Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Я - в пансиончике
Жан жорес
Подобный материал:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   59

"Зина" Гиппиус.

Все - точно издали.

Тут же склоненный к руке Александр Бенуа, на крутом повороте - в

переднюю; он налетел на меня всей широкой скользящей фигурой с вперед

наклоненною лысиной; остановился: пенсне, бородой - в потолок.

- "Вы?"

За ним поворот головы рыжей женщины, в черном атласе, с осиною талией:

- "Боря?"

Лишь черные пятна на белом: Бюро похоронных процессий; Бальмонт,

Мережковский и Минский; все - те же, все то же, как издали, как на Литейном;

в глазах еще - утро: равнина, туман, серо-синяя зелень, крап дождика;

острые, острые боли; сестра Философова, бывшая здесь, Зинаида Владимировна,

обещала устроить мне комнату в тихом простом пансиончике.


Я - В ПАНСИОНЧИКЕ


Как на экране мелькнуло мне множество лиц; как во мраке огромного

неосвещенного зала сидел я; китайские тени метались мне издали: Минский,

Барцал, Мережковский, Бальмонт, Бенуа, Философов, мадам Иван-Странник

[Псевдоним жены Е. В. Аничкова], присяжный поверенный Сталь, Шарль Морис

[Поэт-критик], Зу-лоага [Известный испанский художник], Мародон,

иллюстратор, Поль Фор, брат известнейшего Себастьяна [Поль Фор - поэт, брат

анархиста], седой Поль Буайе [Известный профессор русского языка в Париже],

столь знакомый по детству, когда он был черным, историк, старик Валишевский,

И. Щукин, Аладьин; однажды с экрана отплясывал вальс Манасевич-Мануйлов

[Журналист, подозрительный делец и охранник] с рогатыми дьяволами кабаре "De

l'enfer"; и все гасли, вспылав; верещала мне в ухо, хрипя, телефонная

трубка; я ей отвечал, пред глухою стеной раздвигая свой рот и раскланиваясь

перед крашеным ящичком.

Жил же я бытом безбытицы комнатки, спрятанной в пыльные рвани

коричневых тертых ковров, из которых один занавесил стеклянную дверь на

балконец в два шага: над "рю Ранелаг";83 выйдешь - видишь: зеленую заросль

Булонского леса; декабрь, а в ней - песенка зябликов; пусты аллеи; часами

броди: никого; угол леса - глухой: как и рю Ранелаг; ночью здесь нападают

апаши; одни офицеры на серых, пятнистых конях галопируют в зелени золотом

кепки и красной рейтузою; запах листов я вдыхаю с балконика, кутаясь в

мюнхенский плащ, пока друг мой, Гастон, в своем темно-зеленом переднике, сев

при камине, бросает брикеты; жар теплится ночью и днем - стоит бросить

два-три черных шара: в оскал огневой; часов на шесть пропав, прихожу поздней

ночью; хоть не зажигай электричества: красная пасть дышит жаром; зареют

железные жерди; подбросишь четыре брикета; разденешься (хоть без рубашки

ходи), завернешься, уснешь; утром пасть обросла серым мохом; дунь - он

разлетится, а красная пасть еще теплится.

Неугасимый огонь!

Я бросаю в него горсти глиняных трубочек; каждая стоит два су; [Су -

пять сантимов, т. е. по тогдашнему курсу не более двух копеек] ее выкуришь,

бросишь в камин; и она раскаляется добела.

Темный, коленчатый мой коридорик; в него загляни: как дыра лабиринта;

она отделяет меня от всего, что я в жизни любил, ненавидел; как будто

коричневый, грифо-головый мужчина, с жезлом, прощербленным на старых

гробницах Египта, не дверью захлопнул, плитой гробовой завалил; дверь

завешена той же коричневой рванью; такой же ковер вместо пола; в коврах,

заглушающих звуки, живу; проживаю столетья в разлапых коричневых креслах над

рваною скатертью столика, перед которым разъямил-ся мой хромоногий диван;

полковра отняла деревянная, с теплой, малиновой полупериной постель; она

выглядит как саркофаг, из которого мумия, я, поднимаюсь три шага отмеривать:

между камином и дверью; лишь сумерки вытянут под ноги крест теневой

переплета балконного, я занавешусь балконным ковром; и - как в

междупланетной кабине закупорен; выход один: дымовую трубу заткнуть нечем;

потухни камин, - сквозь трубу, из камина, закаркавши, выпорхнет ворон.

