Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Кафе "симплициссимус"
Подобный материал:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   59

памятников, интересуйся и Ленуаром [Французский художник и собиратель статуй

в эпоху Конвента, впервые указавший на значение готики для нашего времени и

открытым им музеем, и описанием памятников в своей книге о них].

Владимиров все интересы свои ориентировал на шестнадцатом веке,

переводящем образы воображенья в энергию мысли; и здесь упирался, к досаде

своей, в кватроченто, треченто Италии: и - решено: мы там будем - весной!

Я готичней настроен: понять ренессанс как явление ставшее значит -

увидеть его становление под оболочкою готики, даже схоластики; через

Брунетто Латини, Петрарку, Джиотто, родившегося из мозаики, я протянулся к

Сицилии, к мозаичистам, к языковым достижениям предренессанса, сварившего

здесь из латыни народно звучащую итальянскую речь.

Даже в поисках эмбрионов возрождения я не увидел позднейших шагов

ренессанса, ища гуманиста в душе трубадура, ища трубадура в обезземеленном

рыцарьке, вынужденном к приключеньям, оправдывающим все погони за

средствами: высшими целями.

Очень чуждаяся схоластики, готики - как таковых, я их брал как

беременных будущим всем - в Абеляре, в Рожере Бэконе, в Амьенском и Реймском

соборах25, в строфе провансальской поэзии, а не в Фоме, не в Бернарде

Клервоском; и за каркасами рыцаря (броней, забралом) увидел перерожденье

второго сословия в третье: перерождение рыцаря в авантюриста; пред нами все

фазы его: феодал, крестоносец, странствующий бедняк-трубадур, порождающий

авантюриста, художника, освобождаемого гуманиста, который родит либерала; он

сам - порожденье капиталистических еще не осознанных сил; все то - стадии

облиняния рыцарства.

Готику, даже схоластику, вижу то - в свете проТнед-шего, то - в свете

будущего; не могу разделять я учения о двойной истине, силясь его понимать

как симптом, совершенно реально и без метафизики; "верю, чтоб знать", или

"знаю, чтоб верить", - о лозунгах споры велись: спор Ансельма, Вильгельма из

Шампо с номиналистами и с Абеляром27 - симптомы борьбы в организме, дающем

зародышу соки в ущерб своим силам и вместе отстаивающем свое бытие;

средневековое "верю" мне - догмат из знания мощи рождаемого человека, пока

еще только зародыша: он, нерожденный, увиделся в небе младенцем

"божественным"; средневековое же "знаю" есть догмат лишь веры в неведомого

Аристотеля (будет изведан в тринадцатом веке).

Мысль грека - цветущая девушка; она живет для себя: автономна; а

гетерономность, убожество мысли схоластика, - напоминает мне эту же девушку,

но подурневшую, связанную: забеременела; и - живет не собой, а процессом

питанья зародыша; вера в него - ее "мистика".

Словом: схоластика как размышленья о мыслях Порфирия, перекалечившего

Аристотеля28, - мне неприемлема: она волнует, как предвозрожденье; в таком

освещеньи она не прочитана; в Мюнхене я углубляюсь впервые в проблему

прочета, еще предстоящую мне; [В 1915 году я возвращался к этой проблеме,

изучая Джордано Бруно и Раймонда Луллия; в 1916 году я опять к ней вернулся

в черновых эскизах неоконченной книги "История становления самосознания";30

и, наконец, над этою же проблемою работал в 1931 году] полагаю, что

кинетическая энергия средних веков есть неправильное применение греческой

логики; потенциальная же их энергия - акты питания старыми соками "новой"

души, отражающей формирование нового класса; отсюда и "мистика",

пересыхающая в теологию, но и могущая переродить свое "верю" в "хочу"; ибо

"мистика" этого времени бьет одинаково в спину и феноменалистов, и так

называемых реалистов; кинетическая энергия возрожденья - раскрытие "веры"

как только свободы сознания: "я сознаю - стало быть: я живу" - это будущий

лозунг Декарта; потенциальная же энергия, данная нам возрожденьем, есть

выпирание нового класса; его пионеры - суть гении авантюризма, ударившиеся в

скопленья богатств, в применение к технике принципов знания.

