Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Шолом аш, станислав пшибышевский
Франк ведекинд
Подобный материал:
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   59

нежно-лиловыми галстуками; здесь проборы и лысины; здесь золотые пенсне,

кружева, шелка кофточек, перья боа черных и пенистых; много юных безусых,

смеющихся, розовых лиц, средь которых - солидные, бритые, ярко-седые:

актеры, писатели, профессора Академии, с именем, критики; а между столиками

по дорожке гри-блё шелестит фрейляйн Анни атласною черною юбкой; несется с

витым изумрудно-прозрачным бокалом рейнвейна; кой-где перекинутые, от

столика к столику, скатертями покрытые деревянные доски; с двенадцати все

помещение - шашечной формы состолие; и приезжающие из театра изящная дама в

спадающих перьях, с цветами в руке и в боа, кавалер ее в тонной визитке

слегка пожимают плечами; и... и... ретируются.

Штаб Катти Кобус имеет здесь место всегда; я имею честь числиться в

нем; Катти Кобус ведет, чуть держа за рукав, к тому столику, где, по ее

представлению, следует сесть; и показывает на него еще издали веером:

"Дорт!" ["Там"] Она знает, кому где полезней, кому где приятней, и вот -

результат; оказались знакомыми - Франк Ведекинд (драматург) с миловидной

женой, Шолом Аш, еще юноша [Известный еврейский писатель], очень известный в

то время поэт, Людвиг Шарф, анархист-публицист, тонколицый,

брюзгливо-рассеянный Мюзам, позднее фигура советской Баварии, севший в

тюрьму40, эскадрон польских критиков, юноша бледный, племянник философа

Паульсена, Станислав Пшибышев-ский, почти не бывающий здесь.

Мое первое впечатленье от "Симплициссимуса": пестри цвета; но тут же

заметили русские и обо мне рассказали с три короба Катти; она ж величаво

ввела в круг гостей своих; я для нее покупал у цветочницы розу; все стало

своим: Катти, публика и фрейляйн Анни - высокая, стройная, юная девушка,

почти красавица, стянутая черным шелком: с живыми глазами и с

грустно-мечтательным ртом, проносилась с подносиками по ковровой дорожке с

рейнвейном и потчевала "кальтэ энтэ" (настой ананасов в вине).

"Симплициссимус" влек атмосферой безбытности, сливками интеллигенции,

искрами шуток, взметаемых здесь, завозимых же из Будапешта, из Вены,

Берлина, Варшавы и Кракова; и как конфетти цветных афоризмов, взрывались и

падали тотчас же в звуки рояли; здесь юноши в светлых визитках вставали

белясо, чтоб выбить в ушном лабиринте строку; поднимали стаканы свои и

просили, устраивая страшный гвалт:

- "Der Prolete" ! ["Пролетарий"!]"

Расставивши локти, согнувши курчавую черную голову (густой бородкою - в

скатерть, а носом распухшим - в стакан), там скорбил равнодушным лицом

пролетарский поэт Людвиг Шарф; поднимался, руками упершися в стол; и мычал

угрожающе нам свой шедевр: "Der Pro-lete".

Однажды, когда вихрь веселья взлетел к потолку, аба-журики стали

порхать мотылечками, сдвинулись к двум горбоносым венгерцам в коротких

штанах, в серо-зеленоватых гамашах; тут грянул чардаш, и венгерцы,

вскочивши, схватяся за талии, их пооткинув, схватясь за затылки,

разбрызнулись вместе с задетым ногою столом: дробо-танье двух пар каблуков,

вероятно подкованных, - в пол, звон стаканов разбитых и дождь винных капель

в лицо! А два тела, слитые в одно, засквозив, стали - вихрь, проходивший

пощечинами разлетающихся пиджаков по губам, по носам, по щекам.

"Симплициссимус" - сливки Берлина и Мюнхена, но - не Москвы; для нее

эти сливки - еще молоко; сам отстой афоризмов в Москве нам казался игрой в

дурачки; мы, вкусивши от "сливок" Уайльда, узнали тщету афоризмов, коль пища

иная изъята; снобизм казался остынувшим блюдом; и - кроме того: в

"Симплициссимусе" заседало пять-шесть остроумцев; все прочее - непропеченное

тесто еще молодых модернистов; уста этих юношей произносили лишь -

"интерес-сант", "файн" и "тиф" ["Интересно", "тонко", "глубоко"], так что,

вынужденный говорить, через несколько дней я взял тон превосходства над

группой юнцов, хоть "немецкий" язык мой хромал; они слушали; и все

поддакивали: "О, ви файн!"41 Помню Цутта, швейцарца из Базеля, помню

студента из Швабии Гейгера; был темпераментен шваб остроносым лицом, на

котором пылали багровые шрамы; он стал забегать ко мне, неся "аус-шниты";

