Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


На экране
Предотъездные дни
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   59

тихий Фрейбург, он грозно рыкал на философа, Генриха Риккерта: тихого мужа:

- "Вы, немцы, - мещане, а русские, мы, - мы не люди; мы - боги иль -

звери!"

Философ, страдавший боязнью пространства, признался Ф. А. Степпуну, что

от этого рыка не мог он опомниться долго:

- "Вы, русские, - странные люди".

А перед Жоресом обычно "рыкающий левик"... икающим стал. Так и ахнул,

когда лет через десять в немецком журнале попались мне воспоминанья писателя

об этой встрече с Жоресом; из них я узнал: Мережковский Жоресу высказывал

горькие истины; и знаменитый оратор ему-де на них не ответил; хотелось

воскликнуть:

- "Ах, Дмитрий Сергеевич, - можно ль так лгать! Вы молчали, набрав в

рот воды, потому что за вас говорил Философов; вы хлопали только глазами".

Свидание длилось пятнадцать минут или двадцать; Жорес согласился

условно способствовать митингу; был осторожен до крайности он, отложив

разговор о подробностях митинга, митинга - не было; книга "Le tzar et la

revolution" провалилась; "великий писатель" вернулся к себе: в Петербург; о

Жоресе он даже не вспомнил при встрече со мной10 .

По тому, как Жорес себя вел с Мережковским, Минским, Аладьиным, видел,

какой он политик; предвидя войну, зная все подоплеки ее, он боролся с идеей

реванша, с разделом Германии, Австрии, с планом создания юго-славянской

державы, границы которой политикам были известны до... карты, уже

отпечатанной в штабах; боролся, как мог, с франко-русским союзом, указывая,

что союз - наступательный.

К маленьким людям склонялся сердечно; когда я болел, то Гастон, внося

завтрак, передавал каждый день мне привет от Жореса; поздней, посещая в

больнице меня, немка-барышня передавала, с какой теплотой Жорес ее спрашивал

о всех подробностях хода болезни моей;110 в отношении к ней проявил он

участье на деле; когда я вернулся в отель, то ее уже не было; ставились

рядом приборы: Жореса и мой.

- "Мадемуазель, - где она?"

Тут, расставивши толстые ноги, Жорес повернулся; руками салфетку

схватил, прижимая к груди:

- "Мадемуазель переехала; ей далеко теперь завтракать с нами, но ей

удалось наконец подыскать род занятий, который вполне соответствует ее

способностям".

Стало мне ясно, кто принял участие в ней.

Этот трезвый мужчина с рассеянным видом профессора виделся

экзаменатором, академическим лектором, автором толстых томов, - не оратором

вовсе; он взвешивал каждую фразу, которую произносил угловато: с надсадой, с

трудом; я не видел оратора в нем; но в Париже жить и не услышать Жореса - в

Москве побывать, не увидеть Кремля.

Однажды я прочел объявленье о слове вступительном в Трокадеро

[Огромный, причудливой архитектуры дворец на берегу Сены против Эйфелевой

башни] перед чтеньем Корнеля артистами из "Ко-мэди Франсёз"; начало

назначено было в час с четвертью - сбор поступал в пользу "Юманите"111.

Почему-то я думал, что он не придет перед лекцией завтракать; он

появился, таща пук газет: он просунул в них нос; только был он рассеянней:

не убежал после третьего блюда; чуть щурясь, сидел посредине пустого стола,

захватяся руками за скатерть, с отчетливо помолодевшим и ставшим как выбитым

профилем; между ресницами вспыхивал влажно мерцающий свет;

седовато-курчавые, на расстоянии серые, золото-карие волосы мягко вставали

над карим лицом; твердо сжались пунцовые губы; Пракситель мог бы изваять эту

голову: в ней - что-то Зевесово.

Зал вмещал несколько тысяч в нем бившихся туловищ; черное роище: зыбь

рук, голов, сюртуков, шей, локтей - в коридорах, в партере, в проходах, на

хорах; сидели, стояли, ходили, сжимая друг друга, друг в друге

протискиваясь, - разодетые дамы и барышни скромного вида в простых

шемизеточках, лавочники, буржуа, адвокаты, студенты, рабочие.

Вот: все воскликнуло: залпами аплодисментов; как отблеском ясным, весь

зал просиял; и Жорес появился из двери, увидясь и шире и толще себя, с

головой, показавшейся вдвое огромней, опущенной вниз; переваливаясь тяжело,

он бежал от дверей к перепуганной кафедре, перед которою встал, на нее

бросив руки и тыкаясь быстрым поклоном: направо, налево; но вот он короткую

руку свою бросил в воздух: ладонью качавшейся угомонял рявк и плеск;

водворилось молчанье; тогда, напрягаясь, качаясь, с багровым лицом от усилия

в уши врубать тяжко-весные свои фразы, - забил своим голосом, как топором; и

багровыми, мощными жилами вздулась короткая шея; грамматика не удавалась

ему; говорил не изящно, не гладко, пыхтя, спотыкался паузами; слово в сто

килограммов почти ушибало; раздавливал вес - вес моральный; тембр голоса -

крякающий, упадающий звук топора, отшибавшего толстые ветки.

Кричал с приседанием, с притопом увесистой, точно слоновьей ноги, точно

бившей по павшему гиппопотаму; почти ужасал своей вздетой, как хобот, рукой.

К окончанию первой же из живота подаваемой фразы раздался в слона; и

мелькало: что будет, коли оторвется от кафедры и побежит: оборвется с

эстрады; вот он - оторвался: прыжками скорей, чем шажочками толстого

туловища, продвигался он к краю эстрады; повис над партером, вытягиваясь и

грозясь толстой массою рухнуть в толпу; голос вырос до мощи огромного грома,

катаясь басами багровыми, ухо укалывая дискантами визгливой игры на

гребенке; вдруг, чашами выбросив кверху ладони, он, как на подносе

чудовищном, приподымал эту массу людей к потолку: ушибить их затылки,

разбить черепа, сквозь мозги перекинуть мосты меж французом и немцем.

Мы кубарями понеслись на космической изобразительности; он, как Зевс,

сверкал стрелами в тучищах: дыбились образы, переменялся рельеф восприятий;

рукой поднимал континент в океане; рукой опускал континент: в океан;

промежуточные заключенья глотал; и, взлетев на вершину труднейшего хода

мыслительного, прямо перелетал на вершину другого, проглатывая промежуточные

и теперь уж ненужные звенья, впаляя свою интонацию в нас, заставляя и нас

интуицией одолевать расстояния меж силлогизмами; мыслил соритами,

эпихеремами; [Ракурсы силлогической мысли] и оттого нам казалось: хромала

грамматика; и упразднялася логика лишь потому, что удесятерял он ее.