В Пинакотеке Владимиров передо мною растет; в Москве дамы считают его

русским Гланом [Герой романа Кнута Гамсуна "Пан"] за добродушие, утаивающее

что-то свое, что весьма нелегко обнаружить; перед полотнами Рубенса став, от

него отступя, но впиваясь глазами в него, проводил он идеи, рожденные в

клубах табачного дыма; передо мною вставал очень большой человек, но

который, увы, - не оставил следов для искусства; в нем жили себя не

нашедшие: Врубель, Сарьян или Водкин. В. Брюсов открыл мне структуру стиха;

Э. К. Метнер вскрыл ухо; Владимиров учил видеть: Серова, Коровина, Врубеля,

Нестерова еще в дни, когда были юнцами; он в Мюнхене вырос в философа; жалко

лишь то, что - к ущербу художника, доселе сильного в нем, "герр" Габерман

его точно сломал; он хотел одолеть перспективу, поставивши невыполнимые

цели, убив колорит свой и отяжелив свой рисунок; он стал сознавать, что года

еще нужно учиться, - не год, на который едва нацарапались деньги; он

рассчитывал каждый свой пфенниг; уж он понимал, что, отбившись от старой

манеры письма, не даст новой; и это - сбылось: он промучился несколько лет,

не идя на сенсацию и отстраняяся от крикунов легкой кисти; он с горечью

бросил и кисть; а в последнем свиданьи со мной признавался, что главная его

работа - трактат по теории живописи.

Не забуду слов, брошенных им перед старыми немцами:

- "Вы посмотрите, - показывал он, - "Воскресенье", писанное

итальянцем; что делает он? Он бросает нам образ: оттуда - в сюда: композиция

. - успокоительна; но между нами и образами все ж остается ограда... Как

выписана! Мы за ней, созерцаем, как сон, воскресенье и ангелов; эта гармония

форм высекает маячащий свет; он - не греет; теперь мы пойдем, - вел к

старинному немцу. - Все - то же: Христос и два ангела; как все убого,

наивно! Детали - уродливы; где тут гармония? Но тепловую струю ощущаете вы

из теней; и она согревает уродство, которое даже милей красоты; итальянец

слепит, но не греет; он ставит ограду меж чудом и нами; а где здесь ограда?

Вы - взяты в нее, а она за спиною у вас; вы, включась в композицию,

перебегаете к гробу; тень - теплая; греет деталь: эту маленькую нежно

вырисованную собачку вы любите; вляпана в чудо, чтоб в чудо вобрать обиход

вашей жизни; и этим вас с чудом связать; итальянец - прекрасно покажет; а

немец - введет вас!"

Теория двух композиций меня зажигает; и я сознаю: привлечен я к

Грюневальду - трагизмом, которого нет в итальянцах; а ведь современность

дана нам трагизмом; я строю теорию: [Эту теорию я критикую поздней, открывая

себе итальянцев, к которым обратно от немцев зову (в 1915 - 1916 годах)]

старые немцы нам ближе; и сводит с ума "Бичевание"31 - красною краскою и

выражением бичуемого (Грюневальд); узнаю я бичуемого:

- "Это - я в Петербурге и в Дедове, перекривленный бичами, до -

"домино"; как же я не узнал в "домино" - багряницы? И как не узнал, что

терновый венец был надет?"

Я же сам еще прежде писал:


Неужели меня

Никогда не узнают?32


Я сам не узнал себя! Знаю:

- "Грюневальд - еще будущее!"


Eine Strasse muss ich gehen,

Die noch keiner ging zuriick

[Слова поэта Мюллера33].


Песня "Зимнего странствия" [Цикл песен Шуберта] - лейтмотив

"странствия" и моего!..

Бирюзовые воздухи холодно дуют; и солнце бледнее облещивает; тень -

теплей; и бегу "Пропилеями"; на зиму заколотили досками, как - в гроб

положили, - бассейн Гильдебрандта; и - мимо: свой лоб разбиваю о серые камни

стены Фрауэнкирхе; все - мимо: змея подколодная листьями гонится сзади;

спасаюсь в пустой я пивной, в "Аугустинербрей", взор погружая в

коричнево-темную тень; и глотаю коричневое с легким просверком пиво: уйти

бы, уйти, - не вернуться; неузнанным странником пересекать этот сумрак;

увидев страдающего, своим сердцем, приподнятым точно фонарь, осветить ему

путь; сказать:

- "Брат!"

