Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
СодержаниеШолом аш, станислав пшибышевский Франк ведекинд |
- Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах, 10467.8kb.
- Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах, 8444.71kb.
- Факультет архивного дела, 117.19kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Рациональность научных революций, 514.68kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- 1. Вступление фольклоризм Ахматовой: обоснование темы, 278.37kb.
- Кэрролл Льюис, 1324.21kb.
- 001 Беби baltic beauty defender glorious белый 12. 04. 09 Ходяева, 269.2kb.
- Андрей Белый «Петербург»», 7047.26kb.
нежно-лиловыми галстуками; здесь проборы и лысины; здесь золотые пенсне,
кружева, шелка кофточек, перья боа черных и пенистых; много юных безусых,
смеющихся, розовых лиц, средь которых - солидные, бритые, ярко-седые:
актеры, писатели, профессора Академии, с именем, критики; а между столиками
по дорожке гри-блё шелестит фрейляйн Анни атласною черною юбкой; несется с
витым изумрудно-прозрачным бокалом рейнвейна; кой-где перекинутые, от
столика к столику, скатертями покрытые деревянные доски; с двенадцати все
помещение - шашечной формы состолие; и приезжающие из театра изящная дама в
спадающих перьях, с цветами в руке и в боа, кавалер ее в тонной визитке
слегка пожимают плечами; и... и... ретируются.
Штаб Катти Кобус имеет здесь место всегда; я имею честь числиться в
нем; Катти Кобус ведет, чуть держа за рукав, к тому столику, где, по ее
представлению, следует сесть; и показывает на него еще издали веером:
"Дорт!" ["Там"] Она знает, кому где полезней, кому где приятней, и вот -
результат; оказались знакомыми - Франк Ведекинд (драматург) с миловидной
женой, Шолом Аш, еще юноша [Известный еврейский писатель], очень известный в
то время поэт, Людвиг Шарф, анархист-публицист, тонколицый,
брюзгливо-рассеянный Мюзам, позднее фигура советской Баварии, севший в
тюрьму40, эскадрон польских критиков, юноша бледный, племянник философа
Паульсена, Станислав Пшибышев-ский, почти не бывающий здесь.
Мое первое впечатленье от "Симплициссимуса": пестри цвета; но тут же
заметили русские и обо мне рассказали с три короба Катти; она ж величаво
ввела в круг гостей своих; я для нее покупал у цветочницы розу; все стало
своим: Катти, публика и фрейляйн Анни - высокая, стройная, юная девушка,
почти красавица, стянутая черным шелком: с живыми глазами и с
грустно-мечтательным ртом, проносилась с подносиками по ковровой дорожке с
рейнвейном и потчевала "кальтэ энтэ" (настой ананасов в вине).
"Симплициссимус" влек атмосферой безбытности, сливками интеллигенции,
искрами шуток, взметаемых здесь, завозимых же из Будапешта, из Вены,
Берлина, Варшавы и Кракова; и как конфетти цветных афоризмов, взрывались и
падали тотчас же в звуки рояли; здесь юноши в светлых визитках вставали
белясо, чтоб выбить в ушном лабиринте строку; поднимали стаканы свои и
просили, устраивая страшный гвалт:
- "Der Prolete" ! ["Пролетарий"!]"
Расставивши локти, согнувши курчавую черную голову (густой бородкою - в
скатерть, а носом распухшим - в стакан), там скорбил равнодушным лицом
пролетарский поэт Людвиг Шарф; поднимался, руками упершися в стол; и мычал
угрожающе нам свой шедевр: "Der Pro-lete".
Однажды, когда вихрь веселья взлетел к потолку, аба-журики стали
порхать мотылечками, сдвинулись к двум горбоносым венгерцам в коротких
штанах, в серо-зеленоватых гамашах; тут грянул чардаш, и венгерцы,
вскочивши, схватяся за талии, их пооткинув, схватясь за затылки,
разбрызнулись вместе с задетым ногою столом: дробо-танье двух пар каблуков,
вероятно подкованных, - в пол, звон стаканов разбитых и дождь винных капель
в лицо! А два тела, слитые в одно, засквозив, стали - вихрь, проходивший
пощечинами разлетающихся пиджаков по губам, по носам, по щекам.
