Денисов Ордена Ленина типографии газеты «Правда» имени И. В. Сталина, Москва, ул. «Правды», 24 предисловие вэтой книге собраны очерки и рассказ
Вид материала | Рассказ |
СодержаниеБ. полевой Кто была таня? Л. толкунов |
- Писателя Рувима Исаевича Фраермана читатели знают благодаря его книге "Дикая собака, 70.52kb.
- Автореферат диссертации на соискание учёной степени кандидата экономических наук, 251.13kb.
- Имени Н. И. Лобачевского, 608.68kb.
- Высшее военно-морское инженерное ордена ленина училище имени, 2642.89kb.
- И. А. Муромов введение вэтой книге рассказ, 11923.67kb.
- Правда Ярославичей". Хранители правды, 144.68kb.
- Разработка комплексной асу технологическим процессом производства изделий электронной, 36.71kb.
- Время собирать камни. Аксаковские места Публикуется по: В. Солоухин "Время собирать, 765.53kb.
- Из зачетной ведомости, 78.76kb.
- Леонид Борисович Вишняцкий Человек в лабиринте эволюции «Человек в лабиринте эволюции»:, 1510.87kb.
3
Доставай же походную фляжку, товарищ! Где бы ты ни был, чокнемся. Пир — так пир.
Вот и елку рубить не надо. Вишь, стоит, мохнатая, раскинулась над блиндажом! И товарищей ждать недолго: здесь они, рядом, самые дорогие, самые близкие, надежные. Нет братства более кровного, чем братство в бою. Вместе воюем, вместе в глаза смерти смотрим. Как же не праздновать вместе?!
Мы встретим солнце нового года, как положено воину: под звон шрапнельных стаканов, под гул орудийных колоколов. Запасная пулеметная площадка будет столом для недолгого пира. Из тыла прислали подарки — вот и закуска. Ну-ка, тряхни фляжкой, товарищ! А врагу пошлем свинца.
Здравица солнцу нового года — года великих побед!
За наши семьи, товарищ! Пусть мирно живут, не тужат, пусть пишут нам почаще письма, пусть дочка пляшет под елкой, а сынишка штурмует снежную крепость, завидуя тебе и мне.
За славных летчиков в небе, за смелых подводников на море, за артиллеристов на огневой, за танкистов на исходной, за нашу пехоту в окопе, за водителя на снежной дороге, за разведчика во вражьем тылу, за врача в госпитале, за повара у ротной кухни, за связиста на телеграфном столбе — за все наше славное воинство, а значит, и за нас с тобой, товарищ, имеющих честь и счастье служить под полковым Знаменем в Великую Отечественную войну!
За наших соседей по фронту! За тех, кто бил врага под Москвой, дубасил его под Ельцом, гнал без штанов от Тихвина в леса Будогощи, добивал под Калинином, за бойцов Северо-Западного и Кавказского фронтов, за наших братьев по оружию!
За нашу победу, товарищи!
П. ЛИДОВ
ТАНЯ
В первых числах декабря 1941 года в Петрищеве, близ города Вереи, гитлеровцы казнили восемнадцатилетнюю девушку-партизанку.
Еще не установлено, кто она и откуда родом. Незадолго до разыгравшейся в Петрищеве трагедии один из верейских партизан встретил эту девушку в лесу. Они вместе грелись в потаенной партизанской землянке. Девушка назвала себя Таней. Больше местные партизаны не встречали ее, но знали, что где- то здесь, неподалеку, заодно с ними действует отважная партизанка Таня.
То было в дни наибольшей опасности для Москвы. Генеральное наступление гитлеровцев на нашу столицу, начавшееся 16 ноября, достигло к этому моменту своего предела. Неприятелю удалось на значительную глубину охватить Москву своими клещами, выйти на рубеж канала Москва — Волга, захватить Яхрому, обстреливать Серпухов, вплотную подойти к Кашире и Зарайску. Дачные места за Голицыном и Сходней стали местами боев, а в Москве слышна была артиллерийская канонада.
Однако эти временные успехи дались врагу не дешево. Советские войска оказывали ему сильнейшее сопротивление. Продвигаясь вперед, гитлеровцы несли громадные потери и к началу декабря были измотаны и обескровлены. Их ноябрьское наступление выдохлось, а Верховное Главнокомандование Красной Армии уже готовило врагу внезапный и сокрушительный удар.
Партизаны, действовавшие в захваченных оккупантами местностях, помогали Красной Армии изматывать врага. Они выкуривали фашистов из теплых изб на мороз, нарушали связь, портили дороги, нападали на мелкие группы солдат и даже на штабы, вели разведку для советских воинских частей.
Москва отбирала добровольцев-смельчаков и посылала их через фронт для помощи партизанским отрядам. Вот тогда-то в Верейском районе и появилась Таня.
Небольшая, окруженная лесом деревня Петрищево была битком набита гитлеровскими войсками. Здесь, пожирая сено, добытое трудами колхозников, стояла кавалерийская часть. В каждой избе было размещено по десять — двадцать солдат. Хозяева домов ютились на печке или по углам.
Фашисты отобрали у колхозников все запасы продуктов. Особенно лют был состоявший при части переводчик. Он издевался над жителями больше других и бил подряд всех — и старого и малого.
Однажды ночью кто-то перерезал все провода полевого телефона, а вскоре была уничтожена конюшня гитлеровской воинской части и в ней семнадцать лошадей.
На следующий вечер партизан снова пришел в деревню. Он пробрался к конюшне, в которой находилось свыше двухсот лошадей кавалерийской части. На нем была шапка, меховая куртка, стеганые ватные штаны, валенки, а через плечо — сумка. Подойдя к конюшне, человек сунул за пазуху наган, который держал в руке, достал из сумки бутылку с бензином, полил из нее и потом нагнулся, чтобы чиркнуть спичкой.
