Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
СодержаниеНа экране Предотъездные дни |
- Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах, 10467.8kb.
- Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах, 8444.71kb.
- Факультет архивного дела, 117.19kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Рациональность научных революций, 514.68kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- 1. Вступление фольклоризм Ахматовой: обоснование темы, 278.37kb.
- Кэрролл Льюис, 1324.21kb.
- 001 Беби baltic beauty defender glorious белый 12. 04. 09 Ходяева, 269.2kb.
- Андрей Белый «Петербург»», 7047.26kb.
тихий Фрейбург, он грозно рыкал на философа, Генриха Риккерта: тихого мужа:
- "Вы, немцы, - мещане, а русские, мы, - мы не люди; мы - боги иль -
звери!"
Философ, страдавший боязнью пространства, признался Ф. А. Степпуну, что
от этого рыка не мог он опомниться долго:
- "Вы, русские, - странные люди".
А перед Жоресом обычно "рыкающий левик"... икающим стал. Так и ахнул,
когда лет через десять в немецком журнале попались мне воспоминанья писателя
об этой встрече с Жоресом; из них я узнал: Мережковский Жоресу высказывал
горькие истины; и знаменитый оратор ему-де на них не ответил; хотелось
воскликнуть:
- "Ах, Дмитрий Сергеевич, - можно ль так лгать! Вы молчали, набрав в
рот воды, потому что за вас говорил Философов; вы хлопали только глазами".
Свидание длилось пятнадцать минут или двадцать; Жорес согласился
условно способствовать митингу; был осторожен до крайности он, отложив
разговор о подробностях митинга, митинга - не было; книга "Le tzar et la
revolution" провалилась; "великий писатель" вернулся к себе: в Петербург; о
Жоресе он даже не вспомнил при встрече со мной10 .
По тому, как Жорес себя вел с Мережковским, Минским, Аладьиным, видел,
какой он политик; предвидя войну, зная все подоплеки ее, он боролся с идеей
реванша, с разделом Германии, Австрии, с планом создания юго-славянской
державы, границы которой политикам были известны до... карты, уже
отпечатанной в штабах; боролся, как мог, с франко-русским союзом, указывая,
что союз - наступательный.
К маленьким людям склонялся сердечно; когда я болел, то Гастон, внося
завтрак, передавал каждый день мне привет от Жореса; поздней, посещая в
больнице меня, немка-барышня передавала, с какой теплотой Жорес ее спрашивал
о всех подробностях хода болезни моей;110 в отношении к ней проявил он
участье на деле; когда я вернулся в отель, то ее уже не было; ставились
рядом приборы: Жореса и мой.
- "Мадемуазель, - где она?"
Тут, расставивши толстые ноги, Жорес повернулся; руками салфетку
схватил, прижимая к груди:
- "Мадемуазель переехала; ей далеко теперь завтракать с нами, но ей
удалось наконец подыскать род занятий, который вполне соответствует ее
способностям".
Стало мне ясно, кто принял участие в ней.
Этот трезвый мужчина с рассеянным видом профессора виделся
экзаменатором, академическим лектором, автором толстых томов, - не оратором
вовсе; он взвешивал каждую фразу, которую произносил угловато: с надсадой, с
трудом; я не видел оратора в нем; но в Париже жить и не услышать Жореса - в
Москве побывать, не увидеть Кремля.
Однажды я прочел объявленье о слове вступительном в Трокадеро
[Огромный, причудливой архитектуры дворец на берегу Сены против Эйфелевой
башни] перед чтеньем Корнеля артистами из "Ко-мэди Франсёз"; начало
назначено было в час с четвертью - сбор поступал в пользу "Юманите"111.
Почему-то я думал, что он не придет перед лекцией завтракать; он
появился, таща пук газет: он просунул в них нос; только был он рассеянней:
не убежал после третьего блюда; чуть щурясь, сидел посредине пустого стола,
захватяся руками за скатерть, с отчетливо помолодевшим и ставшим как выбитым
профилем; между ресницами вспыхивал влажно мерцающий свет;
седовато-курчавые, на расстоянии серые, золото-карие волосы мягко вставали
над карим лицом; твердо сжались пунцовые губы; Пракситель мог бы изваять эту
голову: в ней - что-то Зевесово.
Зал вмещал несколько тысяч в нем бившихся туловищ; черное роище: зыбь
рук, голов, сюртуков, шей, локтей - в коридорах, в партере, в проходах, на
хорах; сидели, стояли, ходили, сжимая друг друга, друг в друге
протискиваясь, - разодетые дамы и барышни скромного вида в простых
шемизеточках, лавочники, буржуа, адвокаты, студенты, рабочие.
Вот: все воскликнуло: залпами аплодисментов; как отблеском ясным, весь
зал просиял; и Жорес появился из двери, увидясь и шире и толще себя, с
головой, показавшейся вдвое огромней, опущенной вниз; переваливаясь тяжело,
он бежал от дверей к перепуганной кафедре, перед которою встал, на нее
бросив руки и тыкаясь быстрым поклоном: направо, налево; но вот он короткую
руку свою бросил в воздух: ладонью качавшейся угомонял рявк и плеск;
водворилось молчанье; тогда, напрягаясь, качаясь, с багровым лицом от усилия
в уши врубать тяжко-весные свои фразы, - забил своим голосом, как топором; и
багровыми, мощными жилами вздулась короткая шея; грамматика не удавалась
ему; говорил не изящно, не гладко, пыхтя, спотыкался паузами; слово в сто
килограммов почти ушибало; раздавливал вес - вес моральный; тембр голоса -
крякающий, упадающий звук топора, отшибавшего толстые ветки.
Кричал с приседанием, с притопом увесистой, точно слоновьей ноги, точно
бившей по павшему гиппопотаму; почти ужасал своей вздетой, как хобот, рукой.
К окончанию первой же из живота подаваемой фразы раздался в слона; и
мелькало: что будет, коли оторвется от кафедры и побежит: оборвется с
эстрады; вот он - оторвался: прыжками скорей, чем шажочками толстого
туловища, продвигался он к краю эстрады; повис над партером, вытягиваясь и
грозясь толстой массою рухнуть в толпу; голос вырос до мощи огромного грома,
катаясь басами багровыми, ухо укалывая дискантами визгливой игры на
гребенке; вдруг, чашами выбросив кверху ладони, он, как на подносе
чудовищном, приподымал эту массу людей к потолку: ушибить их затылки,
разбить черепа, сквозь мозги перекинуть мосты меж французом и немцем.