[Наборы колбасных ломтиков вместе с хлебцами, составлявшими студенческий

ужин] в Мюнхене было обычаем ужинать группою; Гейгер таки надоел; от него -

улепетывал; он, погонявшись, обиделся; раз, скрестив руки, ко мне подступил,

стал "фиксировать", после чего я бы должен был вызов послать ему

(корпоративный обычай); а я - отвернулся.

Отстал.

"Симплициссимус" я посещал каждый вечер еще потому, что я жил от него в

двух шагах; пробежавши по уличке, соединявшей мою Барерштрассе с Тюркен,

свернув, - я был там; раз меж столиками предо мною возник Игорь Грабарь;42

мы с ним провели два-три вечера в долгих беседах о здешнем искусстве; я

плавал в его ядовитых сар-казмах: по адресу Мюнхена; веяло воздухом "Мира

искусства", который в России казался давно передышан-ным; здесь он казался

озоном; в дыхании мюнхенцев сквозь полосканья одолями - дурной запах шел:

это - последствие мюнхенской кухни; а Грабарь стоял за французскую; знал как

пять пальцев он Мюнхен, когда-то прожив в нем и пользуясь обществом Ашби;43

пропятив губу, он выцеживал мненья, небрежно, ленивейше; и еле-еле кивочки

бросал "уважаемым" старым знакомцам; запомнилась его тугая, остриженная

догола, красно-розовая голова, совершенно безбровая, с очень большими ушами

и с малыми карими глазками; походил он на фавна в дрожащем пенсне - и губою,

и острой бородкой; визиткой табачного цвета, лиловою ленточкой галстука не

отличался от мюнхенцев.

Вырос внезапно, совсем не вошел; точно он содержался в подвале "локаля"

со времени Ашби, подобно вину: отстояться и вновь приподняться из люка;

лениво оглядывал прежних друзей, вид имея почтенного циника: "Живы, -

курилки?" Пропал, провалившись как в люк.


ШОЛОМ АШ, СТАНИСЛАВ ПШИБЫШЕВСКИЙ


Я раз, наблюдая шумевших поляков, им бросил бокал:

- "Пью за вашу свободу!"

Вскочили с бокалами, - чокаться; перетащили к себе: изливаться в

симпатиях; плотный блондин в эспаньолке, в пенсне, в светлой паре мне

выбросил руку: Грабов-ский, - поляк, драматург, публицист; бритый юноша,

вспучивши чувственно-красные губы и вылупив пуговицы безреснитчатых глаз,

изгибался, качаясь локтями, кистями, бросая и вправо и влево огромный,

изломанный нос; и качались волос, точно шерсть жестких, - кольца; когда ж мы

остались вдвоем, то он, тыкнувши в грудь себя пальцем, внедрял в моей

памяти:

- "Аш... Аш... Еврейский пиеатель... Шолом: это - я!"

И показывал белые зубы, заранее радуясь, точно дитя, моему восхищенью;

к стыду моему, о нем даже не слыхивал; только что вышел его "Городок" (на

жаргоне);44 заставил меня много выпить; то он шлепал ладонью меня по плечу и

давил подбородком; то, отъехав со стулом - валился назад, свои ноги

вытягивая; эта ночь, проведенная с ним, мне изгладилась.

Скоро нашел на столе у себя я царапки: "бул Аш" -при приписке: "Аш

будет!" И тотчас он с треском влетел: в синей паре, в молочного цвета

жилете, при розе в петличке, с перчаткой в руке, зажимающей собственный

томик, с надутою верхней губой, с бараньими кольцами в черных мохрах:

- "Аш пришел!"

Не то - пупс, пожирающий сласти, не то - арлекин, замахавший из цирка

по улицам; выпуклый лоб в поперечных морщинах - как плакал; а белые зубы -

оскалены; не темперамент, а - Этна, взорвавшая скатерть, чтоб пепельница

покатилась по скатерти, книга расшлепнулась мятой страницей на спинке

дивана, а кресла мои, подбо-ченясь, составили б круг вокруг нас.

