Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
СодержаниеКафе "симплициссимус" |
- Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах, 10467.8kb.
- Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах, 8444.71kb.
- Факультет архивного дела, 117.19kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Рациональность научных революций, 514.68kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- 1. Вступление фольклоризм Ахматовой: обоснование темы, 278.37kb.
- Кэрролл Льюис, 1324.21kb.
- 001 Беби baltic beauty defender glorious белый 12. 04. 09 Ходяева, 269.2kb.
- Андрей Белый «Петербург»», 7047.26kb.
памятников, интересуйся и Ленуаром [Французский художник и собиратель статуй
в эпоху Конвента, впервые указавший на значение готики для нашего времени и
открытым им музеем, и описанием памятников в своей книге о них].
Владимиров все интересы свои ориентировал на шестнадцатом веке,
переводящем образы воображенья в энергию мысли; и здесь упирался, к досаде
своей, в кватроченто, треченто Италии: и - решено: мы там будем - весной!
Я готичней настроен: понять ренессанс как явление ставшее значит -
увидеть его становление под оболочкою готики, даже схоластики; через
Брунетто Латини, Петрарку, Джиотто, родившегося из мозаики, я протянулся к
Сицилии, к мозаичистам, к языковым достижениям предренессанса, сварившего
здесь из латыни народно звучащую итальянскую речь.
Даже в поисках эмбрионов возрождения я не увидел позднейших шагов
ренессанса, ища гуманиста в душе трубадура, ища трубадура в обезземеленном
рыцарьке, вынужденном к приключеньям, оправдывающим все погони за
средствами: высшими целями.
Очень чуждаяся схоластики, готики - как таковых, я их брал как
беременных будущим всем - в Абеляре, в Рожере Бэконе, в Амьенском и Реймском
соборах25, в строфе провансальской поэзии, а не в Фоме, не в Бернарде
Клервоском; и за каркасами рыцаря (броней, забралом) увидел перерожденье
второго сословия в третье: перерождение рыцаря в авантюриста; пред нами все
фазы его: феодал, крестоносец, странствующий бедняк-трубадур, порождающий
авантюриста, художника, освобождаемого гуманиста, который родит либерала; он
сам - порожденье капиталистических еще не осознанных сил; все то - стадии
облиняния рыцарства.
Готику, даже схоластику, вижу то - в свете проТнед-шего, то - в свете
будущего; не могу разделять я учения о двойной истине, силясь его понимать
как симптом, совершенно реально и без метафизики; "верю, чтоб знать", или
"знаю, чтоб верить", - о лозунгах споры велись: спор Ансельма, Вильгельма из
Шампо с номиналистами и с Абеляром27 - симптомы борьбы в организме, дающем
зародышу соки в ущерб своим силам и вместе отстаивающем свое бытие;
средневековое "верю" мне - догмат из знания мощи рождаемого человека, пока
еще только зародыша: он, нерожденный, увиделся в небе младенцем
"божественным"; средневековое же "знаю" есть догмат лишь веры в неведомого
Аристотеля (будет изведан в тринадцатом веке).
Мысль грека - цветущая девушка; она живет для себя: автономна; а
гетерономность, убожество мысли схоластика, - напоминает мне эту же девушку,
но подурневшую, связанную: забеременела; и - живет не собой, а процессом
питанья зародыша; вера в него - ее "мистика".
Словом: схоластика как размышленья о мыслях Порфирия, перекалечившего
Аристотеля28, - мне неприемлема: она волнует, как предвозрожденье; в таком
освещеньи она не прочитана; в Мюнхене я углубляюсь впервые в проблему
прочета, еще предстоящую мне; [В 1915 году я возвращался к этой проблеме,
изучая Джордано Бруно и Раймонда Луллия; в 1916 году я опять к ней вернулся
в черновых эскизах неоконченной книги "История становления самосознания";30
и, наконец, над этою же проблемою работал в 1931 году] полагаю, что
кинетическая энергия средних веков есть неправильное применение греческой
логики; потенциальная же их энергия - акты питания старыми соками "новой"
души, отражающей формирование нового класса; отсюда и "мистика",
пересыхающая в теологию, но и могущая переродить свое "верю" в "хочу"; ибо
"мистика" этого времени бьет одинаково в спину и феноменалистов, и так
называемых реалистов; кинетическая энергия возрожденья - раскрытие "веры"
как только свободы сознания: "я сознаю - стало быть: я живу" - это будущий
лозунг Декарта; потенциальная же энергия, данная нам возрожденьем, есть
выпирание нового класса; его пионеры - суть гении авантюризма, ударившиеся в
скопленья богатств, в применение к технике принципов знания.