В этот момент часовой подкрался к нему и обхватил сзади руками. Партизану удалось оттолкнуть врага и выхватить револьвер, но выстрелить он не успел. Солдат выбил у него из рук оружие и поднял тревогу.
Партизана ввели в дом, и тут разглядели, что это девушка, совсем юная, высокая, смуглая, чернобровая, с живыми темными глазами и темными стрижеными, зачесанными наверх волосами.
Солдаты в возбуждении забегали взад и вперед и, как передает хозяйка дома Мария Седова, все повторяли: «Фрау-партизан, фрау-партизан», что значит по-русски «женщина-партизан». Девушку раздели и били кулаками, а минут через двадцать, избитую, босую, в одной сорочке и трусиках, повели через все селение в дом Ворониных, где помещался штаб.
Здесь уже знали о поимке партизанки. Более того, уже была предрешена ее судьба. Татьяну еще не привели, а переводчик уже торжествующе объявил Ворониным, что завтра утром партизанку публично повесят.
И вот ввели Таню. Ей указали на нары. Против нее на столе стояли телефоны, пишущая машинка, радиоприемник и были разложены штабные бумаги.
Стали сходиться офицеры. Хозяевам было велено уйти в кухню. Старуха замешкалась, и офицер прикрикнул: «Матка, фьють!..» — и подтолкнул ее в спину. Был удален, между прочим, и переводчик. Старший из офицеров сам допрашивал Татьяну на русском языке.
Сидя на кухне, Воронины все же могли слышать, что происходит в комнате.
Офицер задавал вопросы, и Таня отвечала на них без запинки, громко и дерзко.
- Кто вы? — спросил офицер.
- Не скажу.
- Это вы подожгли вчера конюшню?
- Да, я.
— Ваша цель? —Уничтожить вас. Пауза.
- Когда вы перешли через линию фронта?
- В пятницу.
- Вы слишком быстро дошли.
- Что ж, зевать, что ли?
Татьяну спрашивали, кто послал ее и кто был с нею. Требовали, чтобы она выдала своих друзей. Через дверь доносились ответы: «Нет», «Не знаю», «Не скажу», «Нет». Потом в воздухе засвистели ремни, и слышно было, как стегали ее по телу. Через несколько минут молоденький офицерик выскочил из комнаты в кухню, уткнул голову в ладони и просидел так до конца допроса, зажмурив глаза и заткнув уши. Даже нервы фашиста не выдержали...
Четверо мужчин, сняв пояса, избивали девушку. Хозяева насчитали двести ударов. Татьяна не издала ни одного звука. А после опять отвечала: «Нет», «Не скажу», — только голос ее звучал глуше, чем прежде.
Два часа продержали Татьяну в избе Ворониных. После допроса ее повели в дом Василия Александровича Кулика. Она шла под конвоем, по-прежнему раздетая, ступая по снегу босыми ногами.
Когда ее ввели в избу, хозяева при свете лампы увидели на лбу у нее большое иссиня-черное пятно и ссадины на ногах и руках. Она тяжело дышала, волосы ее были растрепаны, и черные пряди слипались на высоком, покрытом каплями пота лбу. Руки девушки были связаны сзади веревкой. Губы ее были искусаны в кровь и вздулись. Наверно, она кусала их, когда побоями хотели от нее добиться признания.
Она села на лавку. Гитлеровский часовой стоял у двери. Василий и Прасковья Кулик, лежа на печи, наблюдали за арестованной. Она сидела спокойно и неподвижно, потом попросила пить. Василий Кулик спустился с печи и подошел было к кадушке с водой, но часовой опередил его, схватил со стола лампу и, подойдя к Татьяне, поднес ей лампу ко рту. Он хотел этим сказать, что ее надо напоить керосином, а не водой.
Кулик стал просить за девушку. Часовой огрызнулся, но потом нехотя уступил. Она жадно выпила две большие кружки.
Вскоре солдаты, жившие в избе, окружили девушку и стали над ней издеваться. Одни шпыняли ее кулаками, другие подносили к подбородку зажженные спички, а кто-то провел по ее спине пилой.
Хозяева просили не мучить девушку, пощадить хотя бы находившихся здесь же детей. Но это не помогло.
Лишь вдоволь натешившись, солдаты ушли спать. Тогда часовой, вскинув винтовку на изготовку, велел Татьяне подняться и выйти из дома. Он шел позади нее вдоль по улице, почти вплотную приставив штык к ее спине. Так, босая, в одном белье, ходила она по снегу до тех пор, пока ее мучитель сам не продрог и не решил, что пора вернуться под теплый кров.
Этот часовой караулил Татьяну с десяти вечера до двух часов ночи и через каждый час выводил девушку на улицу на пятнадцать — двадцать минут. Никто в точности не знает, каким еще надругательствам и мучениям подвергалась Татьяна во время этих страшных ночных прогулок...
Наконец, на пост встал новый часовой. Несчастной разрешили прилечь на лавку.
Улучив минуту, Прасковья Кулик заговорила с Татьяной
- Ты чья будешь? — спросила она.
- А вам зачем это?
- Сама-то откуда?
- Я из Москвы.
- Родители есть?
Девушка не ответила.
Она пролежала до утра без движения, ничего не сказала более и даже не застонав, хотя ноги ее были отморожены и не могли не причинять боли.
Никто не знал, спала она в эту ночь или нет и о чем думала она, окруженная злыми врагами.
Поутру солдаты начали строить посреди деревни виселицу.
Прасковья снова заговорила с девушкой:
- Позавчера это ты была?