Мы кубарями понеслись на космической изобразительности; он, как Зевс,
сверкал стрелами в тучищах: дыбились образы, переменялся рельеф восприятий;
рукой поднимал континент в океане; рукой опускал континент: в океан;
промежуточные заключенья глотал; и, взлетев на вершину труднейшего хода
мыслительного, прямо перелетал на вершину другого, проглатывая промежуточные
и теперь уж ненужные звенья, впаляя свою интонацию в нас, заставляя и нас
интуицией одолевать расстояния меж силлогизмами; мыслил соритами,
эпихеремами; [Ракурсы силлогической мысли] и оттого нам казалось: хромала
грамматика; и упразднялася логика лишь потому, что удесятерял он ее.
Не припомнить, чего он коснулся. Смысл: снять катаракты мещанских
критериев с глаз, чтобы видеть политику трезво: в событьи парижского дня, в
протоколе рейхстага, в интрижечке колониальной политики Англии надо уметь
восстанавливать ось всей планетной действительности; точно Фидий скульптуру,
изваивал целое из непосредственно данного хаоса, бившего в нас, как тайфун;
за потоком с трудом выбиваемых образов предощущалась программа огромной
системы, им произнесенной на митингах, ставшей решением, действием, лозунгом
масс.
Говорил он периодами:112 "так как" - пауза; "так как" - вновь пауза
долгая; и наконец уже: "то...": иль:
- "Когда" -
- начинал он с поревом, с подлетом руки на притопе, - "то, то-то",
рисующим инцидент в Агадире, едва не приведший к войне, потому что Вильгельм
размахался своей задирательной саблей 113,
- "Когда" -
- брал регистром он выше, и выше метал руку, бороду, топнувши, -
- "то-то и то-то", рисующим роли Вальдек-Руссо, Галифе, Комба в
недавнем конфликте с соседней военной державой,
- Когда -
- дискантами летел к потолку, став на цыпочки и перевертываясь толстым
корпусом, чтоб бородой и рукою закинуться к хорам и с хоров поддержки искать
у протянутой из-за перил головы, -
- "то-то и то-то",
рисующие революцию русскую, Витте (и капали капли тяжелого пота на
бороду); вдруг с дискантов в бездну баса" -
- "Тогда!" -
- и рукой, вырастающей втрое над оцепеневшим партером, как кистью
огромною, он дорисовывал выводы.
Выстрелы аплодисментов: всплывала от всех ускользнувшая связь меж
"когда"; в той же позе - он ждал: животом - на партер; и потом, отступая,
тряся победительно пальцем, от слова до слова свой вызвавший возгласы текст
повторял он: повертываясь, переваливаясь, брел под кафедру, пот отирая
платком, точно слон к водопою; и с новым периодом снова бросался на нас.
Кончил: кубарем вылетел я, чтобы после него не услышать Корнеля,
которого так он любил, что поднес точно лакомство; Корнель - художник.
Жорес - еще больший: художник политики.
Он, говорят, говорил больше часа; но время мне сжалось в минуту, чтобы
протянуться годами: в сознании; в "Юманите" я читал стенограмму; 114 но речь
была в паузах, в голосовой интонации, в жесте; в ней фраза, обстан-ная
кариатидой-метафорой, как бронтозаврами, мощно плескалась прибоем
ритмических волн; да, - размах мировой; современность парижская не подходила
к размаху; эпоха войны открывала Жоресу возможность взрывать динамитные
склады, - Германии, Франции, Англии; в этой эпохе он делался
главнокомандующим миллионов стонавших; он мог бы зажечь революцией Францию,
Жоффра сменить, повернуть дула пушек и вызвать ответные отклики в Англии,
даже в Германии; шаг его был шаг эпохи; биение сердца - бой колокола.
Это - поняли: даже в тюремном застенке бой сердца Жореса звучал бы
набатом; так что оставалось убить.
И "они" это сделали115.
Я пережил эту смерть вблизи Базеля; но не великий, величием равный
эпохе, погиб для меня; для меня эта смерть - смерть сердечного, доброго,
ставшего в воспоминаниях близким; семь лет я не видел Жореса; но знал я:
он - есть; а теперь его - не было; и - я забыл о войне; и забылось, что мы,
проживающие рядом с границей, - в клещах меж двух армий, что пушки из Бадена
наведены и на нас, что близ Базеля корпус французов, прижатый к Швейцарии,
вынужден в нашу долину вступить; и тогда пушки Бадена (как на ладони, - там)
грянут; уже собирали дорожные сумочки: в горы бежать; уж под Базелем бухали
пушки.
Все это забылось; я как сумасшедший забегал по берегу Бирса:
- "Месье Жорес... Тот, кто опорой мне был в тяжелейшие месяцы жизни,
кого я любил..."
И над струями темно-зелеными пеной курчавой плескалось и плакало:
- "Умер он, умер: "они" - погубили его!"
НА ЭКРАНЕ
(МАНАСЕВИЧ-МАНУЙЛОВ,
ГУМИЛЕВ, МИНСКИЙ,
АЛЕКСАНДР БЕНУА)
Жорес мне - действителен в мороке города; прочие - точно китайские
тени; Париж как Мельбурн, потому что я ехал - маньяк, в свою точку
вперенный, - выкладывать Гиппиус "раны" и после шагать пред камином; ходил к
Мережковским с прогулки: в четвертом часу; посидев до шести, возвращался к
обеду; обедали в семь; Мережковский сидел в кабинете; Д. В. Философов в
переднюю шел с шапоклаком, одетый в убийственный фрак:
- "На банкет?"
- "С Клемансо".
А когда проходил в пиджаке, - то я знал: к анархистам, И. Книжнику
[Псевдоним Ветрова] и Александрову, жившим в предместье Парижа; раз я с ним
ходил; Александров, высокий, с глазами лучистыми, с русой бородкой,
отзывчивый, нервный, мне нравился; кончил печально в России; его окружили
жандармы; он пулю пустил себе в лоб.
Мережковские впутывали в суеты, из которых слагалась их жизнь; так:
забрав Философова, Гиппиус даже его заставляла писать с нею "Маков цвет"
(драму); и мне предложила сотрудничать с нею; стихи написать ей: о маках;
[См. драму "Маков цвет"116] она подставляла ненужных людей и тащила к
знакомым: трещавшая дама из светского общества, сладко точа комплимент,
являлась; от дочки ее приходил Мережковский в восторг: даже был он не прочь
ей увлечься; фамилии дамы не помню; казалась пустой; глазки - хитренькие;
слыша, как называли меня Мережковские "Борей", она принялась называть меня
"Борей".