Я сам вылетаю в трубу: к Николаю Копернику, - в черную бездну, чтобы

под созвездьями видеть соблестья Парижа; так думаю я, сидя в кресле,

вперяясь в камин; и помигивают, точно красными крыльями, тихие, неосвещенные

стены.

Пусть в Мюнхене комнаты чистые, - делать в них - нечего; и - пропадаешь

в кафе. В этом старом, изношенном логове, похороненный в дыре коридора, я

выбил отверстие в космос; с восьми - сижу дома я; здесь иногда, потушив

электричество, мягко шагаю иль думаю в красную пасть; и мне кажется: вот из

углей разовьется не пламя, а плащ Мефистофеля, чтоб над Парижем лететь мне -

туда: в мировое пространство; здесь я продолжаю с собой разговор, мною

начатый ночью, когда над Невой я стоял; миг - и я бы низвергнулся.

Стопочка красных тетрадок лежит на столе: "Ревю сэндикалйст" Лягарделя

[Теоретик синдикализма84], подсунутая эмигрантами; с синдикалистом,

вагоновожатым, и. я заседаю порой в винной комнате, где я закусываю мясом

кролика и запиваю стаканом "шампаня"; он - не "Редерёр": но он - пенистый;

мой собеседник с усищами (в ухе - серьга) мрачно тянет зеленый абсент и

ругается: к дьяволу Комба, парламент, буржуев, политику!

Синдикализм - это бегство по кругу: ты думаешь, что убегаешь в анархию;

а ты - с Леоном Доде; [Сын писателя - помесь монархиста с анархистом]

Лягардель пишет хлестко, - не с ним я; претят мне кофейные скрежеты Фора

[Себастьян Фор - анархист], которым дивуется Гиппиус; Фор: это - номер

эстрады, иль - танец апашей, которым щекочет себя буржуа; выявляется:

"Юманите" [В то время орган Жореса] - орган мой; по утрам я выскакиваю, чтоб

его получить на углу "рю Мо-зар", очень бойкой, галданистой улички.

Вечером слушал застенные шумы; сосед, как шакал, визжал утром:

цзвизжит; и - утихнет: за кофеем; этот солидного вида рантье, гладя рыжий

свой ус и пропятив брюшко, клевал носом, качавшим пенсне золотое, спуская-ся

к завтраку; и молодая жена его, юбкой вертя, опуска-лася с ним; сосед тоном,

как шляпой, старался закрыть: дыру в лысине; в первую ж ночь он меня

ошарашил отчаянным завизгом:

- "By з'антандэ?.. Юн вуатюр" [Слышите?.. Пролетка!]. Тарарыкнуло

где-то.

- "Э бьен!"85

За стеной топотошили голые женские ноги; вот женщина взвизгнула: бил

ее, - что ли? Просунувши ухо в дыру коридора, я ждал: не прийти ли на

помощь? Вот скрипнула издали дверь; сизоносый хозяин шел свечкой ко мне,

захватяся рукой за штаны незастегнутые: он склонился под ухо:

- "Месье нервно болен! Но вы не пугайтесь... Он мухи не тронет...

Порядочный, - очень: со средствами... Но - что прикажете? Нервы".

Потом я привык к этим завизгам - так, как в Аджарии к плачам

шакальим:86 под утро при первом же грохе далекой пролетки сосед, как

будильник, бил голосом в стену мою:

- "Экутэ! Юн вуатюр! Же ву дй, кё - с'эт'эль! [Слушайте! Пролетка!

Это - она!] Мне однажды открылся ключ к выкрикам: родственник,

Жюль, посылал перед утром к соседу пролетку, которая, - нет, вы не

смейтесь, читатель, - пылала страстями к бедняге, пытаясь его...

изнасиловать; грохотом оповещала об этом она; подъезжала: он - вскакивал; я

ж, пробудясь, - засыпал.

Мой сосед был ужаснейшим эротоманом; с женой говорил на такие позорные

темы, что мне оставалось закладывать уши; однажды жена, выбрав время, когда

его не было, стала стучаться ко мне за каким-то предметом; его получив, все

стояла она на пороге, глазами давая понять, что ей, собственно, нужно; я

стал на пороге, открыв свою дверь, извиняясь, что занят; она - удалилась.

Да, нравы!

Сосед исчезал после кофе, чтоб зашагать ночной бред; он являлся с

достоинством: к завтраку; строго и здраво ответствовал он на вопросы; и даже

рассказывал ярко о бразильянских боа (он в Бразилии был), чтоб опять

зашагать по Парижу до ужина, вечером мучить жену, затихать к девяти,

голосить в семь утра.

