Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Жизнь за границей
Пинакотека как дрожжи мысли
Подобный материал:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   59
Глава третья


ЖИЗНЬ ЗА ГРАНИЦЕЙ


МЮНХЕН


"О, Susanna, wie ist das Leben doch so schon", - со словами, пропетыми

хором вчера в "Симплициссимусе", продираю глаза, вылезая из легкой,

взлетевшей огромной перины на свист под окном "Расскажите вы ей"; босыми

ногами - на пестрые коврики; луч из окна бросил сети сияющих пятен меж

розовых стен и меж красненьких креселец чистенькой комнатки (в месяц плачу

за нее двадцать марок); к окошку: его распахнуть; я - высовываюсь: "Не

меня!" - Это - наискось, кто-то в изогнутой шляпе, в коротких, зеленых

штанах и в цветистых, зеленых гамашах, сметая с плеча пышный, веющий

складками плащ, под окошком высвистывает и махает крюкастою палкою:

"Русский". Мотивом Гуно "Расскажите вы ей" вызывают друг друга под окнами -

русские; каждая нация здесь, корпорация, даже кружочек, имеют свой свист;

вам подъезд не откроют; недавно, забывши свой ключ, я ломился сюда целый

час; было два часа ночи; хозяйский колпак (белый, с кисточкой), высунувшись

из окошка, сперва отчитал; а потом уже с грозным прикряхтом явился в

распахнутой двери; с тех пор три ключа (от подъезда, квартиры и комнаты)

вечно на мне; и под окнами мы пересвистываемся условными свистами; не

распахнутся, - хозяина нет: уходи!

Я, Владимиров, Вулих1 и Дидерихс вызываем друг друга мотивом "Разлуки".

Вот моющий воздухом ветер взвил в небо сухой, красный, лиственный винт;

и уж тянет на улицу: под, точно призрак, пылящим фонтаном клониться на

мрамор из темной свисающей зелени, видеть свое отраженье в бассейне и

слушать вздыхание струй.

Кофе - выпито; быстро одев свой зеленый, баварский, короткоштанный

костюмчик с узорчатыми гамашами, бросив на плечи накидку, лечу я над - до

белизны, до зеркальности - бледными плитами вымытого тротуара; навстречу

несутся цветистыми пятнами белые, оранжевые и малиновые каскетки студентов;

сегодня - парад: где-то - хор трубачей; голубой офицер, обвисающий белыми

перьями каски; бело-голубые знамена несутся; летят голубые трамваи; мое

впечатление: Мюнхен - какое-то бело-голубое плесканье; фантастика - серые до

белизны силуэты и башен, и шпицев, и арок, и статуй, врезаемых в небо;

фантастика - парк, пропирающий в центр, убегающий в лес, из которого лупит

козел, чтоб в аллею свой выставить рог: из куста; все - какая-то детская

книжка с картинками; и - ждешь увидеть: как мюнхенец Штук [Художник],

расплодивший в Европе кентавров и фавнов, пройдет по панелям, под руку

ведя... сатирессу.

Романтика, готика в перебое со стилями разных Луи и с показом

безвкусицы "Сецессионом" [Сецессионисты - некогда новаторы, к 1906 году

наложили свою руку на весь Мюнхен2] придуманной Греции - плоды творения

кажущегося добродушным и шутоватым баварца, готового даже отпеть с

опереточной сцены свой собственный быт, горлом строя колена, - такие ж,

какие, потехи ради, для барина строит ногами мужик, неохотно пустившийся в

пляс: звук тирольского "Иодля" [Иодль - тирольское горловое колено, которым

горцы перекликаются в горах] стоит неумолчно, как песенка мюнхенцев:


О, Susanna, ist das Leben doch so schon!

O, Susanna, wie schmeckt das Bier so schon!

["О, Сюзанна, - так хороша жизнь!

О, Сюзанна, как вкусно пиво!"]


С Барерштрассе3 шагаю к зеленым газонам огромного здания Академии;

многоступенчатый всход его в пятнах собравшихся пестрых натурщиц, мимо

которых в широких шляпах, в надувшихся ветром плащах, дымя трубками, мчатся

художники всех национальностей, за исключеньем баварской, которая им

покровительствует, извлекая из этого пользу (моральную и материальную даже);

ведь Мюнхен, сбирая с них всякие дани, сто лет упрочняет свою репутацию

"новых Афин".