- "Какой "Боря" милый! Тащите с собою обедать ко мне; никого: вы да
мы".
Повели; Философов отправился с нами; в гостиной сидел франтоватый
брюнет, эластичный, красивый; лицо - с интересною бледностью; взор -
опаляющий; с искрой усы - как атлас.
А фамилия и не расслышалась мне.
Склонив Гиппиус профиль, но выпятив грудь, крепко сжавши нам руки с
закинутым профилем, локоть склонил он на кресло и гладил свой холеный ус,
наблюдательным взглядом вбирая лорнетку, горжетку, ботиночку с пряжками; но
про себя я отметил: Д. В. Философов, ответствуя франту, был сдержан;
шажочками в угол пройдя, стал за спину брюнета, свой взгляд выразительный
остановил на 3. Н.; та, пустивши дымок, улыбнулась загадочно.
Этот брюнет завладел разговором, пуская ужами по комнате светские фразы
и тихо срывая с рояля аккорды, но острые взгляды бросая на нас; произнес,
между прочим, он стихотворенье Бодлера и с мягко изогнутым корпусом - к
барышне: стан захватив, с нею сделал тур вальса; я понял: он пишет в
газетах; он силится интервьюировать.
Сел за обедом напротив меня, взяв невинную позу; какую-то мягкую
жесткость в руке, передавшей закуску, отметил я; с пальца - луч перстенный;
ловко въиграв в разговор и меня, вдохновил к политическим шаржам; но тут я
почувствовал быстрый удар под столом по ноге; Философов? Этот последний,
когда на него я взглянул, не ответил на взгляд, неожиданным упоминанием о
брате-министре меня оборвавши:
- "Мне Дима писал, что..."
Брюнет его выслушал; с ним согласился; спросил:
- "А послушайте, вы ведь видаетесь с Книжником и Александровым ? "
А Философов с развязностью, глядя на ногти, снаивничал:
- "Знайте, я - декадент, - ледяными глазами в брюнета уставился, - и
анархист: презираю политики, - всякие!"
Мне же мелькнуло: "Как, он презирает политику? В первый раз слышу".
Брюнет согласился и с этим; они запорхали словами; зачем Философов,
ругавшийся словом "эстет", - стал эстетом? Брюнет с замирающей нежностью
перебирал имена левых деятелей; тут меня осенило: да это - дуэль?! В ледяные
глаза Философова очень жестоко и остро, как сабельный блеск, брызнул блеск
черных глаз.
Когда встали, спешили уверить хозяйку, что поздно: пора; Философов на
улице зло на меня напустился:
- "И вы хороши: угораздило вас говорить о политике; он только этого
ждал: он же к нам подбирается; вижу, что этот обед - сфабрикован".
Брюнет - Манасевич-Мануйлов [Темная личность, провокатор], известный
сподвижник Рачковского [Директор департамента полиции].
Видел барона Бугсгевдена я, сына организатора ряда убийств:
Герценштейна, едва ль не Иоллоса;117 проклявши отца, бросив службу, свой
круг, этот аристократ бледно-усый бесцельно слонялся в Париже, сочувствуя
террору, чувствуя преодиноко себя и в том мире, который он бросил, и в мире,
к которому шел; так его объяснила мне Гиппиус; скоро исчез из Парижа, пятном
промаячив; поздней, в Петербурге, в папашу стрелял он, как помнится, или
собирался стрелять118.
Встречался и Иван Иванович Щукин, брат капиталиста московского; тот был
брюнет; этот - бледный блондин; тот - живой; этот - вялый; тот - каламбурист
наблюдательный; этот - рассеянный; тот - наживатель, а этот - ученый; в
"Весах" появился ряд корреспонденции о Лувре за подписью "Щукин", написанных
остро, со знанием дела;119 И. И. служил в Лувре; он был награжден красной
ленточкой (знак "легиона" почетного); он, давно переехав в Париж, у себя
собирал образованных снобов, ученых, артистов, писателей.
Я ходил к Щукину, где между мебелей, книг и картин, точно мощи живые,
сидел Валишевский, известный историк, злой, белобородый поляк, с
изможденным, изжеванным ликом, сверкавшим очками; я помню с ним рядом
огромного, рыхлого и черноусого баса, Барцала [Старый певец московской
оперы, очень радикально настроенный в годы революции], бросавшего космы над
лбом и таращившего беспокойно глаза на сарказмы почтенного старца;
запомнился слабо-рассеянный, бледный хозяин, клонивший угрюмую голову,
прятавший в блеске очков голубые глаза; вид - как будто сосал он лимон;
лоб - большой, в поперечных морщинах. Потом оказалось, что он, положив
застрелиться, дотрачивал средства свои: раз, собравши гостей, он их
выслушал, с ними простился; и, их отпустив, застрелился; ни франка при нем
не нашли; мог служить как ученейший специалист по искусству; А. Ф. Онегин,
собравший архивы по Пушкину120, часто бывал его гостем.
Однажды сидели за чаем: я, Гиппиус; резкий звонок; я - в переднюю -
двери открыть: бледный юноша, с глазами гуся; рот полуоткрыв, вздернув
носик, в цилиндре - шарк - в дверь.
- "Вам кого?"
- "Вы... - дрожал с перепугу он, - Белый?"
- "Да!"
- "Вас, - он глазами тусклил, - я узнал".
- "Вам - к кому?"
- "К Мережковскому", - с гордостью бросил он: с вызовом даже.
Явилась тут Гиппиус; стащив цилиндр, он отчетливо шаркнул; и тускло,
немного гнусаво, сказал:
- "Гумилев".
- "А - вам что?"
- "Я... - он мямлил. - Меня... Мне письмо... Дал вам, - он спотыкался;
и с силою вытолкнул: - Брюсов".
Цилиндр, зажимаемый черной перчаткой под бритым его подбородком, дрожал
от волнения.
- "Что вы?"
- "Поэт из "Весов"121. Это вышло совсем не умно.
- "Боря, - слышали?"
Тут я замялся; признаться, - не слышал; поздней оказалось, что Брюсов
стихи его принял и с ним в переписку вступил уже после того, как Москву я
покинул;122 "шлеп", "шлеп" - шарки туфель: влетел Мережковский в переднюю,
выпучась:
- "Вы не по адресу... Мы тут стихами не интересуемся... Дело пустое -
стихи".
- "Почему? - с твердой тупостью непонимания выпалил юноша: в грязь не
ударить. - Ведь великолепно у вас самих сказано!" - И, ударяясь в азарт,
процитировал строчки, которые Мережковскому того времени - фига под нос;
этот дерзкий, безусый, безбрадый малец начинал занимать:
- "Вы напрасно: возможности есть и у вас", - он старался: попал-таки!