- Я... фашисты сгорели?
- Нет.
- Жаль! А что сгорело?
- Кони ихние сгорели. Сказывают, оружие сгорело...
В десять часов утра пришли офицеры. Старший из них снова спросил Татьяну:
— Скажите, кто вы?
Татьяна не ответила.
Продолжения допроса хозяева дома не слышали: им велели выйти из комнаты, и впустили их обратно, когда допрос был уже окончен.
Принесли Татьянины вещи: кофточку, брюки, чулки. Тут же был ее вещевой мешок, и в нем сахар, спички и соль. Шапка, меховая куртка, пуховая вязаная фуфайка и валеные сапоги исчезли. Их успели поделить между собой унтер-офицеры, а варежки достались повару с офицерской кухни...
Татьяна стала одеваться, хозяева помогли ей натянуть чулки на почерневшие ноги. На грудь девушки повесили отобранные у нее бутылки с бензином и доску с надписью «Зажигатель домов». Так ее вывели на площадь, где стояла виселица.
Место казни окружили десятеро конных с саблями наголо. Вокруг стояло больше сотни солдат и несколько офицеров. Местным жителям было приказано присутствовать при казни, но их пришло немного, а некоторые из пришедших потихоньку разошлись по домам, чтобы не быть свидетелями страшного зрелища.
Под петлей, спущенной с перекладины, были поставлены один на другой два ящика. Отважную девушку палачи приподняли, поставили на ящик и накинули на шею петлю. Один из офицеров стал наводить на виселицу объектив своего «Кодака»: гитлеровцы любят фотографировать казни и порки. Комендант сделал солдатам, выполнявшим обязанность палачей, знак обождать.
Татьяна воспользовалась этим и, обращаясь к колхозникам и колхозницам, крикнула громким и чистым голосом:
— Эй, товарищи! Что смотрите невесело? Будьте смелее, боритесь, бейте фашистов, жгите, травите!
Стоявший рядом гитлеровец замахнулся и хотел то ли уда пить ее, то ли зажать ей рот, но она оттолкнула его руку и продолжала:
Мне не страшно умирать, товарищи. Это счастье — умереть за свой народ...
Офицер снял виселицу издали и вблизи и теперь пристраивался, чтобы сфотографировать ее сбоку. Палачи беспокойно поглядывали на коменданта, и тот крикнул офицеру:
— Абер дох шнеллер! (Скорее же, - нем.)
Тогда Татьяна повернулась в сторону коменданта и, обращаясь к нему и к солдатам, продолжала:
— Вы меня сейчас повесите, но я не одна. Нас двести миллионов, всех не перевешаете. Вам отомстят за меня. Солдаты! Пока не поздно, сдавайтесь в плен, все равно победа будет за
нами!
Русские люди, стоявшие на площади, плакали, Иные отвернулись и стояли спиной, чтобы не видеть того, что должно было сейчас произойти.
Палач подтянул веревку, и петля сдавила Танино горло. Но она обеими руками раздвинула петлю, приподнялась на носках и крикнула, напрягая все силы:
— Прощайте, товарищи! Боритесь, не бойтесь!
Палач уперся кованым сапогом в ящик. Ящик заскрипел по скользкому, утоптанному снегу. Верхний ящик свалился вниз и гулко стукнулся оземь. Толпа отшатнулась. Раздался чей-то вопль, и эхо повторило его на опушке леса...
Она умерла во вражьем плену, на фашистской дыбе, ни единым звуком не высказав своих страданий, не выдав своих товарищей. Она приняла мученическую смерть, как героиня, как дочь великого народа, которого никому и никогда не сломить. Память о ней да живет вечно!
...В ночь под Новый год перепившиеся фашисты окружили виселицу, стащили с повешенной одежду и гнусно надругались над телом Тани. Оно висело посреди деревни еще день, исколотое и изрезанное кинжалами, а вечером 1 января переводчик распорядился спилить виселицу. Староста крикнул людей, и они выдолбили в мерзлой земле яму в стороне от деревни.
Здесь, на отшибе, стояло здание начальной школы. Гитлеровцы разорили его, содрали полы и из половиц построили в избах нары, а партами топили печи. Между этим растерзанным домом и опушкой леса, средь редких кустов, была приготовлена могила. Тело Тани привезли сюда на дровнях, с обрывками' веревки на шее, и положили на снег. Глаза ее были закрыты, и на мертвом смуглом лице выделялись черные дуги бровей, длинные шелковистые ресницы, алые сомкнутые губы да фиолетовый кровоподтек на высоком челе. Прекрасное русское лицо Тани сохранило цельность и свежесть линий. Печать глубокого покоя лежала на нем.
- Надо бы обернуть ее чем-нибудь, — сказал один из рывших могилу крестьян.
- Еще чего! — прогнусавил переводчик. — Почести ей отдавать вздумал?..
Юное тело зарыли без почестей под плакучей березой, и вьюга завеяла могильный холмик.
А вскоре пришли те, для кого Таня в темные декабрьские ночи грудью пробивала дорогу на запад.
Нападение русских было внезапно, и гитлеровцы покидали Петрищево в спешке. Если прежде они любили твердить колхозникам: «Москау капут!», — то теперь они знаками показывали, что русские их бьют, а они собираются в Берлин. Пока же гитлеровцы отходили в направлении на Дорохово.
Дойдя да соседней деревни Грибцово, фашисты подожгли ее. Грибцово сгорело все целиком. Погорельцы потянулись в Петрищево искать приюта. И из других окрестных деревень, подожженных фашистами, тянулись сюда обездоленные семьи, волоча за собой на салазках закутанных плачущих детей и остатки домашнего скарба.