Академия - влево от мраморной, белой, лепной, изукрашенной темным

орнаментом арки, увенчанной девой с копьем, в колеснице, которую тащат

косматые львы; то "Ворота победы", иль "Зигес-Тор";4 арка же делит кварталы:

аристократический от квартала рабочих, художников; этот квартал перерезает

от Зигес-Тор улица: Леопольдштрассе; огромные пирамидальные тополи озеленяют

ее; здесь ютятся художники; студия здесь громоздится на студии; громко рояли

в открытые окна бросают на улицу - Шумана, Шуберта, Баха; проходишь по ней;

замечаешь: дома и прохожие - проще, бедней; здесь дешевле квартиры; дешевле

табак; здесь воняет сухой, сухопарой сигарой, "Виргинией", пивом и жареным.

Ленин - жил в Швабинге5.

Вправо от Зигес-Тор - чистая и широчайшая улица; то Людвигштрассе; и

сколько б на ней ни слонялось народа - пуста она; и она открывает миражи

дворцов, башен, шпицев, скульптур, перед которыми прядают пылью фонтаны;

безвкусие зданий модерн расступается здесь перед более строгою линией

зодчего Кленце; коли пойдешь от ворот, то направо - университет, где сердца

прошибал своей лекцией Шеллинг и где читал в мое время эстетику Липпс; его

слушали: прикатившие из Москвы молодые философы Топорков и Кубицкий.

Перед университетом подброшенной пылью играет немой, белоснежный

фонтан; а напротив стоит благородное здание; то - библиотека, меж нею и

чопорным иезуитским колледжем, меж каменными, плосковатыми монументальными

вазами - узкий проход в обвисающий золотом Английский парк; там - безлюдно,

свободно, тенисто и густо: аллеи, поляны, газоны, беседки, висящие мостики,

купы каштанов, дубов, вязов; и чащи, и заросли, переходящие в лес, там за

лесом увидишь: играют снегами Тирольские Альпы.

Бывало: пройдя Людвигштрассе, стою пред готическим каменным сооруженьем

для караула; солдаты бросают утрами здесь выше носов свои пятки пред

патриархальными семьями: прадеды, деды, отцы, сыны, бабки, украшенные

добродетелями, миловидные дочери, внуки кричат: "Hoch, hoch, hoch!" - богу,

кайзеру, регенту, старой Баварии.

Улица здесь подмывает к развязности; шутки подносятся здесь как качели,

как спичечный вспых, вызывающий взрыв; видел я, как какая-то группа

студентов, построившись в ряд, шла подбрасывать ноги под носом усатого

шуцмана; [Городовой] выпятив груди, они заходили вокруг, пародируя точно

солдат караула; а на тротуарах уж драли животики; шуцман лишь морщился;

идиотизмы здесь ходят на длинных ходулях; и им аплодируют; тресни ходуля

кого-нибудь в лоб, появляется "шуцман"; а тот, кто животики драл над

ходулею, тащит в участок ее; и сам "регент"6, из окон дворца тоже дравший

животик, теперь издает против этой ходули закон; и за это-то принцев

баварского дома мещане встречают громовыми "хохами"; ["Хох" - равносильно

нашему "ура"] раз в Нимфенбурге (близ Мюнхена) мне показали на старенького

буржуа в котелке, апатично гулявшего в желтой аллее под замком:

[Нимфенбург - загородный королевский замок с парком]

- "Наш принц, - практикующий доктор!"

Я видел проездом здесь бывшего "кайзера": "кайзер" сидел, разваляся, в

коляске, с холодным, несвежим и серым лицом, с носом, гнувшимся из перьев

каски; торчали усы его так, как торчали они в этот день у дворцовых,

изваянных львов, что потом подчеркнул "Симплициссимус"; "кайзер" так нехотя

к каске прикладывал руку; баварцы глазели без "хохов"; но тотчас за кайзером

"хохами" встретили принцев своих.

Гогенцоллернов здесь не любили и в пику хвалили "своих"; но "свои"

показали себя через несколько лет, туго Мюнхен стянув иезуитским корсетом и

рот заклепавши цензурой ему; все наполнилось вдруг зашнырявшими черными,

широкополыми шляпами и длиннополыми, туго застегнутыми сюртуками святейших

отцов, точно нетопырями; но это случилось, когда умер регент.