"Симплициссимус" - сливки Берлина и Мюнхена, но - не Москвы; для нее
эти сливки - еще молоко; сам отстой афоризмов в Москве нам казался игрой в
дурачки; мы, вкусивши от "сливок" Уайльда, узнали тщету афоризмов, коль пища
иная изъята; снобизм казался остынувшим блюдом; и - кроме того: в
"Симплициссимусе" заседало пять-шесть остроумцев; все прочее - непропеченное
тесто еще молодых модернистов; уста этих юношей произносили лишь -
"интерес-сант", "файн" и "тиф" ["Интересно", "тонко", "глубоко"], так что,
вынужденный говорить, через несколько дней я взял тон превосходства над
группой юнцов, хоть "немецкий" язык мой хромал; они слушали; и все
поддакивали: "О, ви файн!"41 Помню Цутта, швейцарца из Базеля, помню
студента из Швабии Гейгера; был темпераментен шваб остроносым лицом, на
котором пылали багровые шрамы; он стал забегать ко мне, неся "аус-шниты";
[Наборы колбасных ломтиков вместе с хлебцами, составлявшими студенческий
ужин] в Мюнхене было обычаем ужинать группою; Гейгер таки надоел; от него -
улепетывал; он, погонявшись, обиделся; раз, скрестив руки, ко мне подступил,
стал "фиксировать", после чего я бы должен был вызов послать ему
(корпоративный обычай); а я - отвернулся.
Отстал.
"Симплициссимус" я посещал каждый вечер еще потому, что я жил от него в
двух шагах; пробежавши по уличке, соединявшей мою Барерштрассе с Тюркен,
свернув, - я был там; раз меж столиками предо мною возник Игорь Грабарь;42
мы с ним провели два-три вечера в долгих беседах о здешнем искусстве; я
плавал в его ядовитых сар-казмах: по адресу Мюнхена; веяло воздухом "Мира
искусства", который в России казался давно передышан-ным; здесь он казался
озоном; в дыхании мюнхенцев сквозь полосканья одолями - дурной запах шел:
это - последствие мюнхенской кухни; а Грабарь стоял за французскую; знал как
пять пальцев он Мюнхен, когда-то прожив в нем и пользуясь обществом Ашби;43
пропятив губу, он выцеживал мненья, небрежно, ленивейше; и еле-еле кивочки
бросал "уважаемым" старым знакомцам; запомнилась его тугая, остриженная
догола, красно-розовая голова, совершенно безбровая, с очень большими ушами
и с малыми карими глазками; походил он на фавна в дрожащем пенсне - и губою,
и острой бородкой; визиткой табачного цвета, лиловою ленточкой галстука не
отличался от мюнхенцев.
Вырос внезапно, совсем не вошел; точно он содержался в подвале "локаля"
со времени Ашби, подобно вину: отстояться и вновь приподняться из люка;
лениво оглядывал прежних друзей, вид имея почтенного циника: "Живы, -
курилки?" Пропал, провалившись как в люк.
ШОЛОМ АШ, СТАНИСЛАВ ПШИБЫШЕВСКИЙ
Я раз, наблюдая шумевших поляков, им бросил бокал:
- "Пью за вашу свободу!"
Вскочили с бокалами, - чокаться; перетащили к себе: изливаться в
симпатиях; плотный блондин в эспаньолке, в пенсне, в светлой паре мне
выбросил руку: Грабов-ский, - поляк, драматург, публицист; бритый юноша,
вспучивши чувственно-красные губы и вылупив пуговицы безреснитчатых глаз,
изгибался, качаясь локтями, кистями, бросая и вправо и влево огромный,
изломанный нос; и качались волос, точно шерсть жестких, - кольца; когда ж мы
остались вдвоем, то он, тыкнувши в грудь себя пальцем, внедрял в моей
памяти:
- "Аш... Аш... Еврейский пиеатель... Шолом: это - я!"
И показывал белые зубы, заранее радуясь, точно дитя, моему восхищенью;
к стыду моему, о нем даже не слыхивал; только что вышел его "Городок" (на
жаргоне);44 заставил меня много выпить; то он шлепал ладонью меня по плечу и
давил подбородком; то, отъехав со стулом - валился назад, свои ноги
вытягивая; эта ночь, проведенная с ним, мне изгладилась.
Скоро нашел на столе у себя я царапки: "бул Аш" -при приписке: "Аш
будет!" И тотчас он с треском влетел: в синей паре, в молочного цвета
жилете, при розе в петличке, с перчаткой в руке, зажимающей собственный
томик, с надутою верхней губой, с бараньими кольцами в черных мохрах:
- "Аш пришел!"
Не то - пупс, пожирающий сласти, не то - арлекин, замахавший из цирка
по улицам; выпуклый лоб в поперечных морщинах - как плакал; а белые зубы -
оскалены; не темперамент, а - Этна, взорвавшая скатерть, чтоб пепельница
покатилась по скатерти, книга расшлепнулась мятой страницей на спинке
дивана, а кресла мои, подбо-ченясь, составили б круг вокруг нас.