Лишь на другой день отступившие гитлеровцы спохватились, что Петрищево-то они и не подожгли. Из Грибцова был послан отряд в двадцать четыре человека. Этим людям приказали вернуться и сжечь Петрищево. С неохотой возвращались фашисты и думали: а что, как мы провозимся здесь, отстанем от своих да попадем в лапы к русским? И решили не возиться с поджогом, а, рысцой пробежав по деревне, только переколотили палками все окна в домах и тут же скорее понеслись вдогонку за своей частью.
Хорошо, что трусливые гитлеровские солдаты не отважились выполнить приказание своего начальства. Хоть одна деревня в округе уцелела. И уцелели свидетели кошмарного преступления, содеянного гитлеровскими гнусами над славной партизанкой. Сохранились места, связанные с ее героическим подвигом, сохранилась и святая для русских людей могила, где покоится прах Татьяны.
Войска генерала Л. Говорова быстро прошли через Петрищево, преследуя отступающего врага на запад, к Можайску, и дальше, к Гжатску и Вязьме. Но бойцы найдут еще время прийти и сюда, чтобы до земли поклониться праху Татьяны и сказать ей душевное русское спасибо. И отцу с матерью, породившим на свет и вырастившим героиню, и учителям, воспитавшим ее, и товарищам, закалившим ее дух.
И скажет тогда любимый командир:
— Друг! Целясь в фашиста, вспомни Таню. Пусть пуля твоя полетит без промаха и отомстит за нее. Идя в атаку, вспомни Таню и не оглядывайся назад...
И бойцы поклянутся над могилой страшной клятвой. Они пойдут в бой, и с каждым из них пойдет в бой Таня.
Немеркнущая слава разнесется о ней по всей советской земле, и миллионы людей будут с любовью думать о далекой заснеженной могилке...
Б. ПОЛЕВОЙ
ГВАРДИИ РЯДОВОЙ
Майор, человек, по всей видимости, бывалый, собранный и, как все настоящие воины, немногословный, рассказывал о нем с нескрываемым удовольствием:
— И еще есть у него странность, и не странность, пожалуй; а особенность, что ли: не может видеть живого оккупанта. Я не преувеличиваю... Ну, конечно, каждый из нас имеет с Гитлером, помимо общественных, и личные счеты. Всех нас он от мирных дел оторвал, тому семью разбил, того крова лишил, у того брат или отец убиты. Ну, а кто, как мы с вами, побывал
на освобожденной территории и своими глазами видел, что они над нашими людьми творили, те, конечно, особо... Однако тут дело иное. Он ну просто физически не переносит их вида. Мне
раз докладывают: стоит он в очереди за супом у взводной кухни, а мимо пленных ведут. Ну, знаете, у нас народ не злопамятный, кричат им: дескать, отвоевались, голубчики! Ну, на
смешки там разные, шуточки. Кто-то им хлеба дал. А он как побледнеет весь, как затрясется. Бойцы: «Что с тобой, чего ты?» А он с кулаками: «Не смей им наш хлеб давать, не смей!» Зубы стиснул, губы шепчут что-то, вот-вот на пленных бросится. И потом, как провели их, все успокоиться не мог. Ушел и обед не взял... А в другой раз целая история вышла. Назначили его в наряд гитлеровцев пленных караулить. Кто уж это сообразил, так я и не дознался. Он к старшине, чуть не плачет: «Освобождай, не могу!» Тот, понятно: «Что за «не могу»! Встать, как
надо! Повторите приказание!»... А он свое: «Освободите, не стерплю, постреляю их, хоть они и пленные». Старшина в раж: «Я тебе покажу «постреляю»! Под арест!» Пошел он под арест,
а когда ремень да гвардейский значок с него снимать стали, как зальется в три ручья... Ну, тут мой комиссар подоспел, вмешался, приказ старшины отменил, знак ему сам привинтил,
кое-как успокоили...
В это время чей-то тонкий голос спросил из-за двери:
— Товарищ гвардии майор, разрешите войти?
— Да, да, — сказал майор, и его хрипловатый, простуженный баритон как-то сразу потеплел.
Кто-то не видимый в ворвавшемся со двора облаке морозного пара решительным рывком распахнул дверь, четким шагом протопал по деревянному полу и звучно стукнул каблуками:
— Товарищ майор, по вашему приказанию гвардии красноармеец Синицкий прибыл!
В полумраке темной пустой избы, куда свет проникал через единственное уцелевшее, да и то на две трети заткнутое соломой окно, перед нами стоял щуплый подросток в полной военной форме. Он выглядел настоящим солдатом, только уменьшенным раза в два. Лицо у него было круглое, курносое, совсем еще детское, с пухлыми губами и нежным пушком на румяных щеках.
Но все: и то, как ловко и складно сидела на нем форма, как туго был перехвачен ремнем крохотный армейский полушубок, как лихо была заломлена у него на голове ушанка, и то, как твердо держал он приставленный к ноге короткий кавалерийский карабин, — отличало в нем опытного бойца, прочно вросшего в суровый быт войны.
С виду можно было ему дать лет тринадцать — четырнадцать. Но две тоненькие, словно вычерченные иголкой по щекам возле губ морщинки да слишком уж спокойный для его возраста взгляд больших чистых глаз придавали его лицу взрослое, умудренное выражение.
Майор с нескрываемым удовольствием смотрел на этого бравого маленького солдатика, стоявшего перед ним навытяжку. Теплые и веселые искорки зажглись в уголках усталых, красных от долгой окопной бессонницы глаз майора.
— Познакомьтесь: гвардии красноармеец Синицкий Михаил Николаевич, минометчик и снайпер, сын нашего полка... Вольно! Садись, Михаил, за стол, гостем будешь.