Гиппиус бросила:
- "Сами-то вы о чем пишете? Ну? О козлах, что ли?" Мог бы ответить ей:
- "О попугаях!"
Дразнила беднягу, который преглупо стоял перед нею; впервые попавши в
"Весы", шел от чистого сердца - к поэтам же; в стриженной бобриком узкой
головке, в волосиках русых, бесцветных, в едва шепелявящем голосе кто бы
узнал скоро крупного мастера, опытного педагога? Тут Гиппиус, взглядом меня
приглашая потешиться "козлищем", посланным ей, показала лорнеткой на дверь:
- "Уж идите".
Супруг ее, охнув, - "к чему это, Зина" - пустился отшлепывать туфлями в
свой кабинет.
Николаю Степановичу, вероятно, запомнился вечер
тот 123; все же - он поводы подал к насмешке: ну, как это можно,
усевшися сонным таким судаком, - равнодушно и мерно патетикой жарить;
казался неискренним - от простодушия; каюсь, и я в издевательства Гиппиус
внес свою лепту: ну, как не смеяться, когда он цитировал - мерно и важно:
- "Уж бездна оскалилась пастью".
Сидел на диванчике, сжавши руками цилиндр, точно палка прямой, глядя в
стену и соображая: смеются над ним или нет; вдруг он, сообразив, подтянулся:
цилиндр церемонно прижав, суховато простился; и - вышел, запомнив в годах
эту встречу 1 24.
Запомнился Минский.
Тут должен сказать: этот старый писатель возился с холодною витиеватою
мыслью: додумался он до отказа - от мысли; ужасно съедаться абстракциями,
копошащимися, точно черви в сыру, в мозговом веществе; с перемудра, а может
быть и с геморроя, почтенный сей муж заболел мозговой лихорадкой,
сказавшейся в страсти к гнилятине; уже позднее я встретил почтенного
Минского, седоволосого старца, живущего жизнью идей; и парижского Минского
вовсе не связываю с Николаем Максимовичем, или - подлинным Минским.
"Парижский" - не нравился мне: не пристало отцу декадентов, входившему
в возрасты "деда", вникать в непотребства; разврат смаковал, точно книгу о
нем он писал; с потираньем ладошек, с хихиком, докладывал он: де в Париже
разврат обаятелен так, что он выглядит нежною тайной; гнездился в весьма
подозрительном месте, чтоб не расставаться с предметом своих наблюдений.
- "Не можете вообразить, как прекрасна любовь лесбианок, - дрожал и с
улыбкою дергался сморщенным личиком. - Там, где живу, - есть две девочки:
глазки Мадонн; волоса - бледно-кремовые; той, которая - "он", лет
семнадцать; "ей" - лет восемнадцать; как любятся!"
И он, слащаво зажмурившись, толстенький стан выворачивал, ерзая задом;
с пугавшей меня грациозностью оборонялся от доводов Гиппиус, ручкой
отмахиваясь, точно веером; Гиппиус - в хохот:
- "Откуда вы видели, как они любятся?"
Он лишь глаза закрывал, полагая крестом свои руки на грудь, как
поношенный черт, имитирующий позу ангела.
- "Вы покажите нам место, где вы наблюдаете". Он, - тупя глазки:
- "Всегда и везде - я ваш гид".
- "Вы хотите пойти со мной, Боря?"
- "Конечно, - с Борис Николаевичем: может, "Белый", над бездною ада
носясь, соблазнится и вспыхнет, став "Красным".
- "Ах вы, - Мефистофель!"
Как сальцем он лоснился, - маленький, толстенький, перетирающий ручки,
хихикающий, черномазый, с сединочками; а когда он ушел, не без жути мне
Гиппиус:
- "Видели, как он брюшком передергивал, слюни глотая: несчастный, не
правда ли, - сморщенным личиком напоминает он кончик копченой колбаски".
И Гиппиус и Философов читали Крафт-Эбинга, интересуясь психопатологией;
в Гиппиус смешивались: познавательные интересы с больным любопытством:
- "Вы, Боря, конечно, со мной; не пойду с этим Минским одна".
Мы в назначенный вечер заехали к Минскому; жил не-
далеко он от "Плас-Пигалль"; [Центр кабачков] он нас ждал; он к нам
вышел с зонтом, в котелке: тугопучным таким коротышкой,
- "Идемте ж скорей".
В котелке, как грибок, семенил с лихорадцей за нами; сперва повел к
"дьяволам" [Кабачок ада] он; после к "ангелам"; [Кабачок ада] дьяволы нас
угощали ликерами.
- "Скучно!"
Накрыв свои губы перчаткой, наш гид с лихорадцей в глазах подбоченился
зонтиком:
- "Я вас веду в Бар-Морис".
- "Как? Куда?" Котелочек поправил:
- "К гомосексуалистам".
- "Ведите".
Он зонтик - под мышку; на лоб - котелок: побежал, мне напомнивши
скачущий кончик копченой колбаски.
Привел в небольшую, набитую людьми, невзрачную комнату; столики; больше
мужчины; но были и дамы; одна из них очень двусмысленным взглядом окинула
Гиппиус, будто узнав в ней себя; эта - к Минскому:
- "Кто?"
- "Лесбианка".
Средь столиков ерзала тощим крестцом "Отеро" (так "ее" называли): с
поношенным, стертым лицом, с подведенными густо ресницами, в черном берете,
с кровавым цветком в декольте (волосатом и плоском), в атласном, затянутом
платье; безбедрая и сухоногая тварь, показалась мне бегающей сколопендрой;
костлявую руку забросив за спину, привздернула юбку почти до колен,
обнаруживая кружевные дессу, изможденные икры в чулочках; обмакивалась
черным веером; кончиком веера передавала кому-то бэзе, приглашая плясать
мускулистого, желтоволосого, бледного юношу.
- "Кто это?"
- "Это - приказчик из "Лувра".
- "Как?"
- "Днями стоит за прилавком, а вечером - здесь; он действительно
воображает, что он "Отеро", - Минский, тряся брюшком, добродушно нырял, как
рыба в воде. - Ну, а тот, кто танцует с "ней", - имеет романы с одними
солдатами; видите - там: этот бледный и нервный мужчина - поляк, - очень
тонкий и умный".
Сидел, прижимаясь к шестнадцатилетнему мальчику, взяв его руки и пальцы
терзая ему.
Здесь воняло ужасно (по Минскому, - великолепно).
