышал от Гершензона: Бялик - потух в нем.

Или: однажды М. О., поставив меня перед двумя квадратами супрематиста

Малевича (черным и красным)240, заклокотал, заплевал; и - серьезнейше

выпалил голосом лекционным, суровым:

- "История живописи и все эти Врубели перед такими квадратами - нуль!"

Он стоял пред квадратами, точно молясь им; и я стоял: ну да, - два

квадрата; он мне объяснял тогда: глядя на эти квадраты (черный и красный),

переживает он падение старого мира:

- "Вы посмотрите-ка: рушится все"241.

Это было в 1916 году, незадолго до революции; перед квадратами М. О.

переживал свой будущий "большевизм" ; с первых же дней революции - где

Малевич, супрематисты? Но тогда обнаружилось: для своих кадетских друзей

он - свирепейший большевик.

И когда он пылал увлеченьем, "кумиры", которыми он с таким мастерством

оперировал в книгах, отодвигались на задний план (Пушкин, Печерин и Огарев);

господствовали минутные увлечения, не попадавшие в книги; и ими не раз он

грешил, потому что в минуту своих обуянностей был как слепой; путал даже не

так, как большой, а как маленький, в драку вступивший ребенок; считаю

несчастным, но, к счастью, минутным заскоком составленный некогда им сборник

"Вехи";242 хотел он сказать "нет" кадетской общественности; а повел себя,

как черносотенник; вскоре по выходе "Вех" Гершензон испугался того, что

наделал;243 позднее о "Вехах" - ни слова; ни слова и я, потому что я понял:

хотел-то он выскочить из интеллигенции; и сослепа выскочил не туда; его

подлинная природа сказалась поздней: не в сочувствии даже к Октябрьскому

перевороту, а в воистину диком, ревущем восторге, с которым он встретил его.

В увлечениях жгучего темперамента он, изумительный аналитик начала

прошедшего века, делал в своей специальности порою даже не ошибки, а просто

чудовищности, смешивая стихи Боратынского с пушкинскими244, сочиняя

пушкинские несуществующие любви иль отрицая в Пушкине лучшую фазу его

творчества; но для знавших близко М. О. Гершензона оборотной стороною ошибок

был пламень неистовства, Щеголевым не ведомый; и за этот-то пламень мы так

любили его; в груди маленького человечка с лицом академика - грохотали Этны

какие-то; я позднее его называл мифическим Рюбецалем, - духом горных стихии;

и он жил для меня точно в горной пещере, а не в кабинетике; его любимые

книги - казались не книгами, а камнями, струящими мудрость; входите, и -

попадаете в лепеты живомыслия: прядает живомыслием он; прядают живомыслием

стены; и прядают живомыслием книги, которые он открывает; забудешь, откуда

пришел; и минутный забег - полуторачасовое сидение; и уже зов:

- "Завтракать!"

Понял поздней, что прибег ко мне Гершензона, его приглашение работать с

ним - не вопреки бешенству моих тогдашних статей, а - благодаря ему; как

Малевич позднее пленил его парадоксом квадратов, так точно статьи мои,

перешедшие грани дозволенного, очень живо задели его; темперамент

откликнулся на темперамент; сколько раз позднее он, уравновешенно-мудрый,

меня подстрекал к кавардакам - вплоть до последней лекции о Пушкине: в

скучном "Гахне";246 он сетовал на меня за "приличие" моей лекции:

- "Я же вас затащил читать, думая, что вы устроите там кавардак, что

поставите все вверх дном; надо было заухать; скучная публика собирается в

"Гахне": какие-то рыбы, - не люди".

Но я, признаться, видя сонную "рыбину" в лице профессора N, заразился

вялостью от него; и этим огорчил Гершензона, ждавшего от меня, может быть,

фиги - в нос профессуре.

Бывало, когда ни придешь, он набьет папиросу, с улыбкой протянет:

- "Курите!"

Он стал мне родным; он на все "мое" откликался: и мыслью, и чувством, и

волей к добру, в нем живой; так складывались отношения, которыми счастлив я:

почти семнадцать лет ясных, сердечных отношений - не шутка.