В Пинакотеке Владимиров передо мною растет; в Москве дамы считают его
русским Гланом [Герой романа Кнута Гамсуна "Пан"] за добродушие, утаивающее
что-то свое, что весьма нелегко обнаружить; перед полотнами Рубенса став, от
него отступя, но впиваясь глазами в него, проводил он идеи, рожденные в
клубах табачного дыма; передо мною вставал очень большой человек, но
который, увы, - не оставил следов для искусства; в нем жили себя не
нашедшие: Врубель, Сарьян или Водкин. В. Брюсов открыл мне структуру стиха;
Э. К. Метнер вскрыл ухо; Владимиров учил видеть: Серова, Коровина, Врубеля,
Нестерова еще в дни, когда были юнцами; он в Мюнхене вырос в философа; жалко
лишь то, что - к ущербу художника, доселе сильного в нем, "герр" Габерман
его точно сломал; он хотел одолеть перспективу, поставивши невыполнимые
цели, убив колорит свой и отяжелив свой рисунок; он стал сознавать, что года
еще нужно учиться, - не год, на который едва нацарапались деньги; он
рассчитывал каждый свой пфенниг; уж он понимал, что, отбившись от старой
манеры письма, не даст новой; и это - сбылось: он промучился несколько лет,
не идя на сенсацию и отстраняяся от крикунов легкой кисти; он с горечью
бросил и кисть; а в последнем свиданьи со мной признавался, что главная его
работа - трактат по теории живописи.
Не забуду слов, брошенных им перед старыми немцами:
- "Вы посмотрите, - показывал он, - "Воскресенье", писанное
итальянцем; что делает он? Он бросает нам образ: оттуда - в сюда: композиция
. - успокоительна; но между нами и образами все ж остается ограда... Как
выписана! Мы за ней, созерцаем, как сон, воскресенье и ангелов; эта гармония
форм высекает маячащий свет; он - не греет; теперь мы пойдем, - вел к
старинному немцу. - Все - то же: Христос и два ангела; как все убого,
наивно! Детали - уродливы; где тут гармония? Но тепловую струю ощущаете вы
из теней; и она согревает уродство, которое даже милей красоты; итальянец
слепит, но не греет; он ставит ограду меж чудом и нами; а где здесь ограда?
Вы - взяты в нее, а она за спиною у вас; вы, включась в композицию,
перебегаете к гробу; тень - теплая; греет деталь: эту маленькую нежно
вырисованную собачку вы любите; вляпана в чудо, чтоб в чудо вобрать обиход
вашей жизни; и этим вас с чудом связать; итальянец - прекрасно покажет; а
немец - введет вас!"
Теория двух композиций меня зажигает; и я сознаю: привлечен я к
Грюневальду - трагизмом, которого нет в итальянцах; а ведь современность
дана нам трагизмом; я строю теорию: [Эту теорию я критикую поздней, открывая
себе итальянцев, к которым обратно от немцев зову (в 1915 - 1916 годах)]
старые немцы нам ближе; и сводит с ума "Бичевание"31 - красною краскою и
выражением бичуемого (Грюневальд); узнаю я бичуемого:
- "Это - я в Петербурге и в Дедове, перекривленный бичами, до -
"домино"; как же я не узнал в "домино" - багряницы? И как не узнал, что
терновый венец был надет?"
Я же сам еще прежде писал:
Неужели меня
Никогда не узнают?32
Я сам не узнал себя! Знаю:
- "Грюневальд - еще будущее!"
Eine Strasse muss ich gehen,
Die noch keiner ging zuriick
[Слова поэта Мюллера33].
Песня "Зимнего странствия" [Цикл песен Шуберта] - лейтмотив
"странствия" и моего!..
Бирюзовые воздухи холодно дуют; и солнце бледнее облещивает; тень -
теплей; и бегу "Пропилеями"; на зиму заколотили досками, как - в гроб
положили, - бассейн Гильдебрандта; и - мимо: свой лоб разбиваю о серые камни
стены Фрауэнкирхе; все - мимо: змея подколодная листьями гонится сзади;
спасаюсь в пустой я пивной, в "Аугустинербрей", взор погружая в
коричнево-темную тень; и глотаю коричневое с легким просверком пиво: уйти
бы, уйти, - не вернуться; неузнанным странником пересекать этот сумрак;
увидев страдающего, своим сердцем, приподнятым точно фонарь, осветить ему
путь; сказать:
- "Брат!"