- "Ведите нас дальше", - капризила Гиппиус. Снова нырнувши в кривые
ульчонки, вдруг вынырнули в небольшое пустое "локаль" (вроде бара); сидела
ученого вида, весьма некрасивая, просто одетая дама: в очках; и тянула вино
из соломинки; Минского же лихорадило:
- "Здесь - претаинственно; это - приют лесбианок; но это не все: что
еще? Не пойму: здесь боятся случайных, как мы; здесь прилично: для вида;
смотрите-ка: дама пришла на охоту за девочкой".
Может, - он выдумал? Дама - солидного вида, одетая скромно; должно
быть, "ученая"; волосы - стриженые; блески строгих очков; этот Минский готов
был сидеть, и высматривая и вынюхивая; очень скучно; и мы его - вывлекли; с
блеском в глазах, с лихорадочными гоготочками он провожал нас до фиакра;
действительно, - страшен Париж; мне д'Альгеймы рассказывали, что здесь есть
учрежденья, один вид которых - кошмар; вы входите: парты; за партами -
дряхлые капиталисты, седые сенаторы, даже министры в отставке: сидят с
букварями и воображают, что учатся; а отвратительная старушонка в чепце, в
бородавках, блистая очками, стоит с пучком розог над ними; и спрашивает
задаваемый ею урок; кто собьется, того она розгой по пальцам; сенатор визжит
поросенком; и это есть вид наслажденья, - для паралитиков, что ли? Я,
вспомнивши это, взглянул на "отца" декадентов, пытаясь представить его в
этой школе; начнешь с изученья разврата, а кончишь-то - партой; взвизжишь
поросенком, когда защемит тебе ухо ногтями: "старуха" очкастая!
Брр!
Минский, нас усадивши на фьякр, канул в грязной ульчонке: во мрак;
повстречался со мной председателем "Дома искусства" в Берлине - лет через
шестнадцать;125 серебряный, розовый, помолодевший, с округлыми, плавными
жестами, он - говорил, говорил, говорил: без конца - так мудрено, так долго,
так многосторонне, так добропорядочно!
Только - весьма отвлеченно, весьма отвлеченно!
Обратно совсем: Александр Николаевич Бенуа - в кратких, памятных
встречах в Париже провеял мне легким, весенним теплом; от ученого, с виду
холодного, вылощенного историка живописи я не ждал ничего; получил - очень
много; сперва я художника в нем не почувствовал, - а дипломата ответственной
партии "Мира искусства", ведущей большое культурное дело и жертвующей ради
целого - многим; А. Н. Бенуа был в ней главным политиком; Дягилев был
импресарио, антрепренер, режиссер; Бенуа ж давал, так сказать, постановочный
текст; от его элегантных статей таки прямо зависел стиль выставок Дягилева,
стиль декораций балетов, стиль хореографии; в целом держась нужной линии,
часто был вынужден переоценивать, недооценивать: тактики ради; я помню, что
в "Мире искусства" хвалили труд Мутера:126 после - ругали, Греффе [Мутер и
Мейер-Греффе - историки и теоретики живописи] выдвигая127, но знали, что
Мутер - алфавит; а Мейер-Греффе - лишь склады; чтоб прочесть живописную
грамоту, надо обоих знать; и их отвергнуть; хвала, как и ругань, здесь -
тактика лишь.
Александр Бенуа незаслуженно некогда снизил значение Врубеля; после
же - каялся128.
Вылощенный, как натертый паркет, элегантно скользящий, немного сутулый,
в пенсне, в сюртуке, - Александр Николаевич черной опрятно остриженною
бородою и лысиной блещущей несся, глядя исподлобья глазами лучистыми,
производя впечатленье красивого и темпераментного человека; не знал: мозг
иль сердце диктуют ему плодотворную деятельность.
- "Субъективный капризник, - ворчали маститые. - Вся эрудиция - бьющий
крылами в пыли воробей! "Пррх-пррх - Врубель"; "пррх-пррх - Луи-Каторз" ;129
"пррх - ампир".
- "Головной резонер, проповедующий мертвечину, - ворчали
непризнанные, - его сдать бы в никчемные "Старые годы": [Специальный журнал,
посвященный истории культуры, искусств и коллекций130] старик молодящийся!"
Выглядел он моложаво, изящно мелькая своим силуэтом, похожим на черную
сепию, - всюду: на выставках, лекциях и на премьерах балета; мелькнет и
зацепится: мягко сутулясь широкой спиной; с кем-нибудь разговаривает с
близоруким, чуть-чуть церемонным расклоном на вытянутой перед собою ноге; и
естественным, легким движеньем скругленной руки, давши острую характеристику
виденного, проскользнувши, исчезнет; с французским изяществом сжато бросал
он итоги раздумий своих - парадоксами.
- "Это гурманство", - ворчали одни.
- "Мозгология", - негодовали другие.
И он не казался способным к сердечности: вежливым, мягким, салонным,
придворным.
- "Не сердце, а такт".
Встречи с ним - встречи замкнутых сфер в одной точке; моя сфера:
литература, "Весы", но и Гегель, и Кант, и методика естествознанья, и гнозис
религий; а сфера его - становленье новейших течений искусства в конце
позапрошлого века; глядел от "сегодня" - в "назад". Точка пересечения
нашего - точка культуры; но в этой единственной точке ценил Бенуа я
единственно; это - не Грабарь, чиновник культуры, в себе разложивший полет:
ироническим скепсисом.
От Бенуа всегда веяло сочностью; даже его субъективность казалась мне
легкой разведкой: пред выводом; он был со мною внимателен, мягок, даря свою
ласковость легким броском из богатства - в редакциях или в передних, где с
ним мы встречались не раз; я, бывало, - вхожу; он - навстречу сутуло
выносится чисто промытою лысиной, ленту пенсне развивая; и плещутся кончики
фалд длиннополого, скроенного хорошо сюртука; руку - под руку: снимет пенсне
и его на шнурочек наматывает, ко мне вытянув сочные губы; прищуро рисует
любезную фразу; и, руку пожавши, с расклоном скругленным, широкой спиной
умелькнет.