Не припомнить, чего он коснулся. Смысл: снять катаракты мещанских

критериев с глаз, чтобы видеть политику трезво: в событьи парижского дня, в

протоколе рейхстага, в интрижечке колониальной политики Англии надо уметь

восстанавливать ось всей планетной действительности; точно Фидий скульптуру,

изваивал целое из непосредственно данного хаоса, бившего в нас, как тайфун;

за потоком с трудом выбиваемых образов предощущалась программа огромной

системы, им произнесенной на митингах, ставшей решением, действием, лозунгом

масс.

Говорил он периодами:112 "так как" - пауза; "так как" - вновь пауза

долгая; и наконец уже: "то...": иль:

- "Когда" -

- начинал он с поревом, с подлетом руки на притопе, - "то, то-то",

рисующим инцидент в Агадире, едва не приведший к войне, потому что Вильгельм

размахался своей задирательной саблей 113,

- "Когда" -

- брал регистром он выше, и выше метал руку, бороду, топнувши, -

- "то-то и то-то", рисующим роли Вальдек-Руссо, Галифе, Комба в

недавнем конфликте с соседней военной державой,

- Когда -

- дискантами летел к потолку, став на цыпочки и перевертываясь толстым

корпусом, чтоб бородой и рукою закинуться к хорам и с хоров поддержки искать

у протянутой из-за перил головы, -

- "то-то и то-то",

рисующие революцию русскую, Витте (и капали капли тяжелого пота на

бороду); вдруг с дискантов в бездну баса" -

- "Тогда!" -

- и рукой, вырастающей втрое над оцепеневшим партером, как кистью

огромною, он дорисовывал выводы.

Выстрелы аплодисментов: всплывала от всех ускользнувшая связь меж

"когда"; в той же позе - он ждал: животом - на партер; и потом, отступая,

тряся победительно пальцем, от слова до слова свой вызвавший возгласы текст

повторял он: повертываясь, переваливаясь, брел под кафедру, пот отирая

платком, точно слон к водопою; и с новым периодом снова бросался на нас.

Кончил: кубарем вылетел я, чтобы после него не услышать Корнеля,

которого так он любил, что поднес точно лакомство; Корнель - художник.

Жорес - еще больший: художник политики.

Он, говорят, говорил больше часа; но время мне сжалось в минуту, чтобы

протянуться годами: в сознании; в "Юманите" я читал стенограмму; 114 но речь

была в паузах, в голосовой интонации, в жесте; в ней фраза, обстан-ная

кариатидой-метафорой, как бронтозаврами, мощно плескалась прибоем

ритмических волн; да, - размах мировой; современность парижская не подходила

к размаху; эпоха войны открывала Жоресу возможность взрывать динамитные

склады, - Германии, Франции, Англии; в этой эпохе он делался

главнокомандующим миллионов стонавших; он мог бы зажечь революцией Францию,

Жоффра сменить, повернуть дула пушек и вызвать ответные отклики в Англии,

даже в Германии; шаг его был шаг эпохи; биение сердца - бой колокола.

Это - поняли: даже в тюремном застенке бой сердца Жореса звучал бы

набатом; так что оставалось убить.

И "они" это сделали115.

Я пережил эту смерть вблизи Базеля; но не великий, величием равный

эпохе, погиб для меня; для меня эта смерть - смерть сердечного, доброго,

ставшего в воспоминаниях близким; семь лет я не видел Жореса; но знал я:

он - есть; а теперь его - не было; и - я забыл о войне; и забылось, что мы,

проживающие рядом с границей, - в клещах меж двух армий, что пушки из Бадена

наведены и на нас, что близ Базеля корпус французов, прижатый к Швейцарии,

вынужден в нашу долину вступить; и тогда пушки Бадена (как на ладони, - там)

грянут; уже собирали дорожные сумочки: в горы бежать; уж под Базелем бухали

пушки.

Все это забылось; я как сумасшедший забегал по берегу Бирса:

- "Месье Жорес... Тот, кто опорой мне был в тяжелейшие месяцы жизни,

кого я любил..."

И над струями темно-зелеными пеной курчавой плескалось и плакало:

- "Умер он, умер: "они" - погубили его!"


НА ЭКРАНЕ

(МАНАСЕВИЧ-МАНУЙЛОВ,

ГУМИЛЕВ, МИНСКИЙ,

АЛЕКСАНДР БЕНУА)


Жорес мне - действителен в мороке города; прочие - точно китайские

тени; Париж как Мельбурн, потому что я ехал - маньяк, в свою точку

вперенный, - выкладывать Гиппиус "раны" и после шагать пред камином; ходил к

Мережковским с прогулки: в четвертом часу; посидев до шести, возвращался к

обеду; обедали в семь; Мережковский сидел в кабинете; Д. В. Философов в

переднюю шел с шапоклаком, одетый в убийственный фрак:

- "На банкет?"

- "С Клемансо".

А когда проходил в пиджаке, - то я знал: к анархистам, И. Книжнику

[Псевдоним Ветрова] и Александрову, жившим в предместье Парижа; раз я с ним

ходил; Александров, высокий, с глазами лучистыми, с русой бородкой,

отзывчивый, нервный, мне нравился; кончил печально в России; его окружили

жандармы; он пулю пустил себе в лоб.

Мережковские впутывали в суеты, из которых слагалась их жизнь; так:

забрав Философова, Гиппиус даже его заставляла писать с нею "Маков цвет"

(драму); и мне предложила сотрудничать с нею; стихи написать ей: о маках;

[См. драму "Маков цвет"116] она подставляла ненужных людей и тащила к

знакомым: трещавшая дама из светского общества, сладко точа комплимент,

являлась; от дочки ее приходил Мережковский в восторг: даже был он не прочь

ей увлечься; фамилии дамы не помню; казалась пустой; глазки - хитренькие;

слыша, как называли меня Мережковские "Борей", она принялась называть меня

"Борей".

- "Какой "Боря" милый! Тащите с собою обедать ко мне; никого: вы да

мы".

Повели; Философов отправился с нами; в гостиной сидел франтоватый

брюнет, эластичный, красивый; лицо - с интересною бледностью; взор -

опаляющий; с искрой усы - как атлас.

А фамилия и не расслышалась мне.