И мне думалось:

"И хороши ж оба мы: сумасшедший с покойником!"

Изредка вечером шел из "гробницы" я в "пестри" ночного Парижа, чтоб,

краски собрав, их додумывать перед огнем; проходил гробовым коридором и

черным винтом крутой лестницы; несся в "метро" под землею: к Монмартру, чтоб

видеть рубиновый огненный крест "МуленРуж"; ["Красная мельница", на крыльях,

приподнятых над ней, горели рубиновые огни] я слонялся; билет покупал: видел

бреды из перьев, измазанных краскою губ и ресниц черно-синих; кидалися голые

ноги, и бедра, и руки, и груди - из ярко-кровавого газа: под пеною перьев

своих; горбоносые, козлобородые фрачники в белых жилетах, в цилиндрах, рукой

опираясь на трости, стояли в фойе; попадал в кабачок, где на гроб, не на

стол, подавал мне хохочущий дьявол ликеры.

- "О, пей их, несчастный!" [В бутафорском "кабачке Ада" лакеи, одетые

дьяволами, на "ты" с посетителями]

Испив, возвращался под черное небо, в котором катались колеса огней,

рассекавшихся иглами блеска в ресницах; у носа же бился поток котелочков и

сине-зеленых и желто-оранжевых перьев красавиц ночных в вуалеточках черных:

и все - как одна; и от блеска я щурился; вспыхивал морок электромагнитных

явлений под нервной ресницей.

Париж - пестроцветен, сливая в одно стиль ампир, стиль Яуи, дуги

готики, и горисветы Монмартра, и блуз-ников синих; "Парижи" ссыпаются; и,

разрушая друг друга, - рвут мозг парижанину; здесь впечатлений -

убийственный ливень; бежишь, как под зонтик; импрессия - необходимый ракурс

восприятий; и росчерк в Париже реален: в период истории, когда утопии и

социализма наивного, и бурбонизма сломались; задания импрессионистов

сказались тогда реализмом, разбившим условность: романтики, как и искусства

мещан; так импрессия "троилась новою оптикой; ей защищались, как зонтиком

"ли очками, чтоб хаос глаза не разъел; основания к субъективизму реальны в

Париже; Мане и Моне своей краской связались - с Ватто, а рисунком своим - с

Фрагонаром и даже с Шарденом; в Париже лишь импрессионизм - революция,

освобождающая культуру хороших традиций французских художников; "новые" в

лице Мане [1832-1883 г.], Ренуара [Род. в 1840 г.], Моне [Род. в 1840 г.],

краскопевца Сезанна [Род. в 1839 г.], Дегаза [Род. в 1834 г.] классичны; а

"Сецессион" - обезьяна, которая лишь нанизала очки Эдуарда Мане на свой

хвост.

Лишь в Париже импрессия - самозащита художника: от буржуазии; то, от

чего кричал Герцен, Мане отразил своей новой системой очков; и Золя и Бодлер

восхищались Мане; защищали глаза, чтоб не видеть, сжимая ресницы до искры из

глаз; и слагалась из игол реснитчатых - новая улица; пересеченьем ресниц

защитился и я от ее разъедающей пестрости; пересекая цилиндры, вуалетки,

цветистые перья и трости, себе говорил: "Ренуар"; а когда на меня с

разблиставшейся сцены кидались рои голых тел из порхающих газовых дымов, - я

видел Дегаза.

Искусство из подлости здесь подымало меня, но не Лувром, - французскими

импрессионистами; понял: в Париже великая школа они.


ЖАН ЖОРЕС


Погуляв, поработав, к двенадцати я опускался в укромную зальцу

коричневых колеров, как и ковры, - коридориков, лестницы; посередине стоял

общий стол; вдоль окошек - отдельные столики; их занимали: хозяин-вдовец с

взрослой дочкой; он был с добротцой, без "политик"; весьма уважал

социалистов и руку жал парочке бледных кюре, столовавшихся здесь; как

летучие мыши, влетали они в своих черных сутанах и в шляпах с полями;

шушукали о конфискации Комбом церковных имуществ; держались отдельно, но

кланялись вежливо; столик в углу занимал сумасшедший рантье с миловидной

женою; пыталась со мною кокетничать: бедная.