Наши встречи - прохожие; только у Щукина, кажется, носом под нос мне
подъехав и пуговицу сюртука ущипнув двумя пальцами, тихо повел он от общей
беседы меня в уголок теневой, где, меня усадивши на мягкое кресло, сел,
сгорбись, на маленьком пуфике; щурясь и мягко касаясь рукою коленей моих,
выговаривать стал неожиданно очень интимные вещи о том, как он видит
предметы; и, снявши пенсне, протирал его; веяло теплым уютом от этого
боевого, салонного, чернобородого мужа; исчез "дипломат": никаких
"мирискусничеств"! В милой улыбке - доверчивость; в ясных глазах,
устремленных в пространство, - мечтательность нежная: он говорил - как с
собой; может быть, он мне верил, любя мою первую книгу; он мне приоткрылся в
тот вечер; он точно повел меня под абажурик пунцовенький, свет свой
бросающий в темно-лиловые тени; с тех пор силуэт Бенуа неизменно мне виделся
с примесью темно-лиловых и темно-малиновых колеров; эти цвета представлялись
мне в виде малюсеньких куколок, спрятанных под сюртуком дипломата; я понял:
любезная мягкость - от сердца; а вылощенные парадоксы - броня.
Бенуа-публицист осветился впервые.
С ним вместе бродили по улицам в день карнавала, - в толпе котелков,
дымовеющих перьев и в лёте бумажек - лиловых, зеленых, малиновых зернышек;
их продавали повсюду; прохожие, их накупив, осыпали горстями нас; сели за
столик открытой веранды кафе: на одном из бульваров, и пиво спросили себе;
но дождями бумажек запырскали нас; Бенуа отряхал с котелочка малиновые и
лиловые пятнышки; он с озорством совал руку в мешочки свои; как мальчишка,
вскочив, высыпал на прохожих веселые пестри; рукой опираясь в перила,
сутулой спиною повесился; прыгали отблеском стекла пенсне, и мотался шнурок;
расплатясь, мы слились с карнавальной толпой; в нас метали дождем
перекрестным мушинок; он, взяв меня под руку, локтем толкая, широкой спиной
навалясь, - вел к себе; и скругленной рукой разрисовывал в воздухе мненье;
позвал отобедать; привел в небольшую квартирку, представил жене, еще
маленькой дочке;131 и после обеда уютно сидел со стаканом бордо; говорил об
игрушках и книжках с картинками.
Я погашаю экран, потому что нерв жизни моей в это время - не встреча с
людьми, а анализ себя и стремление высвободить свое "я" из-под штампа,
наложенного на меня обстоянием; жалоба "Бореньки": деятель "Белый" есть шут
обстоятельств; я знал: покажи себя "Боренька" подлинным, - Минские, - даже
друзья, даже - Метнер и Эллис, - отвергнут его; круговая порука обстанья,
вработав в себя, точно замуровала.
Такое сознание - тоже болезнь, как и жизнь в кривых жестах; одною
болезнью я силился уравновесить другую; а третья - подкрадывалась.
Я мог бы рассказать, как читал свою лекцию ["Социал-демократия и
религия"; лекция была повторена в Москве и раскритикована Булгаковым,
Бердяевым; напечатана в журнале "Перевал" за 1907 год; писалась для сборника
Мережковского "Le tzar et la revolution" l32] в русской колонии, как
разнесли социал-демократы, как критиковал Мережковский; Жорес был
единственный просвет; все прочее - сумрак.
- "Ну там - завели б отношенья с французами... - Гиппиус мне. - Есть
же здесь ряд поэтов".
Однажды в кафе пригласила она, где сидел символист Папандопуло, иль
"Мореас" [Мореас - французский поэт, родом грек] (псевдоним);133 отказался;
она же ходила; рассказывала: Папандопуло в плясы пустился; с Рашйльд,
утонченнейшим критиком "Меркюр де Франс" [Журнал], познакомилась Гиппиус;13
а Мережковский был принят в салоне у Франса; я раз пошел слушать Буайе:
[Профессор русского языка] лет семнадцать назад Поль Буайе жил два года в
Москве, изучая язык и бывая - у нас, Стороженок, у многих ученых; я знал его
очень любезным, поджарым, веселым брюнетом; увидел седым, но таким же, как
был, легкомысленным; он произнес удивительно общую, нехарактерную речь,
наделив Мережковского роем эпитетов от "гениальный" до "всем нам известный";
пятнадцать студентов записывало; Мережковский для них минут двадцать читал,
демонстрируя русское литературное слово; и мы окружили профессора; чуть не
сказал ему: "Месье Буайе, вы, конечно, не помните мальчика Борю, к которому
вашего Жоржа водили играть". И, одернув себя, ускользнул, убоясь, что
представят и в качестве "Белого" продемонстрируют, даже заставят стихи
прочитать.
Раз пришло приглашение мне от писателей группы "Фалянж" [Орган
неосимволистов135] на обед, ежемесячный; был; никого из знакомых! Никто не
представился мне; в свою очередь: я никому не представился; кто-то, сев
рядом, показывал:
- "Вот - Шарль Морис".
И я видел: брюнет с мефистофельским профилем крутит бородку, докладывая
о судьбе неизвестного мне альманаха:
- "Поэт де Суза, - гениальный!"
Я видел шатена курносого: ел, как и я.
- "Зулоага - знаменитый испанский художник".
И видел: кофейного цвета кусок пиджака, загорелую шею; и - черное
что-то: наверное, - волосы.
Были Поль Фор (поэт, брат Себастьяна), и, кажется, был сам Танкред де
Визан, обещающий мастером сделаться; густо висела зеленая скука; и то, о чем
спорили, мне, москвичу, показалось азами "Весов"; Жан Гурмон, Рене Гиль обо
всем написали: реторика бледная! Избранные в "Симплициссимусе", - те хотя бы
резвились; а здесь - неестественно пыжились; Брюсов, конечно же,
преувеличил: мы расходились в оценке французов-мо-дерн;136 символизм
невозможен, как узкая школочка.
Это я стал проповедовать скоро [См. ряд моих заметок в отделе "На
перевале" ("Весы", 1907 - 1909 гг.).].
Опять улизнул; и, случайно попавши в "кино", слушал вальсы плаксивые;
видел с экрана, как пес человека спасал.
Человека, пожалуй, спасут на экране и люди:
- "Меня бы спасли?"
Но для этого надо попасть на экран? Точно смертные когти вонзились:
ущипом; весьма неприятные боли!
БОЛЕЗНЬ
До болезни своей я работал над "Кубком метелей"; без пыла доламывал
фабулу парадоксальною формою; Блок мне предстал; я, охваченный добрым
порывом, ему написал, полагая: он сердцем на сердце - откликнется137.
Он же - молчал.
Уже с Мюнхена я наблюдал: психология оплотневала во мне в физиологию;
огненное "домино", потухая, как уголь, завеялось в серые пеплы, став
недомоганием, сопровождавшим меня; ощущение твердого тела давило физически в
определенных частях организма; однажды, проснувшись, я понял, что болен:
едва сошел к завтраку .