Мальчик сел и без особого повода, отогнув меховой обшлаг полушубка, взглянул на великолепные золотые часы-секундомер. Мне показалось, что он куда-то торопится.
Сын полка! Так звали в гвардейской части этого необыкновенного маленького солдата. И с кем ни приходилось мне тогда говорить, все произносили эти слова любовно, без шутливого снисхождения, с которым обычно взрослые говорят между собой о подростках, волею случая попавших в их среду. И все охотно рассказывали различные случаи из жизни этого маленького человека.
До начала войны Миша жил в деревне Ивановке, Смоленской области, обычной жизнью колхозных ребят. Зимой бегал в школу, гонял на коньках по пруду, катался с гор на ледянке — старом, набитом соломой, залитом водой и замороженном решете. Летом помогал родителям в поле, даже зарабатывал трудодни, сколотив ребят в бригады полольщиков и сушильщиков сена, но больше времени, конечно, проводил на речке: ловил раков петлей на тухлое мясо и колол вилкой пятнистых пескарей на речной быстринке у парома.
Было у него детское, но вполне определившееся увлечение: любил он машины и готов был целые дни простаивать под драночным шатром эмтээсовского сарая, благоговейно следя за тем, как чумазые слесари под руководством своего бригадира, веселого и хромоногого Никитина, возятся с машинами. А когда Никитин в знак особого расположения позволял мальчонке обтирать масло с какой-нибудь старой шестеренки с изгрызенными зубьями или доверял закрепить ключом гайки, Миша переполнялся бесконечной гордостью.
Стать механиком было его мечтой. Страсть эта зашла довольно далеко. Однажды, когда все были в поле, Миша решил даже починить остановившиеся ходики, смело разобрал их, а потом выяснил, что большинство гаечек почему-то перестало подходить к болтикам и колесиков оказался у него излишек..-. В результате этого исследования будущий механик получил от отца изрядную взбучку.
Ну, а в общем все шло хорошо, и механиком бы Миша, конечно, стал, но помешало непредвиденное обстоятельство — началась война. В первый же день отец Миши отправился в военный комиссариат.
— Смотри, Михаил, один мужик в доме остаешься, — полушутливо, полусерьезно говорил отец, вскакивая на одну из телег, в которых колхоз отправлял в район мобилизованных.
И в самом деле, остался Миша за старшего при хворой матери да двух маленьких сестренках. Издали война не очень пугала. Не тронула она на первых порах и колхозных достатков, накопленных за последние годы. Ребята, по-прежнему не слишком загруженные делами, бегали по окрестности, играя в красноармейцев и фашистов, причем фашистами никто, понятно, быть не хотел, ими становились по жребию, и красноармейцы в два счета разбивали их в пух и прах.
Миша Синицкий издали следил за этими играми, тщательно скрывая свой к ним интерес.
— Недосуг мне: хозяйство мужского глаза требует. Женщины, они что, на них какая надежа! — говорил он солидно одногодкам, звавшим его «воевать Гитлера».
Но однажды — и это случилось неожиданно скоро — война придвинулась к Ивановке. Это была уже не игра. Сначала по большаку тянулись колонны беженцев, машины, подводы, груженные скарбом, гурты тощего скота. Этот печальный поток нес с запада вести одна другой удивительнее: о каких-то танках, не знающих преград, о ревущих самолетах, уничтожающих все и вся. Потом появились и сами эти самолеты. Они скользили вдоль большака, обстреливая беженцев, и колхозникам пришлось закапывать трупы убитых.
Вдали нестрашно, точно летний гром, загромыхала артиллерия. Прошумел слух о прорыве гитлеровцев где-то у Витебска, потом потянулись войска. Шли они не в ногу, без строя, рассыпанными, усталыми колоннами. На солдатах были просоленные потом гимнастерки. Лица черны от пыли. Солдаты торопливо шли деревней, сердитые и неприветливые, ни на кого не глядя, не отвечая на расспросы. В этот день из колхоза на восток погнали стадо. Миша вызвался было в поводыри, да столько оказалось добровольцев уходить в тыл, что его и слушать не захотели. И мать все еще хворала, сестренки были малы. Словом, Миша остался. На следующий день по шоссе поползла длинная колонна чужих танков и машин, окрашенных в серо-зеленый цвет щучьей чешуи, казавшийся всем зловещим.
В этот день в Ивановке ничего особенного не случилось. Залетело только (ненадолго несколько мотоциклистов в необыкновенных касках, в смешных коротеньких куртках и нескладных сапогах с куцыми и широченными голенищами. Солдаты напились у колодца, о чем-то полопотали между собой, а потом принялись с хохотом носиться по деревне за курами и гусями. Причем били они их новым, неизвестным способом: тонкими хлыстиками по голове, да так ловко, что курица или гусь с одного удара валились на спину. Нагрузив птицей полные прицепные колясочки, все так же перемигиваясь и похохатывая, оккупанты с треском умчались, и по деревне пошел говор, что не так страшен черт, как его малюют. Появилась надежда, что удастся как-нибудь потихоньку перебедовать, пока Красная Армия соберется с силами.
Старики вспоминали ту, германскую войну, говорили, что верно, и тогда немец был охотник до птицы, однако хлыстиков таких у него не было; и что действительно, должно быть, в фашистской армии техника куроедства куда выше, чем в кайзеровской. Мальчишки же, которые поменьше, изучив за этот первый вражеский визит начатки фашистской речи, твердили на все лады: «Матка, курка! Матка, яйка!»
Дней десять ползли по шоссе машинки, машины и машинищи. Потом фронт ушел на восток, канонада стихла, и деревня узнала по-настоящему, что такое враг и что такое неволя.