Мы хватались руками; он - под потолок запускал горловые какие-то песни,
а я при попытке стихи прочитать оказался раздавленным в кресле коленкой;
рука закова-лася пальцами Аша, который рубил перекуренный воздух другою
рукою, крича наизусть во все горло свое свои: собственные упражненья; зычно
внушая на трех языках (на немецком, французском и русском), которыми он не
владел:
- "Ну что, что? Вы, вы - слышите?" - выбросил перед собой свои кисти в
лицо мне ладонями, вздернувши нос.
- "Не слова, - а серебряные колокольчики!"
Был бы смешон в этом диком восторге пред собственным гением, если бы не
доброта, откровенность и молодость; словом:
- "Бул Аш!"
Порешив, что я - тоже талант, быстро вывлек на улицу: кубарями
покатились - куда, для чего? Только - помню, что у "Стефани" Аш, держа меня
за руку, вставши на цыпочки, носом - в стекло, озирал пустовавшие столики,
тщетно ища Пшибышевского: не было:
- "О! Вы должны его знать! Как?.. Такой человек! Я - его приведу...
Я - к нему поведу... Я и он... Вы и мы!"
И мы -
- кубарями -
- покатились к Английскому парку, под золото вязов и ясеней; Аш
взбивал тростью багровые ворохи; остановив и своей ледяной пятипалой рукой
заковав мою руку, опять издавал горловые какие-то звуки: свои
колокольчики!45
Я познакомился с С. Пшибышевским46.
Не помню подробностей встречи; ворвался стремительный Аш, торопя меня:
ждет Пшибышевский в кафе "Стефани" - в два часа; посмотрев на часы, я
увидел, что мы опоздали: Аш где-то застрял, по обычаю; все же он вырвал из
дома; уже подходя к "Стефани", он мне бросил:
- "Вот, вот он!"
Где? Улица - пустая!
Знал снимок с портрета писателя: выпитый лик с сумасшедшими,
выпученными глазами козла, с бородой Фердинанда Испанского, вставший из
мрака; этот дикий эротик, сошедший с ума Дон Кихот отвечал представлениям о
"Homo sapiens" или "De Profundis" [Произведения Пшибышевского47]; и он
соответствовал рою легенд: выступление на семинарии Вундта, дуэли, испанские
страсти, горячка-де белая - так говорили о нем.
Совершенно пустой тротуар; от дверей "Стефани" шел, лениво сутуляся,
плотный и широкоплечий, слегка рыжеватый мужчина в простой желтой паре, в
соломенной шляпе с домашним, вполне простодушным лицом; он казался мне
маленьким польским помещиком, жизнь коротающим где-нибудь около Ковеля;
полные, чуть красноватые щеки, вполне незаметные глазки; устало прищурясь на
солнце, рукой защищал их; на руку другую - повесил пальто; узнав Аша, ему
улыбнулся слегка и ускорил свой шаг, бросив пристальный взгляд на меня;
подошел, протянул свою руку, с простою и милой улыбкой держа мою в широкой и
теплой ладони; он стал извиняться: уж - три (тут он вынул часы);
запоздали-таки; у него есть свиданье; он спрятал часы, вынул книжечку, мне
записавши свой адрес; потом очень бережно вырвал листок, передал и сердечно
тряс руку; просил посещать его запросто: вторник, с пяти-четырех,
Бисмаркштрассе; в движениях и в интонации что-то открытое, чуть мешковатое;
пафос дистанции не ощущался ни в чем; как товарищ, сконфуженный тем, что
летами нас старше, стоял перед нами.
Вдруг - не как помещик, а как изощренный испанец в плаще, снявши шляпу,
с расклоном (всем корпусом), быстро понесся вперед; на ходу повернулся на
нас, помавая ладонью; легкий ветер трепнул его волос над крепкой спиною,
подставленной нам; он исчез в пустой улице.
Скоро я был у него; жил он где-то вдали: на отлете; мой путь перерезала
площадь, не то недостроенный пустырь; его пересекши, искал Бисмаркштрассе;
все "штрассе" тут - точно одна; и те ж здания, двери подъездов, квартиры;
едва отыскал его неосвещенный подъезд: высоконько!