Вечером с кряхтом пошел я за Гиппиус: ехать с ней вместе в театр
"Антуан"; но, не будучи в силах сидеть, из театра пополз, убоявшись взять
фьякр, потому что сидеть было больно мне; утром же стало значительно хуже;
но доктор сказал, что пустяк, что придется дней пять пострадать: до прокола;
он, дав невозможный в условиях жизни отеля режим, удалился; решил быть
стоическим, перемогая страданья, которые пухли от пухнущей опухоли: ни
сидеть, ни лежать; и, - поползав, повис между кресел, ногой опираясь на
ногу; я спал на карачках, в подушку вонзаясь зубами. Как бред: Мережковские,
два анархиста, Д. В. Философов ввалились ко мне; дебатировать вместе:
Христос или... бомба? Я, перемогая себя, кипятил воду к чаю и производил ряд
движений, уже для меня невозможных; а ночью подушкой душил вырывавшийся
крик.
В канун нового года висел между кресел, вперясь в синий сумерок; черный
вошел силуэт.
- "Смерть!"
Он сунул тетрадку: из синего сумрака:
- "Это - стихи мои".
Я же, не в силах ему объяснить, что страдаю, просил его выйти движеньем
руки.
Не везло с Гумилевым!
Но, перемогая себя, я стащился и полз два часа к Мережковским: в бреду
и в жару; оказалось: нарыв мог прорваться - внутри; и тогда - заражение
крови; ввалясь, пал в диван; меня пледом накрыли, поили шампанским;
нахмурился доктор, явившийся утром: флегмона - глубоко сидела; вчера еще
надо бы вспарывать:
- "Дома держать невозможно: в больницу!" Сквозь жар слышал - дорого:
пища, уход, операция, ряд перевязок, сиделка; трещал телефон; выяснялось:
больница при монастырьке - принимает; ухаживать будут монашенки, а
оперировать - очень известный хирург; перекутанного - потащили в каретку: Д.
В. Философов и доктор; не помню, как перевезли; лебединые, белые крылья
чепца; и меж ними лицо итальянки склонилось; и кто-то мне впрыскивал морфий.
Ночь - кубари бреда: в трубу вылетал с Николаем Коперником, чтобы
винтить в мировой пустоте; ясно: грифоголовый мужчина с жезлом,
прощербленным на старых гробницах Египта, который водил коридорами, -
смерть; потушив электричество, снова вперялся в каминные пасти; оттуда -
встал красный: я сам.
Будят:
- "Ах!"
Два служителя - тащат в носилках по лестнице вниз; я слетаю на саночках
с радостным чувством - к веселому ножику.
В эти же дни Петербург пировал; жезлоносец Иванов, Чулков, Городецкий,
артистки, пианистки, эстеты, поэты, попойки и тройки из "Балаганчика",
музыка - бум-бум-бум-бум - Кузмина:139 все неслося галопами - издали; Блок
воспевал в "Снежной маске" свое увлечение Волоховой;140 а у Щ. был роман141.
"Люблю вас, а - не Блока! Его, - а не вас", - оказалось: "Ни Блока, ни
вас!"
Роман - с У***, потом - с Ф***, потом - с Ш***!
Очень просто и весело.
Я-то!
Блок оповестил мир стихом: умирает-де он на костре своем... снежном142,
несяся к Елагину острову - в тройке;143 смерть эта - виньеточка Сомова; что
же еще? Говорят в просторечии: "Смерть как приятно!"
Наверное, умер бы я, - запоздай операция: на одни сутки.
Вот, голый, лежу на столе жестяном; он как льдом обжигает мне кожу; я
искоса вижу: на рядом поставленном столике - пилочки, вилочки, цапкие лапки,
пинцеты, ланцеты серебряным смехом пищат: "Я кусаюсь", - хихикают щипчики:
"Цапаюсь", - искрится злой металлический коготь.
Дверь - настежь: обстанный халатами белыми, вышел тот самый, к которому
рвался давно, -
- с бородой ассирийца, весь в белом, напрягший свои волосатые голые
руки - ...
Накрыл бородой:
- "Повр месье!" [Бедный господин]
Потрепал по плечу; обдал жаром:
- "Вы - много страдали: сейчас мы поможем!"
От этого доброго слова - из глаз - слезы брызнули; он - к колпачку с
хлороформом; его на лицо опрокинул; и я от себя самого, как свободно
скользящая гайка с винта, отвинтился; летал, бестелесно твердя:
- "Сознаю": -
- ознаю -
- знаю
- аю
- ю -
Точно: в ворота железные кто-то железными молотами - "бум-бум-бум" -
заломился: то - сердце, с которым мы связаны, -
- бухало!
Я возвращался откуда-то, как из гостей, где случилось прекрасное
что-то; с блаженством глаза разожмурил: наткнулся на белые крылья чепца:
- "Тише!"
- "Как?" - прикоснулась ладонь: Мережковский. Ни боли, ни тяжести!
Д. Мережковский с утра дожидался конца операции; видел: меня принесли
на носилках - с глазами открытыми; я на вопрос его: "Как?" - отвечал:
- "Ничего".
Он был ласков, уютен и добр; я за это прощал ему многое; а Философов,
как нянька, возился; он в нижний этаж перенес мои вещи, расставил
внимательно; Гиппиус матери письма писала144.
- "Здоровый у вас организм", - говорил мне молоденький врач; но разрез
был ужасный: как красная яма; явился хирург: бинтовать.
Зубы стиснул: Трах!
- "И терпеливый же вы!"
Мощь огромной руки, рвавшей к ране прилипшие и пересохшие марли, -
прекрасна!
Лежал, забинтованный; веяли белые крылья широкого чепчика; нравилось
нежиться перед букетом цветов; пища - легкая, вкусная; в окна весна уже
грела лучом легкоперстным; в открытые двери вещал мне орган: коридор был
подобие хоров капеллы; в час службы стояли монашенки; чепчики их - точно
плеск лебединых, слетающих стай; оказался я в мире, который воспел Роденбах;
[Писатель, описывающий капеллы, монашек, старинные католические города
Бельгии] монастырь, превращенный в больницу, ютился вблизи Люксембургского
парка; с него начинался Латинский квартал.
Мережковские, Минский, супруга Бальмонта, Е. А., и Бальмонт - посещали
меня;145 а соседка по столику передавала приветы Жореса; ходила и русская
дама, писавшая книгу, - ученая: доктор Сорбонны; я ей диктовал текст главы:
"Символизм" .