Мы хватались руками; он - под потолок запускал горловые какие-то песни,

а я при попытке стихи прочитать оказался раздавленным в кресле коленкой;

рука закова-лася пальцами Аша, который рубил перекуренный воздух другою

рукою, крича наизусть во все горло свое свои: собственные упражненья; зычно

внушая на трех языках (на немецком, французском и русском), которыми он не

владел:

- "Ну что, что? Вы, вы - слышите?" - выбросил перед собой свои кисти в

лицо мне ладонями, вздернувши нос.

- "Не слова, - а серебряные колокольчики!"

Был бы смешон в этом диком восторге пред собственным гением, если бы не

доброта, откровенность и молодость; словом:

- "Бул Аш!"

Порешив, что я - тоже талант, быстро вывлек на улицу: кубарями

покатились - куда, для чего? Только - помню, что у "Стефани" Аш, держа меня

за руку, вставши на цыпочки, носом - в стекло, озирал пустовавшие столики,

тщетно ища Пшибышевского: не было:

- "О! Вы должны его знать! Как?.. Такой человек! Я - его приведу...

Я - к нему поведу... Я и он... Вы и мы!"

И мы -

- кубарями -

- покатились к Английскому парку, под золото вязов и ясеней; Аш

взбивал тростью багровые ворохи; остановив и своей ледяной пятипалой рукой

заковав мою руку, опять издавал горловые какие-то звуки: свои

колокольчики!45

Я познакомился с С. Пшибышевским46.

Не помню подробностей встречи; ворвался стремительный Аш, торопя меня:

ждет Пшибышевский в кафе "Стефани" - в два часа; посмотрев на часы, я

увидел, что мы опоздали: Аш где-то застрял, по обычаю; все же он вырвал из

дома; уже подходя к "Стефани", он мне бросил:

- "Вот, вот он!"

Где? Улица - пустая!

Знал снимок с портрета писателя: выпитый лик с сумасшедшими,

выпученными глазами козла, с бородой Фердинанда Испанского, вставший из

мрака; этот дикий эротик, сошедший с ума Дон Кихот отвечал представлениям о

"Homo sapiens" или "De Profundis" [Произведения Пшибышевского47]; и он

соответствовал рою легенд: выступление на семинарии Вундта, дуэли, испанские

страсти, горячка-де белая - так говорили о нем.

Совершенно пустой тротуар; от дверей "Стефани" шел, лениво сутуляся,

плотный и широкоплечий, слегка рыжеватый мужчина в простой желтой паре, в

соломенной шляпе с домашним, вполне простодушным лицом; он казался мне

маленьким польским помещиком, жизнь коротающим где-нибудь около Ковеля;

полные, чуть красноватые щеки, вполне незаметные глазки; устало прищурясь на

солнце, рукой защищал их; на руку другую - повесил пальто; узнав Аша, ему

улыбнулся слегка и ускорил свой шаг, бросив пристальный взгляд на меня;

подошел, протянул свою руку, с простою и милой улыбкой держа мою в широкой и

теплой ладони; он стал извиняться: уж - три (тут он вынул часы);

запоздали-таки; у него есть свиданье; он спрятал часы, вынул книжечку, мне

записавши свой адрес; потом очень бережно вырвал листок, передал и сердечно

тряс руку; просил посещать его запросто: вторник, с пяти-четырех,

Бисмаркштрассе; в движениях и в интонации что-то открытое, чуть мешковатое;

пафос дистанции не ощущался ни в чем; как товарищ, сконфуженный тем, что

летами нас старше, стоял перед нами.

Вдруг - не как помещик, а как изощренный испанец в плаще, снявши шляпу,

с расклоном (всем корпусом), быстро понесся вперед; на ходу повернулся на

нас, помавая ладонью; легкий ветер трепнул его волос над крепкой спиною,

подставленной нам; он исчез в пустой улице.

Скоро я был у него; жил он где-то вдали: на отлете; мой путь перерезала

площадь, не то недостроенный пустырь; его пересекши, искал Бисмаркштрассе;

все "штрассе" тут - точно одна; и те ж здания, двери подъездов, квартиры;

едва отыскал его неосвещенный подъезд: высоконько!

Квартира - простая: клетушки - не комнаты; в первой - стол, несколько

стульев, рояль да диванчик; служила - приемной, гостиной, столовой; бутылки

вина, пиво, чай; перед ними компания просто одетых людей: все поляки -

Грабовский и с ним секретарь очень чтимого нами - "Весами" - журнала

"Химеры"; сошелся я с ним;48 поздней пришел Паульсен.