Вместо неприятелей в униформах цвета болотной ряски приехали на машинах гитлеровцы в черных мундирах, и Миша Синицкий за несколько дней увидел столько и такого горя, что, не случись войны, не увидел бы никогда. Он видел, как при народе, специально согнанном за околицу, расстреляли фашисты трех человек: неизвестную девушку, Миколаича, безобиднейшего старика, выполнявшего в колхозе обязанности инспектора по качеству, и любимца Миши — хромоногого эмтээсовского бригадира Никитина. Никитин стоял у сарая связанный и все сулил фашистам страшные кары и разносил в пух и прах и фашизм и Гитлера, пока не упал на траву, скошенный автоматной очередью. Потом солдаты зарезали быка Ваську, за которого колхоз получил золотую медаль на сельскохозяйственной выставке. Из крестьянских домов были изъяты все найденные запасы, а заодно из сундуков исчезла и вся сколько-нибудь годная к носке одежда, какую люди не успели закопать. А когда началась зима и снег покрыл печальные, неубранные поля с космами побуревшей несжатой ржи и с черной картофельной ботвой, солдаты выселили крестьян из их домов.
Мать Миши не хотела покидать жилье. Поселившийся у них очкастый солдат взял ее за плечи и вытолкал из сеней, да так, что она, поскользнувшись на ступеньках, упала лицом в сугроб.
Миша перевел ее и сестренок на огород, в просторную щель, предусмотрительно вырытую еще в первые дни войны на случай бомбежек.
Устроив своих в земляной норе, утеплив землянку сверху соломой, дерюжками, старым тряпьем, выдолбив в земле очаг и натаскав хворосту, Миша, ничего никому не сказав, исчез из деревни. Он пошел искать партизан, о которых много и со страхом лопотали стоявшие в деревне оккупанты. Откуда взялись партизаны, как они воевали, деревня еще не знала, но страх оккупантов был так велик, что солдаты на ночь заставляли снаружи двери изб телегами и санями, а окна заваливали всяческим домашним скарбом. Не зная ни явок, ни базы, маленький колхозник несколько дней проскитался в лесу и, хотя это может показаться невероятным, нашел-таки партизан. Среди них оказались колхозный агроном, два учителя и слесари из МТС—словом, знакомые ему люди.
Попав к своим, обессиленный, полузамерзший, Миша, едва придя в себя, принялся рассказывать партизанам о бесчинствах гитлеровцев, о малочисленности их гарнизона и о паническом страхе фашистов перед партизанской местью. В эту же ночь он сам привел отряд в Ивановку. Налет удался: не многие из незваных постояльцев ушли живыми. Отряд вернулся в лес, увезя на трофейных короткохвостых конях богатые трофеи.
Был уже студеный декабрь. Трещали морозы. Разгромленные под Москвой гитлеровцы отступали по глубоким снегам. По шоссе мимо деревни, по широким, прокопанным в снегу траншеям дни и ночи непрерывно двигались на запад бесконечные колонны госпитальных автофур. Отступающим было не до партизан, и случай в Ивановке сошел безнаказанно.
Но вскоре в деревне стала на постой большая саперная часть, начавшая строить у шоссе укрепленную полосу. Опять население выгнали из хат в бункера, опять начались поборы, грабежи. Наученные опытом, солдаты с помощью собак отыскивали на задворках и на огородах ямы с запрятанным добром, раскапывали их, отнимая у жителей последнее, что оставалось. Теперь оккупанты утратили былой лоск и бродили по деревне в валенках, шубах, бабьих шушунах, напяливая на себя без разбору все, что могло греть.
Окрыленный первым успехом, Миша решил снова привести партизан. Но все не было случая. Гитлеровцев теперь стояло в деревне много, да и пугливее они стали: выставили посты, караулы, секреты, а темными ночами непрерывно жгли ракеты, и трепетные, мертвые огни до самого утра метались над белыми полями.
Но подвернулся и случай. Подошло рождество. Оккупанты с утра побрились, приоделись. Из тыла приехала машина. На ней привезли в бумажных мешках подарки и сделанные из картона складные елки, украшенные блестками и ватой. Солдатам выдали дополнительные порции рома, и они, выгнав женщин с детьми на лютый мороз, в обледенелые земляные ямы, уселись за столы, на которых стояли эти эрзацдеревья, пристроили под елки фотографии своих жен и детей и запели печальные рождественские песни.
Вот в этот-то момент партизаны и ударили на деревню. И опять гитлеровцы бежали, впопыхах оставив незаведенные машины и богатый саперный инвентарь. Партизаны аккуратнейшим образом машины эти сожгли, а инвентарь разломали. Рождественские же подарки командир отряда, коммунист-учитель, преподававший когда-то Мише историю, велел раздать тем из женщин, у кого были маленькие дети. Темной морозной ночью Миша ходил по дворам с большим мешком, распределяя подарки гитлеровского рождественского деда, переадресованные партизанами.
Тут осторожный мальчик и сплоховал, выдав свою связь с отрядом. Когда наутро нагрянули каратели — уже знакомые ему солдаты в черном, называвшие себя по-лягушечьи эсэсманами,— и опять начались аресты и пытки, кто-то, должно быть, сказал про Мишу Синицкого. Мальчик успел ускользнуть, но эсэсманы схватили его мать, сестренок, всех его близких и дальних родичей и заперли в погреб, где в счастливые колхозные времена хранилось молоко с молочнотоварной фермы.