Склонив Гиппиус профиль, но выпятив грудь, крепко сжавши нам руки с

закинутым профилем, локоть склонил он на кресло и гладил свой холеный ус,

наблюдательным взглядом вбирая лорнетку, горжетку, ботиночку с пряжками; но

про себя я отметил: Д. В. Философов, ответствуя франту, был сдержан;

шажочками в угол пройдя, стал за спину брюнета, свой взгляд выразительный

остановил на 3. Н.; та, пустивши дымок, улыбнулась загадочно.

Этот брюнет завладел разговором, пуская ужами по комнате светские фразы

и тихо срывая с рояля аккорды, но острые взгляды бросая на нас; произнес,

между прочим, он стихотворенье Бодлера и с мягко изогнутым корпусом - к

барышне: стан захватив, с нею сделал тур вальса; я понял: он пишет в

газетах; он силится интервьюировать.

Сел за обедом напротив меня, взяв невинную позу; какую-то мягкую

жесткость в руке, передавшей закуску, отметил я; с пальца - луч перстенный;

ловко въиграв в разговор и меня, вдохновил к политическим шаржам; но тут я

почувствовал быстрый удар под столом по ноге; Философов? Этот последний,

когда на него я взглянул, не ответил на взгляд, неожиданным упоминанием о

брате-министре меня оборвавши:

- "Мне Дима писал, что..."

Брюнет его выслушал; с ним согласился; спросил:

- "А послушайте, вы ведь видаетесь с Книжником и Александровым ? "

А Философов с развязностью, глядя на ногти, снаивничал:

- "Знайте, я - декадент, - ледяными глазами в брюнета уставился, - и

анархист: презираю политики, - всякие!"

Мне же мелькнуло: "Как, он презирает политику? В первый раз слышу".

Брюнет согласился и с этим; они запорхали словами; зачем Философов,

ругавшийся словом "эстет", - стал эстетом? Брюнет с замирающей нежностью

перебирал имена левых деятелей; тут меня осенило: да это - дуэль?! В ледяные

глаза Философова очень жестоко и остро, как сабельный блеск, брызнул блеск

черных глаз.

Когда встали, спешили уверить хозяйку, что поздно: пора; Философов на

улице зло на меня напустился:

- "И вы хороши: угораздило вас говорить о политике; он только этого

ждал: он же к нам подбирается; вижу, что этот обед - сфабрикован".

Брюнет - Манасевич-Мануйлов [Темная личность, провокатор], известный

сподвижник Рачковского [Директор департамента полиции].

Видел барона Бугсгевдена я, сына организатора ряда убийств:

Герценштейна, едва ль не Иоллоса;117 проклявши отца, бросив службу, свой

круг, этот аристократ бледно-усый бесцельно слонялся в Париже, сочувствуя

террору, чувствуя преодиноко себя и в том мире, который он бросил, и в мире,

к которому шел; так его объяснила мне Гиппиус; скоро исчез из Парижа, пятном

промаячив; поздней, в Петербурге, в папашу стрелял он, как помнится, или

собирался стрелять118.

Встречался и Иван Иванович Щукин, брат капиталиста московского; тот был

брюнет; этот - бледный блондин; тот - живой; этот - вялый; тот - каламбурист

наблюдательный; этот - рассеянный; тот - наживатель, а этот - ученый; в

"Весах" появился ряд корреспонденции о Лувре за подписью "Щукин", написанных

остро, со знанием дела;119 И. И. служил в Лувре; он был награжден красной

ленточкой (знак "легиона" почетного); он, давно переехав в Париж, у себя

собирал образованных снобов, ученых, артистов, писателей.

Я ходил к Щукину, где между мебелей, книг и картин, точно мощи живые,

сидел Валишевский, известный историк, злой, белобородый поляк, с

изможденным, изжеванным ликом, сверкавшим очками; я помню с ним рядом

огромного, рыхлого и черноусого баса, Барцала [Старый певец московской

оперы, очень радикально настроенный в годы революции], бросавшего космы над

лбом и таращившего беспокойно глаза на сарказмы почтенного старца;

запомнился слабо-рассеянный, бледный хозяин, клонивший угрюмую голову,

прятавший в блеске очков голубые глаза; вид - как будто сосал он лимон;

лоб - большой, в поперечных морщинах. Потом оказалось, что он, положив

застрелиться, дотрачивал средства свои: раз, собравши гостей, он их

выслушал, с ними простился; и, их отпустив, застрелился; ни франка при нем

не нашли; мог служить как ученейший специалист по искусству; А. Ф. Онегин,

собравший архивы по Пушкину120, часто бывал его гостем.

Однажды сидели за чаем: я, Гиппиус; резкий звонок; я - в переднюю -

двери открыть: бледный юноша, с глазами гуся; рот полуоткрыв, вздернув

носик, в цилиндре - шарк - в дверь.

- "Вам кого?"

- "Вы... - дрожал с перепугу он, - Белый?"

- "Да!"

- "Вас, - он глазами тусклил, - я узнал".

- "Вам - к кому?"

- "К Мережковскому", - с гордостью бросил он: с вызовом даже.

Явилась тут Гиппиус; стащив цилиндр, он отчетливо шаркнул; и тускло,

немного гнусаво, сказал:

- "Гумилев".

- "А - вам что?"

- "Я... - он мямлил. - Меня... Мне письмо... Дал вам, - он спотыкался;

и с силою вытолкнул: - Брюсов".

Цилиндр, зажимаемый черной перчаткой под бритым его подбородком, дрожал

от волнения.

- "Что вы?"

- "Поэт из "Весов"121. Это вышло совсем не умно.

- "Боря, - слышали?"

Тут я замялся; признаться, - не слышал; поздней оказалось, что Брюсов

стихи его принял и с ним в переписку вступил уже после того, как Москву я

покинул;122 "шлеп", "шлеп" - шарки туфель: влетел Мережковский в переднюю,

выпучась:

- "Вы не по адресу... Мы тут стихами не интересуемся... Дело пустое -

стихи".

- "Почему? - с твердой тупостью непонимания выпалил юноша: в грязь не

ударить. - Ведь великолепно у вас самих сказано!" - И, ударяясь в азарт,

процитировал строчки, которые Мережковскому того времени - фига под нос;

этот дерзкий, безусый, безбрадый малец начинал занимать:

- "Вы напрасно: возможности есть и у вас", - он старался: попал-таки!

Гиппиус бросила:

- "Сами-то вы о чем пишете? Ну? О козлах, что ли?" Мог бы ответить ей:

- "О попугаях!"