А вот и дворец: жил в нем Людвиг Баварский, друг Вагнера, мучась

душевной болезнью; здесь все полно слухами: регент убил его;7 ныне

разбрюзгший восьмидесятилетний старик, он стал "наш" для баварцев; он очень

боится и чтит тоже "нашего" социалистического депутата, герр Вюльнера; было

в Мюнхене три короля: регент, Вюльнер и Ленбах; и кажется жалким мне

переданный анекдотик, как регент, на предложение министров открыть здесь

публичный дом, - выразился:

- "Зачем, когда Мюнхен - сплошной этот дом!" Церемониалы

принца-регента: отведывание первой кружки в такие-то числа варимого пива: в

такой-то пивной; он и сам пивовар, содержащий пивную, - свою, "королевскую",

ставшую клубом пивных толстяков; государственность, можно сказать, что

пивная: в парламенте здешнем - многочасовые дебаты о ценах на кружки, о том,

доливать ли сполна пивом их иль оставить для пены пространство с полпальца;

волненье возникнет в том случае, коли недолив увеличить на палец.

Я здесь себя чувствую точно в комедии; глаз мой, засыпанный, точно

песком, красным криком, теперь отдыхает на цвете зеленых штанов, заменивших

мне "красное домино"; а "кинжал" заменяет мне трубка.

Почти у дворца королевский театр, всем известный в Европе по

праздничным, августовским постановкам творений Р. Вагнера, не уступающим

даже Байрейту8.

Бавария - точно арена для празднеств; раз в несколько лет сотрясается

трубами Мюнхен: то - праздник стрелков: вереница процессий в средневековых

одеяниях; здесь карнавалы разгулами арлекинады побили рекорды других

городов; здесь три дня всякий чмокает кого угодно; и ноги дерет; и

отламывает дурака; в октябре вокруг статуи национальной Баварии бьют наповал

многочисленные горлодралы; и каждый, держа в руках книжку и справяся с

номером, выставленным на эстраде, уткнув в книжку нос, рот раздрав,

распевает бездарную песню под номером; это - Октоберфест;9 под головой

национальной я был: не ревел, рот раздрав, как Владимиров; неподалеку от

Мюнхена, в Обер-Аммергау, раз в несколько лет исполняют мистерии "Страсти

Христовы".

Пройдяся по Людвигштрассе, оказываюсь в центре города: старые, новые

башни и шпицы, среди которых облепленное и скульптурой и башенками (под

главной башнею) белое здание новоотстроенной ратуши силится перекричать

своей "готикой": готику10.

Если спущусь теперь влево, то - попадаю в кварталик семнадцатого

столетия с роем крутых, черепитчатых крыш над домками с оконцами, с

выставленной из оконец большой головой в колпаке: лицо - красное, бритое, в

мощных морщинах; а войлок растрепанный прямо из шеи растет: точно уличка с

домом и с бюргером выскочила из полотен Гольбейна; стена выгибает дугу

фонаря; он - большущий, зеленый, престарый; тусклит огонечком над улицею в

пять шагов; как в театре! То - "Ау": старый Мюнхен.

Коли заверну я от ратуши вправо, с отклоном в "назад", я запутаюсь в

уличной сети, обставленной бурыми и буро-рыжими тяжеловесными зданиями; за

зеркальными окнами выставка ваз, инкрустаций, эстампов, скульптур и

полупудовых, золотых переплетов, подобных Евангелию, выносимому дьяконами;

то - евангелия от искусства, плоды крохоборов; здесь улица брызжется

просверком говоров; в матовом золоте речи немецкой - баварское "иго" вместо

"зо" вперемежку с рубиновым "жи" или "джи" итальянца; и вдруг полыхнет -

изумрудами: русские! Меж картинных табачных и книжных палаццо - отели, кафе,

изукрашенные золотою и мраморной кариатидою, розовыми, голубыми, седыми

колоннами (шаг утопает в коврах); тут маститая очень традициями

"Аугусти-нербрей", всегда пустая пивная, таящая в сумерках залы резьбу

темно-коричневых, сплошь деревянных скамеек, столов, стен, украшенных

изображеньем святого младенца, держащего в ручках по пенистой кружке; сюда

приходил, когда начинал утомлять меня солнечный свет, ядовитый,

пронзительный, как золотая мелодия Вельзунгов11, сладкая до...