Сколько раз шли по Швабингу из Пинакотеки, - обедать; я упорно молчал,

подымая перед собою вопросы свои:

- "Кем же волил ты быть там? Бичующим или - бичуемым?"

Ветер, взвивая плащи, проносился винтами по плитам холодным, кидаясь

сухими и красными листьями.


БЫТ


Отмахавши пол-Швабинга, - свертываем в столовую для бедняков и рабочих;

все просто: столы, лавки, стены и груды тарелок, ножей, жестяных, мятых

ложек; вооружаемся ими; и - двадцать пфеннигов суп; тридцать - братен

[Жаркое] (кальбсбратен, швейнбратен [Телятина, свинина]); за "бир" - десять

пфеннигов; из черпака перевязанной фартуком "фрау" [Женщина] получаем свой

суп; очень долго выискиваем себе место: за длинным столом; горбоносые люди,

угласто расставивши локти, - уписывают; обед, стоящий марку, Владимирову не

по средствам; за марку питается с ужином он: двадцать пфеннигов в вечер

обходится суп из гороха; и пфеннигов двадцать - чай, земмели; [Маленькие

хлебцы] я с ним обедаю.

Он познакомил меня с эмигрантом Е. Вулихом, меньшевиком, и с очень

тихим художником Дидерихсом, молодым и голубоглазым блондином, с сестрою

его;34 впятером мы гуляем, простаиваем под рогатою рожею фавна, протянутой

из темной зелени; прыщет струей на мальчонка; стоим под виллой художника

Штука, которая силится выглядеть Грецией; раз мне шепнули:

- "Вон, вон, - поглядите: Франц Штук!" Белоштанник в визитке

коричневой, коротконогий крепыш с толстой, апоплексической шеей, лицо свое

выставил, щуря под солнцем угрюмые, черные глазки; с апломбом приставил

ладонь к котелку, зажимая перчаткою трость; головою вперед, - точно бык;

круто перевернулся; пропал среди зелени.

- "Видели?"

В. В. Владимиров, Вулих меня посвящают в народную жизнь - не в кафе

"Стефани", очень чопорное и пустое, где в два часа дня из окна торчит в

улицу желтой спиной, желтым теменем сам Станислав Пшибышевский; кругом

него - пусто; вдали из пустыни столов кто-то, такой же известный, завесился

"Цайтунгом"; здесь знаменитости первого сорта являются в два часа дня и пьют

кофе да перекатывают биллиардные шарики; скука здесь - честь заведения;

незнаменитые люди, как я, пробегая под окнами, фыркают дымом в зеркальные

стекла; одни имена европейских масштабов друг другу в кафе назначают

свидания; делать тут нечего; вот и сейчас - два часа; стало быть: Томас

Манн, обитающий в Мюнхене35, сел в "Стефани", потому что для мюнхенца два

часа дня означает:

- "Сижу в "Стефани"!"

Нет, уж лучше в пивной, переполненной красными, жилистыми, горбоносыми

горцами: в ярко-зеленых и в ярко-коричневых куртках, в дешевых, цветами

кричащих жилетах, в дешевых, цветами кричащих чулках; много "масс" [Кружек]

осушают с утра они; с крыши висящий маляр, поработав, глотает из "массы", им

взятой под крышу; и "массой" кончает он вечер, вскурив не сигару, а палку:

она - чем длинней, тем дешевле; однажды я видел: вскочив из-за столиков,

бросились с кружками на неудачника; над его кружкою кружку на кружку

поставили; вырос -столб кружек; и с криком вздирали носы, горла драли; и

прибежавшая кельнерша в чепчике тоже визжала, схватясь за живот:

- "Что такое?"

- "Забыл закрыть кружку; ему и наставили кружек на кружку; наполнил он

их на свой счет: таков местный обычай ".

Здесь временем правит гротеск.

В голове "Баварии", статуи, - комнатка; я в ней сидел; это есть голова

всему Мюнхену; то же и здешняя кельнерша; ее обязанности: на наскок

грубоватой двусмыслицы лишь отвечать остроумием, перевоспитывая и скота;

часто кельнерша - передовая Бавария, ставшая выше мещанистой "гнэдиге фрау"

[Милостивая государыня], даже выше студента с разрубленною так и эдак щекою,

мечтающего, чтоб ему еще раз процарапали щеку; с царапиной каждой взлетает

его репутация.