Видно, хозяин, как гости, - бедняк; меня встретил сердечным протягом

ладоней; он, руку свою положив на плечо, вел к столу; и усаживал:

"Распоряжайтесь!" Налив мне вина, деликатно дотронулся теплой ладонью своей:

- "Угощайтесь!"

А сам протянулся к стаканчику с пивом: глоточка на три:

- "Вот моя порция: иначе - смерть!"

И, поймавши мой взгляд, улыбнулся мне тихо он:

- "Я ведь приехал сюда умирать!"

Жил еще лет пятнадцать; его нездоровое очень лицо и дрожащие руки с

опухшими пальцами, грусть, разлитая им, - все убеждало, что он - не жилец;

очень бедствовал: бедствовал, впрочем, всегда; с интересом расспрашивал о

гонорарах; и жаловался, что писатели польские бедствуют; их гонорары -

ничтожны; в России ему мало платят, задерживают; а собранье его сочинении

расхватано; там он гремел, как нигде.

Он помалчивал, нам подливая вина; и весь вечер щемило на сердце; не

помнилось, что "знаменитый" писатель - враждебен мне художественной

тенденцией; грустный, больной, перетерзанный жизнью бедняк заслонил все

иное; и черноволосая женщина, с блеклым, но острым лицом, с сострадательной

нежностью, как на ребенка, смотрела на мужа; я знал, что история этой любви

драматична; ее он увез от приятеля, первого мужа, талантливого Каспровича;

ждали на днях его в Мюнхен; подумалось, глядя в глаза тихой женщине: "Ей не

легко!" И припомнились мне: Дагни Христенсен [Наборы колбасных ломтиков

вместе с хлебцами, составлявшими студенческий ужин], рано умершая, и

"Аугустинербрей", сумрак коричневый, думы о том, что след посох мне взять и

сквозь годы пойти в одинокое "Зимнее странствие"50. Вот тоже он - бросил

Польшу; он гроб нашел в Мюнхене;51 ну, а я - где? Захотелось на руку его

положить свою руку; и - руку рукою погладить; и тихо сказать ему:

- "Брат!"

Скучноватые вторники я посещал аккуратно, взволнованный горькой

судьбою; точно чувствуя это, ко мне относился он с легким оттенком

признательности.

Я принес ему номер "Руна"; он дивился нелепым роскошествам номера; и

расспросил о Н. П. Рябушинском.

- "С восторгом они напечатают вас".

За это схватился; я тотчас послал Соколову письмо;52 не дождавшись

ответа, уехал; но драма его появилась в "Руне"53.

Раз, зайдя, никого не застал; просидели весь вечер втроем; он

рассказывал образно о пребываньи своем в Петербурге, о том, как его охватила

тоска там; с улыбкою вспомнил о Фекле:

- "Прислуга в гостинице: друг мой единственный там ".

С интересом расспрашивал о революции; я, разойдясь и мешая французский

с немецким, часа эдак три рисовал перед ним нить событий, которых свидетелем

был; оживился глазами, усевшись на малый диваник, с локтями в коленях следил

исподлобья за жестом моим, рисовавшим Москву; а когда появилась процессия

красных знамен с красным гробом, стал ерзать, откидываясь и рукою терзая

диван; вдруг - вскочил:

- "Молодцы!" И - ко мне:

- "Сразу видно - художник вы! Ярко рассказывали: я увидел московские

улицы... Благодарю!"54

И жал руку; волнуясь моими словами, забегал, потряхивая волосами; и -

вдруг:

- "Не хотите ли, - я вам сыграю Шопена: его полонез?"

От поляков я знал: Пшибышевский - пьянист, исполняющий неповторимо

Шопена;55 открыл он рояль, севши на табуретик и руки бросая в колени; лицо

опустил и застыл, точно что-то выискивал; бросил не руки - орлиные лапы на

клавиши; мощный аккорд сотряс стены; летучий и легкий, понесся не в звуки, -

в огни, охватившие нас; кончил; оба взволнованно встали: молчали; хотелось

обнять иль - уйти, ибо - нечего к звукам прибавить; я молча пожал ему руку,

прощаясь; а он, суетясь, точно в клетке, искал, чем закутаться; выскочил;

снова вышел со свечкой в руке, на сутулые плечи набросив свой черненький

пледик с зелеными клетками; темные складки упали до пола, закрыв ему ноги;

совсем капуцин; мы с такими встречаемся лишь в повестях Вальтер Скотта; взяв

за руку, вывел на темную лестницу, путь освещая рукой со свечой:

- "Тут вот... Не оступитесь: ступени!"