самоотравления организма; змея подколодная тихо ползла на меня из России

бессмыслием только что пережитого там; здесь мне казалось, что я не в

пивной - в каменистой пещере старинной Германии третьего века; глотал я

коричневое, с легким просверком, пиво; вставала затея: уйти, как в леса, в

мне чужую, далекую жизнь, не вернуться на родину, чтобы неузнанным

странником пересекать этот сумрак коричневый; и, вдруг увидев стоящего перед

потоком лесным, как и я там стоял над Невой, подойти и сказать ему:

- "Брат!"

Может быть, - так и следовало?

Я расплачивался; выходил: бирюзовые воздухи дули; и солнцем облещивало;

но я свертывал в тихие улицы, мимо кафе "Луитпольд", где есть зал-конференц;

в нем я высидел столькое... через шесть лет;12 в зале слышал ответ на

вопросы сознания, вставшие некогда у "Аугусти-нер". Свернув в кривули,

разбиваешь свой лоб о нелепые, серые камни стены, ускакавшей под небо

гигантами башен, венчанных зелеными чалмами: то - Фрауэнкирхе, творение

оригинальнейшей готики:13 уникум не красоты, а нелепейшего парадокса.

Сворачиваю; и - пронырами улиц бегу к плац-газону с подрезанной и

перечесанной травкой; кольцом окружают веранды обвитых цветами отелей; а

посредине газона стоит - обелиск; "Глиптотека" стекольной стеною светлеет;14

и смотрит на толстых, не очень высоких колоннах простой архитрав "Пропилеи"

15, под которыми, -

- может быть, -

- сам

Генрик Ибсен, касаяся черной перчаткою края цилиндра, стоял; разумею не

Ибсена-пыжика, карлика в белых ершах, заколоченного, точно в гроб, в свой

сюртук, от которого стаи шарахались шапки ломавших поклонников, точно

бабахало в них десятью пистолетами; "пыжик" родился в Тироле; носил к

ледникам подбородок квадратный; нет, - Ибсена, черноволосого говоруна,

поднимавшего ветер взволнованных слов, вижу я проходящим от толстых колонн к

обелиску: от солнечных взлетов фантазии о Юлиане Отступнике к... "мумии" -

Боркману16,

Может быть?..

Вот и тяжелый бассейн с беломраморными водяными быками и прыщущими во

все стороны косыми струями, - гордость всех мюнхенцев: выбил его

Гильдебрандт17, автор очень тугого труда, тоже выбитого из целин кантианской

эстетики; ["Проблема формы в изобразительном искусстве"18] сколько, пыхтя,

над ним выкурил трубок Владимиров: труд был указан профессором, герр

Габер-маном; забыты восторги пред краской Рублева: Владимирова занимает

Маре; он глотает слюну над штрихом (все колбасочками) Гульбрансона, веселого

карикатуриста из недр "Симплициссимуса"19, очень левого органа группы

художников и публицистов; работают в нем: Гульбрансон, Тони, Гейне и Шульце

(художники); в нем пишет Голичер. "Сатирикон"20 - только тень

"Симплициссимуса".

Возвращаюсь прямехонько на Барерштрассе, свой круг описав: мимо новой

Пинакотеки; вот - старая Пинакотека (живу от нее на расстоянии трех лишь

домов);21 каждый день я сюда: достоять перед тем иль иным старым немцем;

неделями я изучаю полотна их, краски впивая, читая труды, посвященные им.


ПИНАКОТЕКА КАК ДРОЖЖИ МЫСЛИ


Старая Пинакотека становится лабораторией мыслей - о глазе, о краске,

культуре искусств, о четырнадцатом и пятнадцатом веке и им предшествующих;

грань, лежащая меж возрождением и средним веком, есть мнимая грань:

Вольгемут, Дюрер, Пахер, Бургмайер, Альтдорфер, Цейтблом, Балдуин Грин

[Старонемецкие художники] коренится одновременно в Эразме и в готике Робер

де Люзарма (Амьенский собор), Монтрейля ("St. capelle" в Париже)22, Эрвина

фон Штейнбаха и в старом Кельне, во Фрейбурге, в Страсбурге; изучаю различие

меж старокельнскою школой, злоупотребляющей золотым фоном, фламандской и

южно-германской; последняя зачаровывает независимым огнем своих красок,

реалистическою деталью и интимизмом: мои любимцы - Цейтблом, великолепный

Шёнгауэр (Коль-мар), тиролец Пахер и Вольгемут, ученики которого оспаривают

фламандцев: от Дюрера до Луки Кранаха (Старшего) .