Кельнерше Мюнхена свойственны легкие флирты, романы; не свойственна ей

проституция; часто романы ее переходят в глубокое чувство: она - молода; не

глупа, миловидна, лукава; во всех увлеченьях своих волит брака законного,

вооружаясь увертливым шармом; она поднимается в гору; и часто студенты,

художники, маленькие музыканты из Мюнхена ее увозят женой; она знает: во

всякое время ей надо стать выше кутящей компании, чтоб, протрезвись, про нее

сказал каждый: "Марихен хорошая девушка!" Вместе с тем: ее обязанность - не

отшибить от "локаля". Она есть явленье скорее отрадное в мюнхенском быте,

пивном и табачном.

Так мне напевает Владимиров.

В королевской пивной свил гнездо не рабочий, а королевский толстяк, -

сердце бюргеров, перенесенное в место пупка, под которым взрывается урч от

двенадцати выпитых "масс"; его жизнь протекает в наливе; и после - в отливе;

таков мой хозяин: впервые увидев меня, он, с посапом взяв под руку,

затопотал убежденно со мною к известному месту:

- "Запомните... Шо!.. А то вечером, когда вернетесь из Хофбрейхауз,

будет казаться вам, что голова - на полу у вас, а потолок - под ногами! Так

надо уметь пробежать!.."

И, посапывая, топотал он со мною обратно. " О да, - потолок под ногой:

это - быт государственного толстяка; и - удой коронованного пивовара;

багровый толстяк, заседающий здесь, искони отравлял ядовитыми газами даже

свободных художников, здесь оказавшихся; пиво - политика и экономика

Мюнхена; Гейне отметил:

"У нас только один великий оратор, ...но я убежден, что и Демосфен не

мог бы так греметь по поводу добавочного акциза на солод в Аттике"; Гейне

рисует его: "Я бы принял эту голову почти обезьяньей... На переднюю часть

головы, выдавившую из себя лицо, богиня пошлости наложила... печать... с

такой силой, что... нос оказался... расплющенным; ...скверная улыбка играла

вокруг рта... И это... демагог?" [Г. Гейне, Путевые картины, т. VI, с. 28 -

29 ("Всемир. лит.")36]

Демагог очень любит приплясывать с юношами-иностранцами; плясом

работает он на баварскую каску, вздыхая о "добром правительстве нашем"; в

войне он - лютеет; жестокость "баварца", - о ней прокричали; толстяк

королевской пивной в ней покрыл себя срамом; его добродушие - спесь

хитроумной и злой обезьяны, сумевшей уверить других, что она - из "Афин".

Мюнхен слыл за "Афины".

Шарм Мюнхена в том, что он пятнами легких цветов имитирует небо и

воздух; и некогда "Сецессион" таки передавал добродушие цветописи; скоро,

тяжеловатою линией дуясь в вола иль в классическую перспективу, художник из

"Сецессиона" лишь выдул огромный, но мыльный пузырь для искусства, который

стал чтим; но, увы, - чтим какою ценой? Сам художник Цирцеею некою был

превращен в толстяка из Ратскеллера:37 и получил из руки принца-регента

громкий диплом на "гехаймрата" [Тайного советника].

Беклин и Штук - "толстяки"; дочка Грингмута стала женой сына Беклина,

после чего и "Московские ведомости" превратили его в перл создания; Беклин -

багровый толстяк, уверявший, что он есть Пракситель, а Мюнхен - Афины;

романтика и белозадых наяд его, и темнопузых кентавров - почти порнография,

нас уверяющая, что она - краска Рубенса; Штук - буржуа, пожиратель кровавых

бифштексов культуры; галоп же кентавров его превратился в галоп кавалерии:

скоро!

"Афины" - искусственная аллегория, скрывшая только до времени: каску и

меч; Генрих Гейне уже говорит об "Афинах": "В Мюнхене, как в макбетовской

сцене с ведьмами, можно наблюдать ряд духов... от багрово-красного духа

средневековья, закованного в броню"... и далее можно наблюдать "замки

позднейшего периода, неуклюжие, в немецком духе, обезьянничанье с

противоестественно-гладких, французских образцов - ...великолепие

архитектурной безвкусицы с нелепыми завитками... с кричаще пестрыми

аллегориями... и картинами" властителей "с красными пьяно-трезвыми

лицами"38.