Общий же стол пустовал: три прибора; на нем размещались: месье Мародон,

иллюстратор романов, ходивший обедать и завтракать; мы - познакомились; я

посетил его; рядом садилась приятная барышня, русская немка из Риги; мы с

ней по-французски общались; меж блюдами я перелистывал "Юманите" [Орган

социалистов, редактировавшийся Жоресом.].

И соседка спросила меня:

- "Почему вы читаете эту газету?"

- "Она симпатичней других мне".

- "Вы чтите Жореса?"

- "О да!"

Тут хозяин, смеясь, просиял; а соседка кивнула:

- "А знаете? Он же ведь завтракал с нами последние месяцы после того,

как жена его в Тарн из Парижа уехала; месье Жорес живет рядом; оставшись

один, стал ходить сюда завтракать - перед Палатой; недавно уехал он в Тарн".

- "Он вернулся, - кивнул нам хозяин, - он будет здесь завтракать:

завтра".

- "Везет вам, - смеялась соседка, - о, это такой человек!.. Впрочем,

сами увидите".

- "Месье Жорес, - о!" - хозяин, махая руками, давился почтеньем.

Не видя Толстого, младенцем я знал, что бессмертен он; сфера бессмертия

определялась, как функции: есть - вестовой, понятой, даже городовой; есть -

"толстой" в каждом городе; вдруг появился в квартире у нас бородатый старик;

и тогда мне открылось: он есть Лев Толстой, знаменитый писатель.

Из детства мне вырос Жорес; он - оратор; а позже открылось мне: он -

социалист; но он - стопятидесяти-летний старик, современник Руссо,

Робеспьера, Сен-Жюста, которых Танеев чтил; умерли эти; Жорес же -

живехонек; перемешались в мозгу: социализм, революция, книга о ней,

сочиненная Жаном Жоресом;87 поздней, разбираясь в газетах, я видел: Жорес,

Клемансо, - телеграммы Парижа; и ныне кричали столбцы: Клемансо, Жан Жорес.

Клемансо стал главою правительства; схватки с Жоресом его потрясали Париж;

все бежали в Палату:88 их слушать; Жорес брал атаками, а Клемансо

фехто-вался софизмами.

Как, - Жан Жорес, - детский миф, - сядет завтракать рядом? И я

испугался: увидеть его на трибуне - одно; сидеть рядом - другое; трибуна

ему, что - рука: он хватает ей тысячи; просто услышать "бонжур" от него, это

ж - ухо подставить под пушку, которую слышишь с дистанции; страшно сесть

рядом с салфеткой подвязанной пушкой.

Уж я привыкал к знаменитостям: в литературе; ведь, точно орешками,

щелкаешь с ними; а этот предложит - кокос разгрызать; с литераторами

интересно болтать; но я их забывал уважать; уваженье к Жоресу меня

подавляло.

Оратор в Жоресе внезапно возник; он до этого преподавал философию в

Тарне;89 но в первой же речи сказался гигантский ораторский дар; из

профессора вылез политик; и вот депутатом от Тарна явился в Париж он; и стал

здесь вождем социалистов.

С волненьем спустился я к завтраку; стол: рядом с барышней, моей

соседкою, - новый, четвертый прибор:

"Ей-то, ей каково сидеть рядом; я - спрятан за нею".

Стараясь соседкой укрыться, я сел; уже подали первое блюдо; уже два

кюре, прошмыгнувши под окнами, тихо влетевши, уселись под окнами.

- "Месье Жорес!" - показала соседка в окно.

Там черным пятном промелькнули: на лоб переехавший с очень большой

головы котелочек, кусок желто-карей, густой бороды; шея толстая, вжатая в

спину; на ней за сюртук зацепившийся ворот пальто; пук газет оттопырил

карман; зачесавшая зонтиком воздух рука промахала. Широкий, дородный,

короткий, пререзво пронесся он махами рук, уподобясь гамену, а не

знаменитости; эдаким мячиком прыгает разве один математик, бормочущий вслух

вычисленья: под мордою лошади; и - что-то милое, давнее, в памяти всплыло:

- "Отец".

Я не видел ни в ком повторения жестов, какими отец, - тоже крепкий,

широкий, короткий, - прохожих смешил на Арбате; Жорес вызвал образ отца; как

отец, он скосил котелок; как отец, вырываясь из рук, подававших пальто,

зацепил воротник за сюртучную складочку; и, как отец, чесал зонтиком воздух.