Хорошо очень думалось в звуках органа; стихи, как ручьи, истекли из
меня, когда мать, тишина, обнимала рукой теневой изголовье:
Извечная, она, как мать,
В темнотах бархатных восстанет;
Слезами звездными рыдать
Над бедным сыном не устанет.
Мне бездна явлена тоской;
И в изначальном мир раздвинут;
Над этой бездной я рукой
Нечеловеческой закинут.
("Урна")147
Порой было грустно:
Непоправимое мое
Припоминается былое;
Припоминается ее
Лицо, холодное и злое...
Покоя не найдут они;
Пред ними протекут отныне
Мои засыпанные дни
В холодной, нежилой пустыне.
("Урна")148
В Париж доносившийся гам Петербурга звучал как насмешка: над болью;
возврат был отрезан; враги и друзья - за порогом болезни увиделись; был им -
мертвец, не умерший, но и... не живой; им мой выход в иное сознанье -
казался могилой; а мне агонией казались их песни и пляски.
"Могила" написана тотчас же:
Вышел из бедной могилы.
Никто меня не встречал.
Никто: только кустик хилый
Облетевшей веткой кивал.
Я сел на могильный камень...
Куда мне теперь идти?
Куда свой потухший пламень -
Потухший пламень нести?..
Нет, - спрячусь под душные плиты.
Могила, родная мать,
Ты одна венком разбитым
Не устанешь над сыном вздыхать149.
В приведенных строках, сочиненных в больнице, - рубеж, отделяющий
"Пепел" от "Урны"; [Названия сборников стихов] недаром вперялся я в жар,
истлевающий в серые пеплы; недаром мне комнатка виделась гробом с дырой
(дымовою трубой), открывающей небо Коперника; в нем я очистился: под
колпаком хлороформа; так "Урна" возникла в больнице; так опепелевшая страсть
года два собиралась мной в урну: над гробом истлевшей души -
- не моей.
ПРЕДОТЪЕЗДНЫЕ ДНИ
Наконец я вернулся в отельчик150, но в нижний этаж; перевязка мешала
осиливать лестницу; доктор еще перевязывал рану; она заживала; так длилось
до марта; поездка в Италию рухнула: деньги - пролечены; а в перспективе -
расплата долгов; даже к Метнеру в Мюнхен заехать не мог уже.
Доктор грозил:
- "Операция вас наградила на год или два малокровием: воздух, питанье,
природа, покой! Организм ваш - подорван".
Стояла весна; небо - синее; мило Париж улыбался протертым стеклом;
среди веющих веток и птичьего щебета ветер развеивал складки плаща моего;
как глазочки, открылись цветочки - в Булонском лесу; я бежал из заросших
дорожек к центральным аллеям, куда с "авеню" перехлестывал ток элегантных
ландо; и светлели приветливей дамские платья: вуалетками синими и голубыми
бу-кетцами; всюду - светлейшие серые платья; я гнался блаженными толпами по
Елисейским полям, проходя к Тюильери; я склонялся к перилам задумчивой Сены:
рассматривать башни Нотр-Дам; иль, закинувши голову перед чудовищем Эйфеля,
скроенным из переплетов сквозных, удивлялся: качается в воздухе; став под
ребром распростертой ноги, - видел: падает - на голову!
Черт возьми!
В месте скрепа коротеньких лапочек с телом - четыре кафе; к ним бросают
по лапкам четыре подъемника; к высшим площадкам - ведет пеший ход; и туда же
летает подъемник; однажды осилил пространство от первой площадки к второй
(выше двигаться сил не хватило); Париж уходил под пяты, умаляясь; над
воздухом - в воздухе шел; небеса, опускаясь, - смыкали объятья.
Весною Париж - бледно-серый; щебечущим розовым отблеском, купами
зелени, контурами колоннад он нежнел; упоительны: светопись отблесков и
колорит отработанных временем (копотью, пылью, дождями) орнаментов; в
мреющем воздухе синие вырезы зелени; бабочка порхами вспыхнет и снова
погаснет.
Я понял - плэн-эр! [Планеризм - ответвление импрессионизма] И я думаю:
пуэнтелизм есть усилие глаза отметить смешение дыма и пыли со влагой
туманистой; свет разлагается в два дополнительных; из пестри точек глаз ищет
не данной ему колоритной реальности; коли Париж в декабре меня встретил
Мане, то меня проводил он веселеньким, мартовским щебетом искорок -
пуэнтелизмом151.
Бывало: спешу пробежаться по гладким аллеям Версаля (туда и назад -
поезда); здесь ты, где ни окажешься, - издали, из-за пропущенных куп -
видишь абрис дворца.
Я влюбился в весенний Париж: было жалко расстаться с ним.
Раз слушал лекцию я Мережковского в русской колонии;152 твердого вида
мужчина, сложив свои руки крестом на груди, прислоняясь плечами к стене,
вздернув профиль, замраморел, стоя как статуя древняя:
- "Кто это?" - Гиппиус.
Он не пошел возражать, грянув с места отчетливым голосом, тщательнейше
вылепляя, как профиль, слова; и, умолкнув, сложил свои руки крестом,
прислоняясь к стене и не двигаясь с места.
- "Грузин, Робакидзе, - философ"153, - сказала позднее мне Гиппиус.
С этим, виднейшим, писателем, классиком от символизма и руководителем
группы грузинских поэтов, которого книга поздней прогремела в Германии,
встретился я - через двадцать три года: в Тифлисе154.
Прощаясь за день до отъезда с Д. С. Мережковским, Д. В. Философовым,
Гиппиус, благодарил их за братскую помощь больному;155 три месяца, прожитых
здесь, как три года; Париж - перевал, разделяющий четырехлетье; двухлетье, к
нему подводившее, - бури: страстей, рост отчаянья; взмахом ножа, отворяющим
кровь, это все пролилось из меня; обескровленный, серым, как пепел, лицом, я
два года вперялся в себя и в обстанье, которое виделось мне балаганом; союз,
заключенный с Валерием Брюсовым против Иванова, Блока, Чулкова и прочих
недавних друзей, - вот что вез из Парижа в Москву; и последний, кто мне
пожелал "бон-вуаяж" [Доброго пути], был Жорес; с ним позавтракав, вещи
забрав, я уехал, чтоб видеть в обратном порядке течение времени; выехал
яркой весною, а въехал в Россию глухою зимою156.
Вороны с заборов московских, встречая, закаркали из сине-серого
мрачно-клокастого неба.
Арбат: колоколенка розовая:
- "Боря, сын мой", - объятия матери.
Извечная, она, как мать,
В темнотах бархатных восстанет;
Слезами звездными рыдать
Над бедным сыном не устанет157.