Гейне не видел действительной подоплеки безвкусицы; мог он сказать, что

"безвкусица не оскорбляет"; уже в 1906 году эта безвкусица таки пугала; с

начала ж войны дико воскликнули "пестрые аллегории" Мюнхена; лик "мясника"

приподнялся над кружкою употребителя пива.


КАФЕ "СИМПЛИЦИССИМУС"


"Симшшциссимус" был местом сбора художников из лСимплициссимуса"

(журнала), а стал - местом сбора богемы: Германии, Австрии, Венгрии, Чехии,

Польши; когда умерла Катти Кобус, еще в 1923 году я нередко в Берлине

слыхал: "Как! И вы там сидели? Так мы - земляки!" "Симплициссимус" -

воспоминанье о молодости, о порывах, - для скольких? Сидели здесь: Гейне

(художник), Детлеф Лилиенкрон, Христиан Морген-штерн, Каспрович, Франк

Ведекинд, Голичер, Штук, еще - сколькие! Сиживал и Игорь Грабарь, когда-то

друг Ашби, которого имя связалось с хозяйкою, с Катти39.

Ей было за сорок пять лет уж; морщины чертили лицо с острым носом, со

жгучими блесками глаз, с волосами - как кокс, оттенявшими сочные,

темно-пунцовые губы; вся в черном шелку, со сверкавшей серебряной цепью на

шее, дородная, пышная, сдержанная, помахивая своим кружевным черным веером,

кутаясь в черное кружево, все посылала улыбки проказникам, - впрочем, давала

понять, что тон пошлости не соответствует этому месту; студенты, актеры,

художники чтили ее и считали за честь ей представиться.

Мне рисовалась натурщица, с юности перешагнувшая через себя самое в

неустанной поддержке не признанного в свое время художника Ашби, ей ставшего

другом, умершего - рано; и ныне - гремевшего; первая в нем увидала талант;

собирала непризнанные черновые наброски; оказывала материальную помощь;

художественный кабачок (с ударением на "художественный") - плод союза их; я

не видал ничего здесь кабацкого; Катти, привстав, брови сморщив,

пристукнувши палочкой веера, ей убивала в зародыше пошлость и снова садилась

и, кутаясь в черное кружево, нюхала розу, качалась на звуках в волне

остроумия и принимала участие в нем; всякий, выпивший лишнее, ей устранялся;

когда он являлся с повинной, она, грозя пальцем, прощала: "Чтоб этого не

было!"

Не ради выгоды месяцами безвозмездно кормила она бедняков, ей потом

приносивших в подарок этюды, которыми ей украшалися комнатушки, способные

Мюнхен вместить: они были кокетливы; в окнах снаружи был мрак: от тяжелых

опущенных штор; только вспыхивал красный фонарик в лозе, над подъездом,

глася: "Симплициссимус" - бодрствует!" От десяти - наполнялся; гремел на

весь Мюнхен - к двенадцати; часто гремел до утра, когда Катти учитывала:

нарушение ею положенного полицейского часа [Час обязательного закрытия

ресторанов] покроет весь штраф; тогда, встав, с грациозной улыбкой кидала:

- "Ну, дети мои, - веселимся сегодня".

Бывало, - за входною дверью подымешь тяжелые ткани и глохнешь под

звуками в тесненькой розово-желтой передней, где кучи накидок и шляп, где

одеждою ломятся вешалки; приоткрываешь вторую дверь - на переборы веселого

гомона, точно рубимого мощным рояльным ударом: рапсодия Листа! И - вензель

из взвизгов смычка; и пристойный, дородный скрипач, уже лысый, привстанет со

стула; рукой прижимая к груди инструмент, покачает ладонями: "Sonne in

Brust" ["Солнце в груди"]. На помостик, покрытый ковром, в углубленьи

стены - стал рояль; он гремит; и - скрипач, как седок, уж седлает смычком,

точно шпорами, мощные рокоты, звучно качается корпусом; борзый рояль, точно

конь, ударяющий звонким копытом, несется ландшафтом мелодий.

Две комнатки точно срослись в коридор; плещет шелк вырезных абажуриков

крыльями легких пунцовеньких бабочек в пестрь застекленных этюдов; все - в

кремовых рамочках; круглые столики - в бархате, в нежных гри-блё;

[Серо-синий] здесь хрустальные блюдца с петифурами, здесь пиджаки

бледно-палевых и бледно-серых тонов с бледно-тонными, серокисельными,