Должно быть, маленький колхозник сильно заинтересовал карателей. Может быть, через него хотели они отыскать тайные тропы к партизанскому лагерю или их нервничающее начальство грозно требовало из Смоленска обязательно выловить заводил мятежной деревни, но только на перекрестках дорог, на дощечках с дорожными знаками были расклеены объявления. В них командир особого «подвижного отряда» извещал, что если к такому-то числу и такому-то часу «отрок» Михаил Синицкий не явится в здание бывшей школы-семилетки, то его мать, сестры, родственники, арестованные по делу, будут расстреляны; «буде же оный отрок явится, всех их выпустят, а его самого вышлют в Германию для прохождения трудового воспитания».
И Миша решил явиться. Как ни убеждали его партизаны, говоря, что этим он никого не спасет и только себя погубит, как ни доказывал ему командир-учитель, что все понятия о воинской чести, долге, о которых когда-то рассказывал он школьникам, фашизм растоптал и оплевал, в мозгу у мальчика упрямо вертелась мысль: «Ну, меня расстреляют — и пусть, я партизан, а мать, сестренок, сродственников за что? Лучше одному каюк, чем всему роду».
Словом, кончилось тем, что, устав убеждать, командир запер его в землянке. Но ночью мальчишка прокопал ходок, ушел из лагеря и сам явился в помещение семилетки к эсэсовскому начальнику. Даже потом, годы спустя, он не мог спокойно рассказывать о том, как хохотал ему в лицо рыжий раскормленный эсэсовец, хохотал, раскачиваясь на стуле, обнажая челюсти металлических зубов. Время от времени он переводил дух, отирал пот, потом опять взглядывал на пораженного мальчика, на объявление, которое тот держал, упирался в бока и снова принимался хохотать, точно его щекотали. Потом, вдруг оборвав смех, он махнул рукой и что-то сказал стоявшему у двери солдату. Солдат схватил Мишу под руки и вынес из комнаты, плачущего, бешено отбивающегося.
Миша не помнил, как он очутился в погребе. Он очнулся, ощутив на лице прикосновение загрубевших, но ласковых и знакомых рук. Он сразу понял: мать. Не видимая в темноте, она наклонялась над ним и охлаждала ему виски чем-то холодным и мокрым. Это был иней: стены и потолок погреба были затянуты им, точно белым мехом. Но помещение было так набито людьми, ожидавшими смерти, что иней таял и капал с потолка. Рядом с матерью разглядел Миша сестренок и всех родичей. И тут он понял все. Припадок бессильной ярости охватил его. Он забился на кирпичном осклизлом полу, колотя его кулаками, обливаясь злыми слезами, никому не отвечая, не слушая ничьих утешений. Потом стих, спрятался в угол. Мать баюкала младшую сестренку, грея ее своим телом. Ровно и гулко раздавались шаги часового, ходившего по погребице из угла в угол. Кто-то надсадно кашлял, надрывая отбитые легкие.
«Дурак!.. Какой дурак!.. Поверил! Кому поверил!..» — неотвязно думал Миша.
Людей, которыми был набит подвал, сломил тяжелый сон. Знакомо всхрапывая, спала мать, привалившись к стене; почмокивала губами спавшая у нее на коленях младшая сестренка. Хрупал снег под сапогами часового. Где-то наверху выли, звенели цепями псы. А Миша не спал, кляня себя, мучаясь своим бессилием, и, вспоминая эсэсовского начальника с металлическими челюстями, стонал и скрипел зубами. Может быть, в эти часы и легли навсегда две горестные морщинки на его румяное лицо, покрытое ребяческим пушком.
И вдруг под утро где-то совсем рядом послышалась ружейная стрельба. Подвал мгновенно ожил. Все сбились в кучу, прижались друг к другу. Стрельба становилась слышнее. Над голо-вой грохнула автоматная очередь. Что-то упало, и стало тихо. Потом по погребице кто-то прошелся, мягко ступая. Глухо стукнуло об пол отброшенное тело, открылся люк, и глаза Миши резанул острый голубой свет зимнего утра.
— Эй, там, живые-то еще есть? — спросил задыхающийся голос. В люк опустились валенки, затем показались ватные шаровары, белый полушубок, и наконец виден стал красноармеец в сбитой на затылок шапке. Держа в руке гранату, он настороженно вглядывался в полутьму подвала.
Произошло все это в дни первого зимнего наступления Красной Армии, в бурные дни, когда бывало, что за ночь фронт продвигался на запад на десятки километров. Гвардейский полк, наступавший по шоссе, ворвался в Ивановку и освободил Мишу и его родственников. Когда в деревню вернулась Советская власть и мальчик мог уже не беспокоиться о судьбе матери, он пристал к гвардейцам, освободившим его деревню. Его не хотели брать. Он дошел до майора, и тот, узнав от солдат его биографию, разрешил зачислить мальчика на довольствие.
Мише сшили форму, выпросили для него у кавалеристов коротенький карабин, и стал Михаил Синицкий гвардии красноармейцем. Его определили в минометный взвод. Наблюдательный, усидчивый, толковый, он быстро усвоил несложную технику минометного дела и вскоре получил значок «Отличному минометчику».
Но минометчику не каждый день приходится бить по врагу. Оставаясь минометчиком, он подружился со снайперами. В свободные от боев дни, в белом халате, им самим обшитом еловыми ветками, он до рассвета выходил на опушку леса и устраивался где-нибудь возле самых вражеских позиций. Хитро замаскировавшись, он ждал, ждал часами, ждал иногда весь день, до рези в глазах всматриваясь в снежные просторы. Он выжидал, пока на дорожке не покажется гитлеровец, вылезший из блиндажа на воздух. Тогда Миша весь подбирался, ловил неприятеля в прицел, замирал, срастаясь в одно целое с коротеньким своим карабином.
Выстрел — и, точно споткнувшись, неприятель падал. В такой день Синицкий являлся в роту, напевая, шаловливый, как козленок. Его звонкий смех раскатывался и звенел, такой чуждый и странный в суровой окопной обстановке.