Дразнила беднягу, который преглупо стоял перед нею; впервые попавши в

"Весы", шел от чистого сердца - к поэтам же; в стриженной бобриком узкой

головке, в волосиках русых, бесцветных, в едва шепелявящем голосе кто бы

узнал скоро крупного мастера, опытного педагога? Тут Гиппиус, взглядом меня

приглашая потешиться "козлищем", посланным ей, показала лорнеткой на дверь:

- "Уж идите".

Супруг ее, охнув, - "к чему это, Зина" - пустился отшлепывать туфлями в

свой кабинет.

Николаю Степановичу, вероятно, запомнился вечер

тот 123; все же - он поводы подал к насмешке: ну, как это можно,

усевшися сонным таким судаком, - равнодушно и мерно патетикой жарить;

казался неискренним - от простодушия; каюсь, и я в издевательства Гиппиус

внес свою лепту: ну, как не смеяться, когда он цитировал - мерно и важно:

- "Уж бездна оскалилась пастью".

Сидел на диванчике, сжавши руками цилиндр, точно палка прямой, глядя в

стену и соображая: смеются над ним или нет; вдруг он, сообразив, подтянулся:

цилиндр церемонно прижав, суховато простился; и - вышел, запомнив в годах

эту встречу 1 24.

Запомнился Минский.

Тут должен сказать: этот старый писатель возился с холодною витиеватою

мыслью: додумался он до отказа - от мысли; ужасно съедаться абстракциями,

копошащимися, точно черви в сыру, в мозговом веществе; с перемудра, а может

быть и с геморроя, почтенный сей муж заболел мозговой лихорадкой,

сказавшейся в страсти к гнилятине; уже позднее я встретил почтенного

Минского, седоволосого старца, живущего жизнью идей; и парижского Минского

вовсе не связываю с Николаем Максимовичем, или - подлинным Минским.

"Парижский" - не нравился мне: не пристало отцу декадентов, входившему

в возрасты "деда", вникать в непотребства; разврат смаковал, точно книгу о

нем он писал; с потираньем ладошек, с хихиком, докладывал он: де в Париже

разврат обаятелен так, что он выглядит нежною тайной; гнездился в весьма

подозрительном месте, чтоб не расставаться с предметом своих наблюдений.

- "Не можете вообразить, как прекрасна любовь лесбианок, - дрожал и с

улыбкою дергался сморщенным личиком. - Там, где живу, - есть две девочки:

глазки Мадонн; волоса - бледно-кремовые; той, которая - "он", лет

семнадцать; "ей" - лет восемнадцать; как любятся!"

И он, слащаво зажмурившись, толстенький стан выворачивал, ерзая задом;

с пугавшей меня грациозностью оборонялся от доводов Гиппиус, ручкой

отмахиваясь, точно веером; Гиппиус - в хохот:

- "Откуда вы видели, как они любятся?"

Он лишь глаза закрывал, полагая крестом свои руки на грудь, как

поношенный черт, имитирующий позу ангела.

- "Вы покажите нам место, где вы наблюдаете". Он, - тупя глазки:

- "Всегда и везде - я ваш гид".

- "Вы хотите пойти со мной, Боря?"

- "Конечно, - с Борис Николаевичем: может, "Белый", над бездною ада

носясь, соблазнится и вспыхнет, став "Красным".

- "Ах вы, - Мефистофель!"

Как сальцем он лоснился, - маленький, толстенький, перетирающий ручки,

хихикающий, черномазый, с сединочками; а когда он ушел, не без жути мне

Гиппиус:

- "Видели, как он брюшком передергивал, слюни глотая: несчастный, не

правда ли, - сморщенным личиком напоминает он кончик копченой колбаски".

И Гиппиус и Философов читали Крафт-Эбинга, интересуясь психопатологией;

в Гиппиус смешивались: познавательные интересы с больным любопытством:

- "Вы, Боря, конечно, со мной; не пойду с этим Минским одна".

Мы в назначенный вечер заехали к Минскому; жил не-

далеко он от "Плас-Пигалль"; [Центр кабачков] он нас ждал; он к нам

вышел с зонтом, в котелке: тугопучным таким коротышкой,

- "Идемте ж скорей".

В котелке, как грибок, семенил с лихорадцей за нами; сперва повел к

"дьяволам" [Кабачок ада] он; после к "ангелам"; [Кабачок ада] дьяволы нас

угощали ликерами.

- "Скучно!"

Накрыв свои губы перчаткой, наш гид с лихорадцей в глазах подбоченился

зонтиком:

- "Я вас веду в Бар-Морис".

- "Как? Куда?" Котелочек поправил:

- "К гомосексуалистам".

- "Ведите".

Он зонтик - под мышку; на лоб - котелок: побежал, мне напомнивши

скачущий кончик копченой колбаски.

Привел в небольшую, набитую людьми, невзрачную комнату; столики; больше

мужчины; но были и дамы; одна из них очень двусмысленным взглядом окинула

Гиппиус, будто узнав в ней себя; эта - к Минскому:

- "Кто?"

- "Лесбианка".

Средь столиков ерзала тощим крестцом "Отеро" (так "ее" называли): с

поношенным, стертым лицом, с подведенными густо ресницами, в черном берете,

с кровавым цветком в декольте (волосатом и плоском), в атласном, затянутом

платье; безбедрая и сухоногая тварь, показалась мне бегающей сколопендрой;

костлявую руку забросив за спину, привздернула юбку почти до колен,

обнаруживая кружевные дессу, изможденные икры в чулочках; обмакивалась

черным веером; кончиком веера передавала кому-то бэзе, приглашая плясать

мускулистого, желтоволосого, бледного юношу.

- "Кто это?"

- "Это - приказчик из "Лувра".

- "Как?"

- "Днями стоит за прилавком, а вечером - здесь; он действительно

воображает, что он "Отеро", - Минский, тряся брюшком, добродушно нырял, как

рыба в воде. - Ну, а тот, кто танцует с "ней", - имеет романы с одними

солдатами; видите - там: этот бледный и нервный мужчина - поляк, - очень

тонкий и умный".

Сидел, прижимаясь к шестнадцатилетнему мальчику, взяв его руки и пальцы

терзая ему.

Здесь воняло ужасно (по Минскому, - великолепно).

- "Ведите нас дальше", - капризила Гиппиус. Снова нырнувши в кривые

ульчонки, вдруг вынырнули в небольшое пустое "локаль" (вроде бара); сидела

ученого вида, весьма некрасивая, просто одетая дама: в очках; и тянула вино

из соломинки; Минского же лихорадило:

- "Здесь - претаинственно; это - приют лесбианок; но это не все: что

еще? Не пойму: здесь боятся случайных, как мы; здесь прилично: для вида;

смотрите-ка: дама пришла на охоту за девочкой".