Сколько раз шли по Швабингу из Пинакотеки, - обедать; я упорно молчал,
подымая перед собою вопросы свои:
- "Кем же волил ты быть там? Бичующим или - бичуемым?"
Ветер, взвивая плащи, проносился винтами по плитам холодным, кидаясь
сухими и красными листьями.
БЫТ
Отмахавши пол-Швабинга, - свертываем в столовую для бедняков и рабочих;
все просто: столы, лавки, стены и груды тарелок, ножей, жестяных, мятых
ложек; вооружаемся ими; и - двадцать пфеннигов суп; тридцать - братен
[Жаркое] (кальбсбратен, швейнбратен [Телятина, свинина]); за "бир" - десять
пфеннигов; из черпака перевязанной фартуком "фрау" [Женщина] получаем свой
суп; очень долго выискиваем себе место: за длинным столом; горбоносые люди,
угласто расставивши локти, - уписывают; обед, стоящий марку, Владимирову не
по средствам; за марку питается с ужином он: двадцать пфеннигов в вечер
обходится суп из гороха; и пфеннигов двадцать - чай, земмели; [Маленькие
хлебцы] я с ним обедаю.
Он познакомил меня с эмигрантом Е. Вулихом, меньшевиком, и с очень
тихим художником Дидерихсом, молодым и голубоглазым блондином, с сестрою
его;34 впятером мы гуляем, простаиваем под рогатою рожею фавна, протянутой
из темной зелени; прыщет струей на мальчонка; стоим под виллой художника
Штука, которая силится выглядеть Грецией; раз мне шепнули:
- "Вон, вон, - поглядите: Франц Штук!" Белоштанник в визитке
коричневой, коротконогий крепыш с толстой, апоплексической шеей, лицо свое
выставил, щуря под солнцем угрюмые, черные глазки; с апломбом приставил
ладонь к котелку, зажимая перчаткою трость; головою вперед, - точно бык;
круто перевернулся; пропал среди зелени.
- "Видели?"
В. В. Владимиров, Вулих меня посвящают в народную жизнь - не в кафе
"Стефани", очень чопорное и пустое, где в два часа дня из окна торчит в
улицу желтой спиной, желтым теменем сам Станислав Пшибышевский; кругом
него - пусто; вдали из пустыни столов кто-то, такой же известный, завесился
"Цайтунгом"; здесь знаменитости первого сорта являются в два часа дня и пьют
кофе да перекатывают биллиардные шарики; скука здесь - честь заведения;
незнаменитые люди, как я, пробегая под окнами, фыркают дымом в зеркальные
стекла; одни имена европейских масштабов друг другу в кафе назначают
свидания; делать тут нечего; вот и сейчас - два часа; стало быть: Томас
Манн, обитающий в Мюнхене35, сел в "Стефани", потому что для мюнхенца два
часа дня означает:
- "Сижу в "Стефани"!"
Нет, уж лучше в пивной, переполненной красными, жилистыми, горбоносыми
горцами: в ярко-зеленых и в ярко-коричневых куртках, в дешевых, цветами
кричащих жилетах, в дешевых, цветами кричащих чулках; много "масс" [Кружек]
осушают с утра они; с крыши висящий маляр, поработав, глотает из "массы", им
взятой под крышу; и "массой" кончает он вечер, вскурив не сигару, а палку:
она - чем длинней, тем дешевле; однажды я видел: вскочив из-за столиков,
бросились с кружками на неудачника; над его кружкою кружку на кружку
поставили; вырос -столб кружек; и с криком вздирали носы, горла драли; и
прибежавшая кельнерша в чепчике тоже визжала, схватясь за живот:
- "Что такое?"
- "Забыл закрыть кружку; ему и наставили кружек на кружку; наполнил он
их на свой счет: таков местный обычай ".
Здесь временем правит гротеск.
В голове "Баварии", статуи, - комнатка; я в ней сидел; это есть голова
всему Мюнхену; то же и здешняя кельнерша; ее обязанности: на наскок
грубоватой двусмыслицы лишь отвечать остроумием, перевоспитывая и скота;
часто кельнерша - передовая Бавария, ставшая выше мещанистой "гнэдиге фрау"
[Милостивая государыня], даже выше студента с разрубленною так и эдак щекою,
мечтающего, чтоб ему еще раз процарапали щеку; с царапиной каждой взлетает
его репутация.