Квартира М. О. Гершензона напоминала мне лавочку архивариуса; здесь

средь ветоши глупых книжонок (их роль - заметать следы книжищ) хранилися

ценности; здесь среди так себе брошенных камушков вспыхивали редчайшие

перлы; то - брызнь словесных плевков Гершензона над папиросами, не

уплотненных в книжную мысль; когда философствовал в книгах, то философия его

бледнела пред этими случайными вспыхами меж дымочком, бросаемым темными

губами его: мне в нос.

Когда маленький Гершензон здесь возился, казался мне поваром,

перевязанным фартуком, за очисткой кореньев своих; и виделся белый колпак

над его головой; сочетание фартука, колпака и большой супной ложки, с пенсне

на горбатом и темно-коричневом носе, вскипающие африканские зной мгновенно

же испарявшихся афоризмов, - все это производило глубокое впечатленье;

чувствовалось: ты введен в кухню огромной работы восстания новых вещей для

утонченных магазинов культуры; и чувствовалось: тебя потчуют самым процессом

работы, итоги которой будут в годах обсуждаться ценителями; тебе подавалось

сырье; и предлагалось сделать вывод; ты выводил; а Гершензон хитро

поблескивал на тебя очками, перебивая: "Вот именно!" Или: "Как раз

наоборот!" Я чувствовал благодарность за то, что введен в эту кухню; и

постепенно привык тащить к М. О. собственное сырье; с ним было приятно

перекинуться не итогами, а домеками; и еще приятнее было: высказать ему не

мысль, а подгляд; как он был противоположен Бердяеву, опрокидывавшему на

меня только абстрактный итог и потчевавшему - третьегодняшним, уже остывшим

умственным блюдом; здесь, у Гершензона, я лакомился, так сказать, у самой

плиты: никем не отведанным блюдом; и посвящался в алхимию приготовления

золота из всякой дряни, валявшейся под ногами других; другие - проходили

мимо; а Гершензон - подбирал всякую дрянь себе в фартук; с нею он

возвращался домой, из музея; и из дряни вываривал свое чистейшее золото.

Общение с М. О. началось в период наибольшего гонения на меня; он не

только поддерживал добрым словом; но всюду, где мог, укреплял мое реноме:

предложил в члены Общества любителей российской словесности247, расхваливал

Струве, с которым водился тогда; вместе с Рачинским способствовал тому,

чтобы отношения мои с Евгением Трубецким, имевшим вес в профессорской

корпорации, приняли не только сносный, но прямо-таки дружелюбный характер; у

него я встречался с Бердяевым и Булгаковым, тогдашними его друзьями, с

профессором философии права Б. А. Кистяковским, с профессором Котлярев-ским,

с А. Е. Грузинским, с Н. С. Ангарским и со многими другими писателями и

исследователями; он очень дружил с профессором Петрушевским, для которого

сохранял определенный день, кажется пятницу, никого не приглашая на

Петрушевского и наслаждаясь общением с ним вдвоем; и всегда, когда бы ты ни

пришел вечером, появлялась милая, умная, добрая издательница "Критического

обозрения", Е. Н. Орлова, жившая в том же доме; она была не только

чтительницей М. О., но и членом семьи; и, кажется, видывал у него А. Б.

Гольденвейзера, брата его жены, с которым чаще встречался у Метнеров.

Я посещал М. О. главным образом утром, принося ему всего себя; первый

его вопрос за набивкою мне папиросы:

- "Над чем сидите?"

Говорил он это, точно поплевывая, мимо меня, с встряхом жестяночки,

взятой им на колени, чтобы удобней табак набивать; и я сразу ж вываливал ему

и последние мысли о последнем чтении, и мысли над рукописью, и евои планы о

будущем, и впечатленья о новых знакомствах; и знаю заранее его вопрос:

- "Что поделывает А. С. Петровский?"

А. С. Петровского, моего друга и очень ценимого М. О. музееведа, М. О.