Может, - он выдумал? Дама - солидного вида, одетая скромно; должно

быть, "ученая"; волосы - стриженые; блески строгих очков; этот Минский готов

был сидеть, и высматривая и вынюхивая; очень скучно; и мы его - вывлекли; с

блеском в глазах, с лихорадочными гоготочками он провожал нас до фиакра;

действительно, - страшен Париж; мне д'Альгеймы рассказывали, что здесь есть

учрежденья, один вид которых - кошмар; вы входите: парты; за партами -

дряхлые капиталисты, седые сенаторы, даже министры в отставке: сидят с

букварями и воображают, что учатся; а отвратительная старушонка в чепце, в

бородавках, блистая очками, стоит с пучком розог над ними; и спрашивает

задаваемый ею урок; кто собьется, того она розгой по пальцам; сенатор визжит

поросенком; и это есть вид наслажденья, - для паралитиков, что ли? Я,

вспомнивши это, взглянул на "отца" декадентов, пытаясь представить его в

этой школе; начнешь с изученья разврата, а кончишь-то - партой; взвизжишь

поросенком, когда защемит тебе ухо ногтями: "старуха" очкастая!

Брр!

Минский, нас усадивши на фьякр, канул в грязной ульчонке: во мрак;

повстречался со мной председателем "Дома искусства" в Берлине - лет через

шестнадцать;125 серебряный, розовый, помолодевший, с округлыми, плавными

жестами, он - говорил, говорил, говорил: без конца - так мудрено, так долго,

так многосторонне, так добропорядочно!

Только - весьма отвлеченно, весьма отвлеченно!

Обратно совсем: Александр Николаевич Бенуа - в кратких, памятных

встречах в Париже провеял мне легким, весенним теплом; от ученого, с виду

холодного, вылощенного историка живописи я не ждал ничего; получил - очень

много; сперва я художника в нем не почувствовал, - а дипломата ответственной

партии "Мира искусства", ведущей большое культурное дело и жертвующей ради

целого - многим; А. Н. Бенуа был в ней главным политиком; Дягилев был

импресарио, антрепренер, режиссер; Бенуа ж давал, так сказать, постановочный

текст; от его элегантных статей таки прямо зависел стиль выставок Дягилева,

стиль декораций балетов, стиль хореографии; в целом держась нужной линии,

часто был вынужден переоценивать, недооценивать: тактики ради; я помню, что

в "Мире искусства" хвалили труд Мутера:126 после - ругали, Греффе [Мутер и

Мейер-Греффе - историки и теоретики живописи] выдвигая127, но знали, что

Мутер - алфавит; а Мейер-Греффе - лишь склады; чтоб прочесть живописную

грамоту, надо обоих знать; и их отвергнуть; хвала, как и ругань, здесь -

тактика лишь.

Александр Бенуа незаслуженно некогда снизил значение Врубеля; после

же - каялся128.

Вылощенный, как натертый паркет, элегантно скользящий, немного сутулый,

в пенсне, в сюртуке, - Александр Николаевич черной опрятно остриженною

бородою и лысиной блещущей несся, глядя исподлобья глазами лучистыми,

производя впечатленье красивого и темпераментного человека; не знал: мозг

иль сердце диктуют ему плодотворную деятельность.

- "Субъективный капризник, - ворчали маститые. - Вся эрудиция - бьющий

крылами в пыли воробей! "Пррх-пррх - Врубель"; "пррх-пррх - Луи-Каторз" ;129

"пррх - ампир".

- "Головной резонер, проповедующий мертвечину, - ворчали

непризнанные, - его сдать бы в никчемные "Старые годы": [Специальный журнал,

посвященный истории культуры, искусств и коллекций130] старик молодящийся!"

Выглядел он моложаво, изящно мелькая своим силуэтом, похожим на черную

сепию, - всюду: на выставках, лекциях и на премьерах балета; мелькнет и

зацепится: мягко сутулясь широкой спиной; с кем-нибудь разговаривает с

близоруким, чуть-чуть церемонным расклоном на вытянутой перед собою ноге; и

естественным, легким движеньем скругленной руки, давши острую характеристику

виденного, проскользнувши, исчезнет; с французским изяществом сжато бросал

он итоги раздумий своих - парадоксами.

- "Это гурманство", - ворчали одни.

- "Мозгология", - негодовали другие.

И он не казался способным к сердечности: вежливым, мягким, салонным,

придворным.

- "Не сердце, а такт".

Встречи с ним - встречи замкнутых сфер в одной точке; моя сфера:

литература, "Весы", но и Гегель, и Кант, и методика естествознанья, и гнозис

религий; а сфера его - становленье новейших течений искусства в конце

позапрошлого века; глядел от "сегодня" - в "назад". Точка пересечения

нашего - точка культуры; но в этой единственной точке ценил Бенуа я

единственно; это - не Грабарь, чиновник культуры, в себе разложивший полет:

ироническим скепсисом.

От Бенуа всегда веяло сочностью; даже его субъективность казалась мне

легкой разведкой: пред выводом; он был со мною внимателен, мягок, даря свою

ласковость легким броском из богатства - в редакциях или в передних, где с

ним мы встречались не раз; я, бывало, - вхожу; он - навстречу сутуло

выносится чисто промытою лысиной, ленту пенсне развивая; и плещутся кончики

фалд длиннополого, скроенного хорошо сюртука; руку - под руку: снимет пенсне

и его на шнурочек наматывает, ко мне вытянув сочные губы; прищуро рисует

любезную фразу; и, руку пожавши, с расклоном скругленным, широкой спиной

умелькнет.

Наши встречи - прохожие; только у Щукина, кажется, носом под нос мне

подъехав и пуговицу сюртука ущипнув двумя пальцами, тихо повел он от общей

беседы меня в уголок теневой, где, меня усадивши на мягкое кресло, сел,

сгорбись, на маленьком пуфике; щурясь и мягко касаясь рукою коленей моих,

выговаривать стал неожиданно очень интимные вещи о том, как он видит

предметы; и, снявши пенсне, протирал его; веяло теплым уютом от этого

боевого, салонного, чернобородого мужа; исчез "дипломат": никаких

"мирискусничеств"! В милой улыбке - доверчивость; в ясных глазах,

устремленных в пространство, - мечтательность нежная: он говорил - как с

собой; может быть, он мне верил, любя мою первую книгу; он мне приоткрылся в

тот вечер; он точно повел меня под абажурик пунцовенький, свет свой

бросающий в темно-лиловые тени; с тех пор силуэт Бенуа неизменно мне виделся

с примесью темно-лиловых и темно-малиновых колеров; эти цвета представлялись

мне в виде малюсеньких куколок, спрятанных под сюртуком дипломата; я понял:

любезная мягкость - от сердца; а вылощенные парадоксы - броня.