Кельнерше Мюнхена свойственны легкие флирты, романы; не свойственна ей
проституция; часто романы ее переходят в глубокое чувство: она - молода; не
глупа, миловидна, лукава; во всех увлеченьях своих волит брака законного,
вооружаясь увертливым шармом; она поднимается в гору; и часто студенты,
художники, маленькие музыканты из Мюнхена ее увозят женой; она знает: во
всякое время ей надо стать выше кутящей компании, чтоб, протрезвись, про нее
сказал каждый: "Марихен хорошая девушка!" Вместе с тем: ее обязанность - не
отшибить от "локаля". Она есть явленье скорее отрадное в мюнхенском быте,
пивном и табачном.
Так мне напевает Владимиров.
В королевской пивной свил гнездо не рабочий, а королевский толстяк, -
сердце бюргеров, перенесенное в место пупка, под которым взрывается урч от
двенадцати выпитых "масс"; его жизнь протекает в наливе; и после - в отливе;
таков мой хозяин: впервые увидев меня, он, с посапом взяв под руку,
затопотал убежденно со мною к известному месту:
- "Запомните... Шо!.. А то вечером, когда вернетесь из Хофбрейхауз,
будет казаться вам, что голова - на полу у вас, а потолок - под ногами! Так
надо уметь пробежать!.."
И, посапывая, топотал он со мною обратно. " О да, - потолок под ногой:
это - быт государственного толстяка; и - удой коронованного пивовара;
багровый толстяк, заседающий здесь, искони отравлял ядовитыми газами даже
свободных художников, здесь оказавшихся; пиво - политика и экономика
Мюнхена; Гейне отметил:
"У нас только один великий оратор, ...но я убежден, что и Демосфен не
мог бы так греметь по поводу добавочного акциза на солод в Аттике"; Гейне
рисует его: "Я бы принял эту голову почти обезьяньей... На переднюю часть
головы, выдавившую из себя лицо, богиня пошлости наложила... печать... с
такой силой, что... нос оказался... расплющенным; ...скверная улыбка играла
вокруг рта... И это... демагог?" [Г. Гейне, Путевые картины, т. VI, с. 28 -
29 ("Всемир. лит.")36]
Демагог очень любит приплясывать с юношами-иностранцами; плясом
работает он на баварскую каску, вздыхая о "добром правительстве нашем"; в
войне он - лютеет; жестокость "баварца", - о ней прокричали; толстяк
королевской пивной в ней покрыл себя срамом; его добродушие - спесь
хитроумной и злой обезьяны, сумевшей уверить других, что она - из "Афин".
Мюнхен слыл за "Афины".
Шарм Мюнхена в том, что он пятнами легких цветов имитирует небо и
воздух; и некогда "Сецессион" таки передавал добродушие цветописи; скоро,
тяжеловатою линией дуясь в вола иль в классическую перспективу, художник из
"Сецессиона" лишь выдул огромный, но мыльный пузырь для искусства, который
стал чтим; но, увы, - чтим какою ценой? Сам художник Цирцеею некою был
превращен в толстяка из Ратскеллера:37 и получил из руки принца-регента
громкий диплом на "гехаймрата" [Тайного советника].
Беклин и Штук - "толстяки"; дочка Грингмута стала женой сына Беклина,
после чего и "Московские ведомости" превратили его в перл создания; Беклин -
багровый толстяк, уверявший, что он есть Пракситель, а Мюнхен - Афины;
романтика и белозадых наяд его, и темнопузых кентавров - почти порнография,
нас уверяющая, что она - краска Рубенса; Штук - буржуа, пожиратель кровавых
бифштексов культуры; галоп же кентавров его превратился в галоп кавалерии:
скоро!
"Афины" - искусственная аллегория, скрывшая только до времени: каску и
меч; Генрих Гейне уже говорит об "Афинах": "В Мюнхене, как в макбетовской
сцене с ведьмами, можно наблюдать ряд духов... от багрово-красного духа
средневековья, закованного в броню"... и далее можно наблюдать "замки
позднейшего периода, неуклюжие, в немецком духе, обезьянничанье с
противоестественно-гладких, французских образцов - ...великолепие
архитектурной безвкусицы с нелепыми завитками... с кричаще пестрыми
аллегориями... и картинами" властителей "с красными пьяно-трезвыми
лицами"38.