Часто часами сижу я в пустом кабинете гравюр над альбомами Сегантини и

Клингера, - для понимания отличий гравюры модерн от следов на дереве резца

Дюрера;23 и - прибегаю к Владимирову, товарищу по гимназии, университету,

"соаргонавту", переживавшему революцию так же, как я, и сплетенному со мною

по-новому в мыслях о живописи; кто же выше: германец Грюневальд иль -

фламандец Массис? Я тащу к полотну неизвестного мастера "Жизни Марии"; он

хочет меня соблазнить перспективными головоломками Рубенса; даже, бросая

свой класс, для меня он является в Пинакотеку, - наглядно доказывать мне,

что "Похищенье сабинянок" есть чудо, что Рубенс - не понят, что можно его

проваливать и возвышать; все - от глаза; и умение видеть, науку

разглядывать, он проповедует еще до Водкина.

Для Владимирова исключительна роль Нидерландов, дающих в пятнадцатом

веке толчок к возрождению музыки, вызревшей на их дрожжах; что для Дюрера -

готика, то для Люлли, Скарлатти, Рамо, даже Баха - усилия

контрапунктистов-голландцев предшествующих столетий; после Франкона

Кельнского (тринадцатый век), изучившего жизнь интервала и роль диссонанса,

и после работ философствующего математика-композитора Иоганна де Муриса

(четырнадцатый век) нерв развития музыки дан в нидерландцах Дюфе,

Оккенгейме, в Жоскене де Пре, в Пьере де ля Рю, в Виллаэрте, учителе Царлино

и основателе музыкальной школы Венеции, в Гудимеле, творце римской школы,

работавшем в Риме, в Париже, в Орландо Лассо; они открывают пути Александру

Скарлатти (в Италии), Люлли (во Франции), Баху (в Германии), Генделю;

деятельность этих тружеников звучит в унисон с Ван дер Вейденами, Ван

Эйками, Мемлингами, Масси-сами, Дирками Боутсами, завершался в Рубенсе, в

непревзойденном Рембрандте.

Владимиров думает так; меня ж тянет в Кольмар: к Грюневальду; но вот в

чем сошлись: композиции ярких художников и величайших ученых вполне

имманентны Друг другу; что явлено в красках сперва, то позднее - орнамент из

формул; и - далее: космосы точного образа по Микель-Анджело строятся в

образы точного космоса у Галилея, Коперника, Тихо де Браге и Кеплера - тоже

художников, изображающих ритм упадающих или крутящихся масс; и воистину:

образ художника передает свой размах достижений механике, физике - так, как

в Элладе владение изобразительностью, породившее Фидиев, выточнилось в

достиженьях геометров, тоже художников форм; и Кеджори, историк наук,

мыслит - так.

Еще в Мюнхене эта догадка встает; пониманье культуры, по-моему, есть

пониманье периодов, сложенных из компонентов, всегда превращаемых,

эквивалентных друг другу; и мысли статьи "Принцип формы в эстетике", только

что мной напечатанной ["Золотое руно", 1906 г. Статья была не понята; на нее

обратил внимание только один из ученых-физиков (будущий профессор)24],

переношу на культуру, ища в многоличии всех кинетических метаморфоз, как

механики, физики, живописи, астрономии, как математики, музыки, - той же

энергии, потенциально загаданной; вижу: плоды ренессанса искусств изживают

позднее себя в достижениях чистой науки; умение красочно выявить трюк

перспективы становится опытом оптики; линия - формулой; сближены невероятно

в шестнадцатом веке: научность фантазии у Микель-Анджело с творчески

воображенною формулой у Галилея, когда он в Пизанском соборе увидел качанье

светильника;25 сам Галилей, как нарочно, родился в год смерти художника,

чтоб воплотить в точных формулах то, что культура искусств до него

преднаметила. Мне открывалась реальная связь меж теориями перспективы и меж

геометрией, - между космизмом всех образов Анджело и композицией неба

(небесной механикой): связанность с нею дальнейших открытий падения тел,

тяготенья, принципов Ньютона; явно открылась связь ритма с теорией групп, с

высшей алгеброй.

В Мюнхене силился видеть я эквиваленты, иль величины обратимые, - в

фазах культуры; в баварском музее разглядывал памятники немецкой нации с

времени римской империи, пристально вглядываясь в изображение готических