Бенуа-публицист осветился впервые.

С ним вместе бродили по улицам в день карнавала, - в толпе котелков,

дымовеющих перьев и в лёте бумажек - лиловых, зеленых, малиновых зернышек;

их продавали повсюду; прохожие, их накупив, осыпали горстями нас; сели за

столик открытой веранды кафе: на одном из бульваров, и пиво спросили себе;

но дождями бумажек запырскали нас; Бенуа отряхал с котелочка малиновые и

лиловые пятнышки; он с озорством совал руку в мешочки свои; как мальчишка,

вскочив, высыпал на прохожих веселые пестри; рукой опираясь в перила,

сутулой спиною повесился; прыгали отблеском стекла пенсне, и мотался шнурок;

расплатясь, мы слились с карнавальной толпой; в нас метали дождем

перекрестным мушинок; он, взяв меня под руку, локтем толкая, широкой спиной

навалясь, - вел к себе; и скругленной рукой разрисовывал в воздухе мненье;

позвал отобедать; привел в небольшую квартирку, представил жене, еще

маленькой дочке;131 и после обеда уютно сидел со стаканом бордо; говорил об

игрушках и книжках с картинками.

Я погашаю экран, потому что нерв жизни моей в это время - не встреча с

людьми, а анализ себя и стремление высвободить свое "я" из-под штампа,

наложенного на меня обстоянием; жалоба "Бореньки": деятель "Белый" есть шут

обстоятельств; я знал: покажи себя "Боренька" подлинным, - Минские, - даже

друзья, даже - Метнер и Эллис, - отвергнут его; круговая порука обстанья,

вработав в себя, точно замуровала.

Такое сознание - тоже болезнь, как и жизнь в кривых жестах; одною

болезнью я силился уравновесить другую; а третья - подкрадывалась.

Я мог бы рассказать, как читал свою лекцию ["Социал-демократия и

религия"; лекция была повторена в Москве и раскритикована Булгаковым,

Бердяевым; напечатана в журнале "Перевал" за 1907 год; писалась для сборника

Мережковского "Le tzar et la revolution" l32] в русской колонии, как

разнесли социал-демократы, как критиковал Мережковский; Жорес был

единственный просвет; все прочее - сумрак.

- "Ну там - завели б отношенья с французами... - Гиппиус мне. - Есть

же здесь ряд поэтов".

Однажды в кафе пригласила она, где сидел символист Папандопуло, иль

"Мореас" [Мореас - французский поэт, родом грек] (псевдоним);133 отказался;

она же ходила; рассказывала: Папандопуло в плясы пустился; с Рашйльд,

утонченнейшим критиком "Меркюр де Франс" [Журнал], познакомилась Гиппиус;13

а Мережковский был принят в салоне у Франса; я раз пошел слушать Буайе:

[Профессор русского языка] лет семнадцать назад Поль Буайе жил два года в

Москве, изучая язык и бывая - у нас, Стороженок, у многих ученых; я знал его

очень любезным, поджарым, веселым брюнетом; увидел седым, но таким же, как

был, легкомысленным; он произнес удивительно общую, нехарактерную речь,

наделив Мережковского роем эпитетов от "гениальный" до "всем нам известный";

пятнадцать студентов записывало; Мережковский для них минут двадцать читал,

демонстрируя русское литературное слово; и мы окружили профессора; чуть не

сказал ему: "Месье Буайе, вы, конечно, не помните мальчика Борю, к которому

вашего Жоржа водили играть". И, одернув себя, ускользнул, убоясь, что

представят и в качестве "Белого" продемонстрируют, даже заставят стихи

прочитать.

Раз пришло приглашение мне от писателей группы "Фалянж" [Орган

неосимволистов135] на обед, ежемесячный; был; никого из знакомых! Никто не

представился мне; в свою очередь: я никому не представился; кто-то, сев

рядом, показывал:

- "Вот - Шарль Морис".

И я видел: брюнет с мефистофельским профилем крутит бородку, докладывая

о судьбе неизвестного мне альманаха:

- "Поэт де Суза, - гениальный!"

Я видел шатена курносого: ел, как и я.

- "Зулоага - знаменитый испанский художник".

И видел: кофейного цвета кусок пиджака, загорелую шею; и - черное

что-то: наверное, - волосы.

Были Поль Фор (поэт, брат Себастьяна), и, кажется, был сам Танкред де

Визан, обещающий мастером сделаться; густо висела зеленая скука; и то, о чем

спорили, мне, москвичу, показалось азами "Весов"; Жан Гурмон, Рене Гиль обо

всем написали: реторика бледная! Избранные в "Симплициссимусе", - те хотя бы

резвились; а здесь - неестественно пыжились; Брюсов, конечно же,

преувеличил: мы расходились в оценке французов-мо-дерн;136 символизм

невозможен, как узкая школочка.

Это я стал проповедовать скоро [См. ряд моих заметок в отделе "На

перевале" ("Весы", 1907 - 1909 гг.).].

Опять улизнул; и, случайно попавши в "кино", слушал вальсы плаксивые;

видел с экрана, как пес человека спасал.

Человека, пожалуй, спасут на экране и люди:

- "Меня бы спасли?"

Но для этого надо попасть на экран? Точно смертные когти вонзились:

ущипом; весьма неприятные боли!


БОЛЕЗНЬ


До болезни своей я работал над "Кубком метелей"; без пыла доламывал

фабулу парадоксальною формою; Блок мне предстал; я, охваченный добрым

порывом, ему написал, полагая: он сердцем на сердце - откликнется137.

Он же - молчал.

Уже с Мюнхена я наблюдал: психология оплотневала во мне в физиологию;

огненное "домино", потухая, как уголь, завеялось в серые пеплы, став

недомоганием, сопровождавшим меня; ощущение твердого тела давило физически в

определенных частях организма; однажды, проснувшись, я понял, что болен:

едва сошел к завтраку .