Гейне не видел действительной подоплеки безвкусицы; мог он сказать, что
"безвкусица не оскорбляет"; уже в 1906 году эта безвкусица таки пугала; с
начала ж войны дико воскликнули "пестрые аллегории" Мюнхена; лик "мясника"
приподнялся над кружкою употребителя пива.
КАФЕ "СИМПЛИЦИССИМУС"
"Симшшциссимус" был местом сбора художников из лСимплициссимуса"
(журнала), а стал - местом сбора богемы: Германии, Австрии, Венгрии, Чехии,
Польши; когда умерла Катти Кобус, еще в 1923 году я нередко в Берлине
слыхал: "Как! И вы там сидели? Так мы - земляки!" "Симплициссимус" -
воспоминанье о молодости, о порывах, - для скольких? Сидели здесь: Гейне
(художник), Детлеф Лилиенкрон, Христиан Морген-штерн, Каспрович, Франк
Ведекинд, Голичер, Штук, еще - сколькие! Сиживал и Игорь Грабарь, когда-то
друг Ашби, которого имя связалось с хозяйкою, с Катти39.
Ей было за сорок пять лет уж; морщины чертили лицо с острым носом, со
жгучими блесками глаз, с волосами - как кокс, оттенявшими сочные,
темно-пунцовые губы; вся в черном шелку, со сверкавшей серебряной цепью на
шее, дородная, пышная, сдержанная, помахивая своим кружевным черным веером,
кутаясь в черное кружево, все посылала улыбки проказникам, - впрочем, давала
понять, что тон пошлости не соответствует этому месту; студенты, актеры,
художники чтили ее и считали за честь ей представиться.
Мне рисовалась натурщица, с юности перешагнувшая через себя самое в
неустанной поддержке не признанного в свое время художника Ашби, ей ставшего
другом, умершего - рано; и ныне - гремевшего; первая в нем увидала талант;
собирала непризнанные черновые наброски; оказывала материальную помощь;
художественный кабачок (с ударением на "художественный") - плод союза их; я
не видал ничего здесь кабацкого; Катти, привстав, брови сморщив,
пристукнувши палочкой веера, ей убивала в зародыше пошлость и снова садилась
и, кутаясь в черное кружево, нюхала розу, качалась на звуках в волне
остроумия и принимала участие в нем; всякий, выпивший лишнее, ей устранялся;
когда он являлся с повинной, она, грозя пальцем, прощала: "Чтоб этого не
было!"
Не ради выгоды месяцами безвозмездно кормила она бедняков, ей потом
приносивших в подарок этюды, которыми ей украшалися комнатушки, способные
Мюнхен вместить: они были кокетливы; в окнах снаружи был мрак: от тяжелых
опущенных штор; только вспыхивал красный фонарик в лозе, над подъездом,
глася: "Симплициссимус" - бодрствует!" От десяти - наполнялся; гремел на
весь Мюнхен - к двенадцати; часто гремел до утра, когда Катти учитывала:
нарушение ею положенного полицейского часа [Час обязательного закрытия
ресторанов] покроет весь штраф; тогда, встав, с грациозной улыбкой кидала:
- "Ну, дети мои, - веселимся сегодня".
Бывало, - за входною дверью подымешь тяжелые ткани и глохнешь под
звуками в тесненькой розово-желтой передней, где кучи накидок и шляп, где
одеждою ломятся вешалки; приоткрываешь вторую дверь - на переборы веселого
гомона, точно рубимого мощным рояльным ударом: рапсодия Листа! И - вензель
из взвизгов смычка; и пристойный, дородный скрипач, уже лысый, привстанет со
стула; рукой прижимая к груди инструмент, покачает ладонями: "Sonne in
Brust" ["Солнце в груди"]. На помостик, покрытый ковром, в углубленьи
стены - стал рояль; он гремит; и - скрипач, как седок, уж седлает смычком,
точно шпорами, мощные рокоты, звучно качается корпусом; борзый рояль, точно
конь, ударяющий звонким копытом, несется ландшафтом мелодий.
Две комнатки точно срослись в коридор; плещет шелк вырезных абажуриков
крыльями легких пунцовеньких бабочек в пестрь застекленных этюдов; все - в
кремовых рамочках; круглые столики - в бархате, в нежных гри-блё;
[Серо-синий] здесь хрустальные блюдца с петифурами, здесь пиджаки
бледно-палевых и бледно-серых тонов с бледно-тонными, серокисельными,