Квартира - простая: клетушки - не комнаты; в первой - стол, несколько
стульев, рояль да диванчик; служила - приемной, гостиной, столовой; бутылки
вина, пиво, чай; перед ними компания просто одетых людей: все поляки -
Грабовский и с ним секретарь очень чтимого нами - "Весами" - журнала
"Химеры"; сошелся я с ним;48 поздней пришел Паульсен.
Видно, хозяин, как гости, - бедняк; меня встретил сердечным протягом
ладоней; он, руку свою положив на плечо, вел к столу; и усаживал:
"Распоряжайтесь!" Налив мне вина, деликатно дотронулся теплой ладонью своей:
- "Угощайтесь!"
А сам протянулся к стаканчику с пивом: глоточка на три:
- "Вот моя порция: иначе - смерть!"
И, поймавши мой взгляд, улыбнулся мне тихо он:
- "Я ведь приехал сюда умирать!"
Жил еще лет пятнадцать; его нездоровое очень лицо и дрожащие руки с
опухшими пальцами, грусть, разлитая им, - все убеждало, что он - не жилец;
очень бедствовал: бедствовал, впрочем, всегда; с интересом расспрашивал о
гонорарах; и жаловался, что писатели польские бедствуют; их гонорары -
ничтожны; в России ему мало платят, задерживают; а собранье его сочинении
расхватано; там он гремел, как нигде.
Он помалчивал, нам подливая вина; и весь вечер щемило на сердце; не
помнилось, что "знаменитый" писатель - враждебен мне художественной
тенденцией; грустный, больной, перетерзанный жизнью бедняк заслонил все
иное; и черноволосая женщина, с блеклым, но острым лицом, с сострадательной
нежностью, как на ребенка, смотрела на мужа; я знал, что история этой любви
драматична; ее он увез от приятеля, первого мужа, талантливого Каспровича;
ждали на днях его в Мюнхен; подумалось, глядя в глаза тихой женщине: "Ей не
легко!" И припомнились мне: Дагни Христенсен [Наборы колбасных ломтиков
вместе с хлебцами, составлявшими студенческий ужин], рано умершая, и
"Аугустинербрей", сумрак коричневый, думы о том, что след посох мне взять и
сквозь годы пойти в одинокое "Зимнее странствие"50. Вот тоже он - бросил
Польшу; он гроб нашел в Мюнхене;51 ну, а я - где? Захотелось на руку его
положить свою руку; и - руку рукою погладить; и тихо сказать ему:
- "Брат!"
Скучноватые вторники я посещал аккуратно, взволнованный горькой
судьбою; точно чувствуя это, ко мне относился он с легким оттенком
признательности.
Я принес ему номер "Руна"; он дивился нелепым роскошествам номера; и
расспросил о Н. П. Рябушинском.
- "С восторгом они напечатают вас".
За это схватился; я тотчас послал Соколову письмо;52 не дождавшись
ответа, уехал; но драма его появилась в "Руне"53.
Раз, зайдя, никого не застал; просидели весь вечер втроем; он
рассказывал образно о пребываньи своем в Петербурге, о том, как его охватила
тоска там; с улыбкою вспомнил о Фекле:
- "Прислуга в гостинице: друг мой единственный там ".
С интересом расспрашивал о революции; я, разойдясь и мешая французский
с немецким, часа эдак три рисовал перед ним нить событий, которых свидетелем
был; оживился глазами, усевшись на малый диваник, с локтями в коленях следил
исподлобья за жестом моим, рисовавшим Москву; а когда появилась процессия
красных знамен с красным гробом, стал ерзать, откидываясь и рукою терзая
диван; вдруг - вскочил:
- "Молодцы!" И - ко мне:
- "Сразу видно - художник вы! Ярко рассказывали: я увидел московские
улицы... Благодарю!"54
И жал руку; волнуясь моими словами, забегал, потряхивая волосами; и -
вдруг:
- "Не хотите ли, - я вам сыграю Шопена: его полонез?"
От поляков я знал: Пшибышевский - пьянист, исполняющий неповторимо
Шопена;55 открыл он рояль, севши на табуретик и руки бросая в колени; лицо
опустил и застыл, точно что-то выискивал; бросил не руки - орлиные лапы на
клавиши; мощный аккорд сотряс стены; летучий и легкий, понесся не в звуки, -
в огни, охватившие нас; кончил; оба взволнованно встали: молчали; хотелось
обнять иль - уйти, ибо - нечего к звукам прибавить; я молча пожал ему руку,
прощаясь; а он, суетясь, точно в клетке, искал, чем закутаться; выскочил;
снова вышел со свечкой в руке, на сутулые плечи набросив свой черненький
пледик с зелеными клетками; темные складки упали до пола, закрыв ему ноги;
совсем капуцин; мы с такими встречаемся лишь в повестях Вальтер Скотта; взяв
за руку, вывел на темную лестницу, путь освещая рукой со свечой:
- "Тут вот... Не оступитесь: ступени!"