Вечером с кряхтом пошел я за Гиппиус: ехать с ней вместе в театр

"Антуан"; но, не будучи в силах сидеть, из театра пополз, убоявшись взять

фьякр, потому что сидеть было больно мне; утром же стало значительно хуже;

но доктор сказал, что пустяк, что придется дней пять пострадать: до прокола;

он, дав невозможный в условиях жизни отеля режим, удалился; решил быть

стоическим, перемогая страданья, которые пухли от пухнущей опухоли: ни

сидеть, ни лежать; и, - поползав, повис между кресел, ногой опираясь на

ногу; я спал на карачках, в подушку вонзаясь зубами. Как бред: Мережковские,

два анархиста, Д. В. Философов ввалились ко мне; дебатировать вместе:

Христос или... бомба? Я, перемогая себя, кипятил воду к чаю и производил ряд

движений, уже для меня невозможных; а ночью подушкой душил вырывавшийся

крик.

В канун нового года висел между кресел, вперясь в синий сумерок; черный

вошел силуэт.

- "Смерть!"

Он сунул тетрадку: из синего сумрака:

- "Это - стихи мои".

Я же, не в силах ему объяснить, что страдаю, просил его выйти движеньем

руки.

Не везло с Гумилевым!

Но, перемогая себя, я стащился и полз два часа к Мережковским: в бреду

и в жару; оказалось: нарыв мог прорваться - внутри; и тогда - заражение

крови; ввалясь, пал в диван; меня пледом накрыли, поили шампанским;

нахмурился доктор, явившийся утром: флегмона - глубоко сидела; вчера еще

надо бы вспарывать:

- "Дома держать невозможно: в больницу!" Сквозь жар слышал - дорого:

пища, уход, операция, ряд перевязок, сиделка; трещал телефон; выяснялось:

больница при монастырьке - принимает; ухаживать будут монашенки, а

оперировать - очень известный хирург; перекутанного - потащили в каретку: Д.

В. Философов и доктор; не помню, как перевезли; лебединые, белые крылья

чепца; и меж ними лицо итальянки склонилось; и кто-то мне впрыскивал морфий.

Ночь - кубари бреда: в трубу вылетал с Николаем Коперником, чтобы

винтить в мировой пустоте; ясно: грифоголовый мужчина с жезлом,

прощербленным на старых гробницах Египта, который водил коридорами, -

смерть; потушив электричество, снова вперялся в каминные пасти; оттуда -

встал красный: я сам.

Будят:

- "Ах!"

Два служителя - тащат в носилках по лестнице вниз; я слетаю на саночках

с радостным чувством - к веселому ножику.

В эти же дни Петербург пировал; жезлоносец Иванов, Чулков, Городецкий,

артистки, пианистки, эстеты, поэты, попойки и тройки из "Балаганчика",

музыка - бум-бум-бум-бум - Кузмина:139 все неслося галопами - издали; Блок

воспевал в "Снежной маске" свое увлечение Волоховой;140 а у Щ. был роман141.

"Люблю вас, а - не Блока! Его, - а не вас", - оказалось: "Ни Блока, ни

вас!"

Роман - с У***, потом - с Ф***, потом - с Ш***!

Очень просто и весело.

Я-то!

Блок оповестил мир стихом: умирает-де он на костре своем... снежном142,

несяся к Елагину острову - в тройке;143 смерть эта - виньеточка Сомова; что

же еще? Говорят в просторечии: "Смерть как приятно!"

Наверное, умер бы я, - запоздай операция: на одни сутки.

Вот, голый, лежу на столе жестяном; он как льдом обжигает мне кожу; я

искоса вижу: на рядом поставленном столике - пилочки, вилочки, цапкие лапки,

пинцеты, ланцеты серебряным смехом пищат: "Я кусаюсь", - хихикают щипчики:

"Цапаюсь", - искрится злой металлический коготь.

Дверь - настежь: обстанный халатами белыми, вышел тот самый, к которому

рвался давно, -

- с бородой ассирийца, весь в белом, напрягший свои волосатые голые

руки - ...

Накрыл бородой:

- "Повр месье!" [Бедный господин]

Потрепал по плечу; обдал жаром:

- "Вы - много страдали: сейчас мы поможем!"

От этого доброго слова - из глаз - слезы брызнули; он - к колпачку с

хлороформом; его на лицо опрокинул; и я от себя самого, как свободно

скользящая гайка с винта, отвинтился; летал, бестелесно твердя:

- "Сознаю": -

- ознаю -

- знаю

- аю

- ю -

Точно: в ворота железные кто-то железными молотами - "бум-бум-бум" -

заломился: то - сердце, с которым мы связаны, -

- бухало!

Я возвращался откуда-то, как из гостей, где случилось прекрасное

что-то; с блаженством глаза разожмурил: наткнулся на белые крылья чепца:

- "Тише!"

- "Как?" - прикоснулась ладонь: Мережковский. Ни боли, ни тяжести!

Д. Мережковский с утра дожидался конца операции; видел: меня принесли

на носилках - с глазами открытыми; я на вопрос его: "Как?" - отвечал:

- "Ничего".

Он был ласков, уютен и добр; я за это прощал ему многое; а Философов,

как нянька, возился; он в нижний этаж перенес мои вещи, расставил

внимательно; Гиппиус матери письма писала144.

- "Здоровый у вас организм", - говорил мне молоденький врач; но разрез

был ужасный: как красная яма; явился хирург: бинтовать.

Зубы стиснул: Трах!

- "И терпеливый же вы!"

Мощь огромной руки, рвавшей к ране прилипшие и пересохшие марли, -

прекрасна!

Лежал, забинтованный; веяли белые крылья широкого чепчика; нравилось

нежиться перед букетом цветов; пища - легкая, вкусная; в окна весна уже

грела лучом легкоперстным; в открытые двери вещал мне орган: коридор был

подобие хоров капеллы; в час службы стояли монашенки; чепчики их - точно

плеск лебединых, слетающих стай; оказался я в мире, который воспел Роденбах;

[Писатель, описывающий капеллы, монашек, старинные католические города

Бельгии] монастырь, превращенный в больницу, ютился вблизи Люксембургского

парка; с него начинался Латинский квартал.

Мережковские, Минский, супруга Бальмонта, Е. А., и Бальмонт - посещали

меня;145 а соседка по столику передавала приветы Жореса; ходила и русская

дама, писавшая книгу, - ученая: доктор Сорбонны; я ей диктовал текст главы:

"Символизм" .

Хорошо очень думалось в звуках органа; стихи, как ручьи, истекли из

меня, когда мать, тишина, обнимала рукой теневой изголовье:


Извечная, она, как мать,

В темнотах бархатных восстанет;

Слезами звездными рыдать

Над бедным сыном не устанет.