Но дверь распахнулась, вподпрыжку влетел; суетился под вешалкой; с

кряхтами руки раскинул: направо, налево и наискось; с кряхтами лез из

пальто; приподнявшись на цыпочки, с кряхтом повесил его, вырвав пук из

кармана и сунув под мышку; не глядя на нас, растирая ладони, бежал с

перевальцем к пустому прибору; отвесивши общий поклон, - сел; и стуло -

закракало; тяжко расставивши ноги, расплывшись улыбкой и перетирая ладонями,

корпусом перевернулся к соседке с вторичным поклоном; взбугривши улыбкою

толстые щеки, пропел ей:

- "Бонжур, мадемуазель... Са ва бьен?"90

Пушка - выстрелила: перепонка ушная не лопнула; вместо .кокоса же -

подали кролика; он, изогнувшись широкой спиной, схватив вилку, себе покидав

в рот куски, отвалился, схватясь за газету; и, ею завесясь от нас, опочил в

телеграммах; но подали третье: газета - отложена.

Сидя, казался высоким, вставая, был меньше себя, так как широкоплечее

туловище укорачивали небольшие слоновьи какие-то ноги; он был бы красив; но

дородность мешала; глаза, голубые и добрые, щурились светом ума, никогда не

смеясь и вперяяся в окна; рот темно-пунцовый и тонкий, не скрытый густыми

усами, когда не жевал, то скорее скорбел; хохотали морщинки у глаз и

веселые, точно надутые, щеки с темневшею родинкой; правильный нос; лоб -

высокий; весь профиль дышал благородной серьезностью; пышные вставшие

волосы, светло-коричневые, с желтизной, и такого же цвета большая, густая

его борода серебрилась курчаво сединками; и выдавала южанина кожа:

коричнево-красная.

Сел, и возникла вокруг атмосфера смешного уюта, не страшного вовсе:

совсем не "Жорес", а - профессор; Д. С. Мережковский, малюсенький в жизни, -

тот силился выглядеть именем; чувствовал: рядом со мною уселась и кракала

стулом огромная личность; с огромною вилкой, зажатой смешно в кулаке, с

неподдельным беззлобием из-за салфетки, которой себя повязала, полезла на

барышню, громко расспрашивая о подробностях ее работы и заработка; Мародон,

да и я, и не знали, что барышня наша искала работы себе; Жорес - тот узнал.

Так большой человек во мне вспыхнул из маленьких жестов, с какими он

яблоко резал, газеты читал и кидался: к тарелке, к соседке, к салфетке; я

вовсе забыл, что хватает за сердце с трибуны; трибуна я видел далеким героем

былин; думал я: этот славный, простой, нас бодрящий месье привязал к себе

крепко, двух слов не сказавши со мною, и тем, как глотал, над тарелкой

разинув усы, от усилий краснея, и тем, как прислушивался, отвалясь, склонив

голову набок, с улыбкой прищурой, ко мне, к Мародону, к соседке, которая

что-то сказала о сером коте и о крыше:

- "Коты, мадемуазель, вылезают на крышу, - сказал этот добрый месье,

показав свои крепкие зубы, - затем, чтобы там дебатировать".

Кланяясь скатерти: с ясным прищуром:

- "У них крыша - клуб: да-с".

А узел салфетки вставал над спиною, как заячье ухо; и в этом смешке

повторял мне отца он, за столом сочинявшего басни из мира животных; и так,

как отец, тотчас перебивал каламбур он, не без педантизма; с надсадой крича,

придирался к словам окружавших; так: с первого ж завтрака он из-за сыра

ревнул на меня, - рубнув ножиком в воздухе:

- "Э, - да неправильно же выражаетесь вы; говорят: "Лё партй политик",

а не "ля"; "ля" - относится к мясу; "лё" - к партии..."

"Лё" или "ля" - знаки рода; "партй" в смысле "часть" - рода женского; в

смысле же "партии" - рода мужского.

- "Лё - лё: лё партй!"

Топотошил ногами под скатертью: делалось очень уютно, сердечно, тепло;

и представьте себе мой восторг, когда толстый хозяин однажды, ко мне

подойдя, разведя свои руки, мне вытянул нос; и - сказал:

- "А месье-то Жорес о вас выразился превосходно: "Месье Бугажёв, -

это, это: оратор природный..." Вот видите!"

В паспорте "йот" вместо "и" написали: "Bugajeff"; немецкое "йот" в

начертаньи своем одинаково с "же"; так я стал "Бугажевым" во Франции.

Не понимаю, как мог Жорес видеть "оратора" в том, кто в французских

словах заплетался, как рыба в сетях: говорил я ужасно; позднее Матисс,