Теперь выступало из мрака худое лицо; на нем прыгали отсветы.
Дверь распахнул мне на холод и блеск; точно ртуть, трепетали последние
листья над тополем; маленький месяц, сияющий досиня, встал над подъездной
дырой; в тусклый круг свечевой выходило худое лицо с бородой Дон Кихота; два
глаза, своим фосфорическим блеском пропучась, погасли:
- "До скорого!.." Хлопнула дверь.
Мы не встретились; через неделю уехал в Париж; я поздней написал очень
резко о нем, как "писателе"; в нашем коротком знакомстве тогда из-под маски
величия, черного кружева поз, он просунулся мне бедняком, босоногим монахом,
закутанным в плащ, со свечой негасимого света: -
- сердечного света!
Хотелось сказать:
- "Ave, frater" [Привет, брат].
Вдруг екнуло, точно предчувствие, мне:
- "Morituri te salutant" [Умирающие тебя приветствуют].
У Пшибышевского раз видел Аша; с ним виделся я в "Симплициссимусе"; и
оттуда, как глупый карась на крючке, выволакивался в визг цветистых
"Вайнштубе"; [Винный погребок] он ел шоколадные торты и их запивал
алкоголями; шваркал на стол пятимарковики, бросив локоть, нос бросив в
ладонь; между пальцами пучились красные губы:
- "Ах, Ашу здесь нечего делать!"
- "Ах, скучно!"
Качались волос завитые и шерсткие кольца.
Потом с деспотизмом ребенка тащил через темные улицы: из "Бунте блюмэ"
["Пестрый цветок"] - в "Цум фогель", "Цур траубэ", "Цум тиш"; ["У птицы", "У
виноградной лозы", "У стола"] раз я вырвался и убежал от него; так
окончились наши свидания в Мюнхене; встретились мы в кабинете у Гржебина уж
через год: в Петербурге;57 чернобородый Зиновий Исаевич Гржебин в очках
роговых, припадая к столу, выжимал из него свои выгоды; Аш, развалясь перед
ним, - нога на ногу, нос - в потолок - барабанил рукой по столу; и несолоно
им похлебавши, Зиновий Исаевич выбросился в коридор: с Коппельма-ном
[Гржебин, Коппельман - деятели "Шиповника"] шушукаться; Аш, усадив меня в
сани, осанисто в "Вену" [Литературный ресторан] повез и пенял - за тогдашнее
бегство; он стал знаменитостью; Гржебин и Коппельман бегали всюду за ним на
коротеньких ножках, как сороконожки58.
Ребенок, со страстью косматого мамонта, был он невинен в своей
безответственности.
Раз позвал еще в Мюнхене; жил он на площади против Карльстбр59, в
неуютном, атласами убранном номере; пышно ночная перина ломалась на кресле
ампир; на другом, зацепясь, повисали подтяжки; а смятая туфля невкусно
ползла к середине ковра; Аш стоял перед зеркалом в плохо сидящем на нем
сюртуке, в том же белом жилете, с пуховкой в руке; мне подставил опудренный
нос; хризантема махрово торчала в петлице:
- "Аш будет сейчас танцевать; земляки пригласили!" И в дверь
пропорхнули две юные барышни: Аша на вечер в карете везти; тут он, бросив
пуховку, прыжками (и волосы - тоже прыжками над выпуклым лбом его) - к
барышне; стан обхватив, закативши глаза, носом - кверху, качался вподпрыжку
с ней в вальсе; и, бросив ее, - с антраша, с перехлопами, с присвистом:
- "Ну, а теперь - танцевать, танцевать!"
А о том, что мне делать, - ни звука; но я не пытался обидеться, зная: с
ребенка - не спросится; только б с собою меня не тащил; но его уж влекли;
ему шею закутали шарфом; пальто подавали; все четверо - вышли; в карету
затиснутый, выкинул руку из дверцы; и пальцы царапнули воздух; и все -
унеслось.
Я пошел в "Симплициссимус": к немцам.
ФРАНК ВЕДЕКИНД
Фамилии многих из немцев, которые в гамме бурча-лись, не слышались;
многие скоро забылись; входя в "Симплициссимус", шел к незнакомым знакомцам,
с которыми уже беседовал; иль - меня звали, махая ладонями:
- "Да ист айн плятц!" [Здесь место есть]