Мне бездна явлена тоской;

И в изначальном мир раздвинут;

Над этой бездной я рукой

Нечеловеческой закинут.

("Урна")147


Порой было грустно:


Непоправимое мое

Припоминается былое;

Припоминается ее

Лицо, холодное и злое...


Покоя не найдут они;

Пред ними протекут отныне

Мои засыпанные дни

В холодной, нежилой пустыне.


("Урна")148


В Париж доносившийся гам Петербурга звучал как насмешка: над болью;

возврат был отрезан; враги и друзья - за порогом болезни увиделись; был им -

мертвец, не умерший, но и... не живой; им мой выход в иное сознанье -

казался могилой; а мне агонией казались их песни и пляски.

"Могила" написана тотчас же:


Вышел из бедной могилы.

Никто меня не встречал.

Никто: только кустик хилый

Облетевшей веткой кивал.


Я сел на могильный камень...

Куда мне теперь идти?

Куда свой потухший пламень -

Потухший пламень нести?..


Нет, - спрячусь под душные плиты.

Могила, родная мать,

Ты одна венком разбитым

Не устанешь над сыном вздыхать149.


В приведенных строках, сочиненных в больнице, - рубеж, отделяющий

"Пепел" от "Урны"; [Названия сборников стихов] недаром вперялся я в жар,

истлевающий в серые пеплы; недаром мне комнатка виделась гробом с дырой

(дымовою трубой), открывающей небо Коперника; в нем я очистился: под

колпаком хлороформа; так "Урна" возникла в больнице; так опепелевшая страсть

года два собиралась мной в урну: над гробом истлевшей души -

- не моей.


ПРЕДОТЪЕЗДНЫЕ ДНИ


Наконец я вернулся в отельчик150, но в нижний этаж; перевязка мешала

осиливать лестницу; доктор еще перевязывал рану; она заживала; так длилось

до марта; поездка в Италию рухнула: деньги - пролечены; а в перспективе -

расплата долгов; даже к Метнеру в Мюнхен заехать не мог уже.

Доктор грозил:

- "Операция вас наградила на год или два малокровием: воздух, питанье,

природа, покой! Организм ваш - подорван".

Стояла весна; небо - синее; мило Париж улыбался протертым стеклом;

среди веющих веток и птичьего щебета ветер развеивал складки плаща моего;

как глазочки, открылись цветочки - в Булонском лесу; я бежал из заросших

дорожек к центральным аллеям, куда с "авеню" перехлестывал ток элегантных

ландо; и светлели приветливей дамские платья: вуалетками синими и голубыми

бу-кетцами; всюду - светлейшие серые платья; я гнался блаженными толпами по

Елисейским полям, проходя к Тюильери; я склонялся к перилам задумчивой Сены:

рассматривать башни Нотр-Дам; иль, закинувши голову перед чудовищем Эйфеля,

скроенным из переплетов сквозных, удивлялся: качается в воздухе; став под

ребром распростертой ноги, - видел: падает - на голову!

Черт возьми!

В месте скрепа коротеньких лапочек с телом - четыре кафе; к ним бросают

по лапкам четыре подъемника; к высшим площадкам - ведет пеший ход; и туда же

летает подъемник; однажды осилил пространство от первой площадки к второй

(выше двигаться сил не хватило); Париж уходил под пяты, умаляясь; над

воздухом - в воздухе шел; небеса, опускаясь, - смыкали объятья.

Весною Париж - бледно-серый; щебечущим розовым отблеском, купами

зелени, контурами колоннад он нежнел; упоительны: светопись отблесков и

колорит отработанных временем (копотью, пылью, дождями) орнаментов; в

мреющем воздухе синие вырезы зелени; бабочка порхами вспыхнет и снова

погаснет.

Я понял - плэн-эр! [Планеризм - ответвление импрессионизма] И я думаю:

пуэнтелизм есть усилие глаза отметить смешение дыма и пыли со влагой

туманистой; свет разлагается в два дополнительных; из пестри точек глаз ищет

не данной ему колоритной реальности; коли Париж в декабре меня встретил

Мане, то меня проводил он веселеньким, мартовским щебетом искорок -

пуэнтелизмом151.

Бывало: спешу пробежаться по гладким аллеям Версаля (туда и назад -

поезда); здесь ты, где ни окажешься, - издали, из-за пропущенных куп -

видишь абрис дворца.

Я влюбился в весенний Париж: было жалко расстаться с ним.

Раз слушал лекцию я Мережковского в русской колонии;152 твердого вида

мужчина, сложив свои руки крестом на груди, прислоняясь плечами к стене,

вздернув профиль, замраморел, стоя как статуя древняя:

- "Кто это?" - Гиппиус.

Он не пошел возражать, грянув с места отчетливым голосом, тщательнейше

вылепляя, как профиль, слова; и, умолкнув, сложил свои руки крестом,

прислоняясь к стене и не двигаясь с места.

- "Грузин, Робакидзе, - философ"153, - сказала позднее мне Гиппиус.

С этим, виднейшим, писателем, классиком от символизма и руководителем

группы грузинских поэтов, которого книга поздней прогремела в Германии,

встретился я - через двадцать три года: в Тифлисе154.

Прощаясь за день до отъезда с Д. С. Мережковским, Д. В. Философовым,

Гиппиус, благодарил их за братскую помощь больному;155 три месяца, прожитых

здесь, как три года; Париж - перевал, разделяющий четырехлетье; двухлетье, к

нему подводившее, - бури: страстей, рост отчаянья; взмахом ножа, отворяющим

кровь, это все пролилось из меня; обескровленный, серым, как пепел, лицом, я

два года вперялся в себя и в обстанье, которое виделось мне балаганом; союз,

заключенный с Валерием Брюсовым против Иванова, Блока, Чулкова и прочих

недавних друзей, - вот что вез из Парижа в Москву; и последний, кто мне

пожелал "бон-вуаяж" [Доброго пути], был Жорес; с ним позавтракав, вещи

забрав, я уехал, чтоб видеть в обратном порядке течение времени; выехал

яркой весною, а въехал в Россию глухою зимою156.

Вороны с заборов московских, встречая, закаркали из сине-серого

мрачно-клокастого неба.

Арбат: колоколенка розовая:

- "Боря, сын мой", - объятия матери.


Извечная, она, как мать,

В темнотах бархатных восстанет;

Слезами звездными рыдать

Над бедным сыном не устанет157.