Теперь выступало из мрака худое лицо; на нем прыгали отсветы.

Дверь распахнул мне на холод и блеск; точно ртуть, трепетали последние

листья над тополем; маленький месяц, сияющий досиня, встал над подъездной

дырой; в тусклый круг свечевой выходило худое лицо с бородой Дон Кихота; два

глаза, своим фосфорическим блеском пропучась, погасли:

- "До скорого!.." Хлопнула дверь.

Мы не встретились; через неделю уехал в Париж; я поздней написал очень

резко о нем, как "писателе"; в нашем коротком знакомстве тогда из-под маски

величия, черного кружева поз, он просунулся мне бедняком, босоногим монахом,

закутанным в плащ, со свечой негасимого света: -

- сердечного света!

Хотелось сказать:

- "Ave, frater" [Привет, брат].

Вдруг екнуло, точно предчувствие, мне:

- "Morituri te salutant" [Умирающие тебя приветствуют].

У Пшибышевского раз видел Аша; с ним виделся я в "Симплициссимусе"; и

оттуда, как глупый карась на крючке, выволакивался в визг цветистых

"Вайнштубе"; [Винный погребок] он ел шоколадные торты и их запивал

алкоголями; шваркал на стол пятимарковики, бросив локоть, нос бросив в

ладонь; между пальцами пучились красные губы:

- "Ах, Ашу здесь нечего делать!"

- "Ах, скучно!"

Качались волос завитые и шерсткие кольца.

Потом с деспотизмом ребенка тащил через темные улицы: из "Бунте блюмэ"

["Пестрый цветок"] - в "Цум фогель", "Цур траубэ", "Цум тиш"; ["У птицы", "У

виноградной лозы", "У стола"] раз я вырвался и убежал от него; так

окончились наши свидания в Мюнхене; встретились мы в кабинете у Гржебина уж

через год: в Петербурге;57 чернобородый Зиновий Исаевич Гржебин в очках

роговых, припадая к столу, выжимал из него свои выгоды; Аш, развалясь перед

ним, - нога на ногу, нос - в потолок - барабанил рукой по столу; и несолоно

им похлебавши, Зиновий Исаевич выбросился в коридор: с Коппельма-ном

[Гржебин, Коппельман - деятели "Шиповника"] шушукаться; Аш, усадив меня в

сани, осанисто в "Вену" [Литературный ресторан] повез и пенял - за тогдашнее

бегство; он стал знаменитостью; Гржебин и Коппельман бегали всюду за ним на

коротеньких ножках, как сороконожки58.

Ребенок, со страстью косматого мамонта, был он невинен в своей

безответственности.

Раз позвал еще в Мюнхене; жил он на площади против Карльстбр59, в

неуютном, атласами убранном номере; пышно ночная перина ломалась на кресле

ампир; на другом, зацепясь, повисали подтяжки; а смятая туфля невкусно

ползла к середине ковра; Аш стоял перед зеркалом в плохо сидящем на нем

сюртуке, в том же белом жилете, с пуховкой в руке; мне подставил опудренный

нос; хризантема махрово торчала в петлице:

- "Аш будет сейчас танцевать; земляки пригласили!" И в дверь

пропорхнули две юные барышни: Аша на вечер в карете везти; тут он, бросив

пуховку, прыжками (и волосы - тоже прыжками над выпуклым лбом его) - к

барышне; стан обхватив, закативши глаза, носом - кверху, качался вподпрыжку

с ней в вальсе; и, бросив ее, - с антраша, с перехлопами, с присвистом:

- "Ну, а теперь - танцевать, танцевать!"

А о том, что мне делать, - ни звука; но я не пытался обидеться, зная: с

ребенка - не спросится; только б с собою меня не тащил; но его уж влекли;

ему шею закутали шарфом; пальто подавали; все четверо - вышли; в карету

затиснутый, выкинул руку из дверцы; и пальцы царапнули воздух; и все -

унеслось.

Я пошел в "Симплициссимус": к немцам.


ФРАНК ВЕДЕКИНД


Фамилии многих из немцев, которые в гамме бурча-лись, не слышались;

многие скоро забылись; входя в "Симплициссимус", шел к незнакомым знакомцам,

с которыми уже беседовал; иль - меня звали, махая ладонями:

- "Да ист айн плятц!" [Здесь место есть]