Но случались неудачи. Однажды Миша пришел с «охоты» мрачный, удрученный и молча бросился на свои нары. Стали расспрашивать, что с ним, чего заскучал. Оказывается, выследил он офицера в высоковерхой фуражке, в ловко сшитой шинели с коричневым меховым воротником. Он напомнил ему того, с металлическими челюстями, что смеялся над ним в школе, когда пришел Миша сдаваться. Мальчик прицелился особенно тщательно. Но в момент выстрела снег просел у него под лок тем, и он промахнулся. Офицер оглянулся и, уронив впопыхах фуражку, спрыгнул в окоп. Забывшись от злости, снайпер выстрелил в его фуражку. Второй выстрел обнаружил его. Его заметили. По нему открыли частый огонь. Миша слушал чириканье пуль над головой и, не думая об опасности, бранил себя. Такая цель! Прозевать такую цель!
Вернувшись в свой блиндаж, гвардии красноармеец бросился на нары и, зарыв лицо в перетертую солому, заплакал шумно, навзрыд, как плачут обиженные дети.
Однажды в деревню, где разместились отведенные на отдых лыжники, заехал командующий фронтом, прославленный советский полководец, направлявшийся на свой наблюдательный пункт. Шофер притормозил у колодца, чтобы залить в радиатор воды. Генерал вышел размяться и тут увидел гвардии красноармейца Михаила Синицкого, направлявшегося с котелком в кашеварку, расположенную через улицу.
Командующий окликнул его. Синицкий не оробел, представился ему по полной форме, да так четко, весело и лихо, что сразу завоевал сердце старого воина. Командующий спросил Мишу, кто он и что здесь делает, и, получив толковый и обстоятельный ответ, приказал порученцу записать Мишину фамилию и часть. Радиатор залили водой, генерал уехал. Отдохнувшие лыжники снова пошли на передовую, и в суете боевой жизни Миша забыл встречу в деревне. Но вдруг приходит из • дивизии шифровка. Гвардии красноармейца Синицкого Михаила с вещами и аттестатом требовали немедленно направить в распоряжение отдела кадров штаба фронта. Разъяснялось в ней, что по приказу командующего его откомандировывают в тыл учиться.
Но на этом не закончилась военная история гвардии красноармейца Синицкого. Некоторое время спустя командующий фронтом ночью, сопровождаемый охраной, задумчиво шел по штабной деревне, возвращаясь после разговора по прямому проводу. Вдруг, вывернувшись прямо из-под ног бойца охраны, перед ним предстала маленькая фигурка в складном военном полушубке. Она вытянулась, щелкнула каблуками и звонким голосом четко отрапортовала:
— Гвардии красноармеец Михаил Синицкий. Разрешите обратиться, товарищ генерал-полковник.
Командующий был доволен результатом только что окончившихся переговоров со своими начальниками. Он сразу узнал мальчика и, удивленно взглянув на него, весело ответил:
- Ну, давайте. Прежде всего доложите: откуда вы здесь взялись? Как сюда попали?
Маленький солдат только по-мальчишески свистнул и махнул рукой, показывая этим, что для него попасть в штаб фронта да прямо под ноги командующему — дело не слишком трудное. Генерал рассмеялся и приказал бойцу Синицкому следовать за ним. В избе командующего между ними произошел разговор, который я воспроизвожу с возможной точностью с собственных слов генерала:
- Почему до сих пор не в школе?
- Разрешите доложить, товарищ генерал! Хочу воевать.
- Вот выучишься, станешь офицером и пойдешь воевать.
- Да-а, тогда и война-то кончится, без меня фашиста побьют, товарищ генерал-полковник!
Командующий помолчал. На его суровом и неулыбчивом солдатском лице появилось совершенно несвойственное ему растроганное выражение, а стальные, серые глаза, взгляд которых заставлял трепетать иной раз и генералов, сузились и залучились теплым смешком.
- Стало быть, хочешь обратно в полк?
- Так точно! А после войны учиться. Я еще молодой, товарищ генерал-полковник. А то, пока они по нашей земле ползают, мне и учеба в голову не пойдет.— И, позабывшись, превращаясь из солдата в мальчугана, он добавил: — Вы-то их не знаете, откуда вам их знать! А я-то их нагляделся досыта!
Генерал широко улыбнулся, что тоже случалось с ним редко.
— Ну, будь по-твоему. Воюй! — сказал он, подумал, отстегнул с руки часы и протянул их мальчику: — А это тебе от меня на память... чудо-богатырь... Давай руку, сам надену, чтобы
не потерялись. И, оглянувшись на дверь, он вдруг обнял русую голову мальчугана и поцеловал его в лоб, как отец, благословляющий сына на подвиг.
— Ну, ступай, воюй,— повторил он и отвернулся к карте, с несколько преувеличенной старательностью рассматривая на ней какой-то пункт.
И гвардии красноармеец Михаил Синицкий вернулся в родной полк и опять стал воевать.
П. ЛИДОВ
КТО БЫЛА ТАНЯ?
Указом Президиума Верховного Совета СССР комсомолке-партизанке Зое Космодемьянской посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.
О ее подвиге было рассказано в очерке «Таня», напечатанном в «Правде» 27 января 1942 года. Тогда еще не было известно, кто она. Ни на допросе, ни в разговоре с петрищевской крестьянкой Прасковьей Кулик девушка не назвала своего имени и лишь при встрече в лесу с одним из верейских партизан сказала, что ее зовут Таней. Но и здесь из предосторожности она скрыла свое настоящее имя.
Московский комитет комсомола установил, кто была эта девушка.
Это Зоя Анатольевна Космодемьянская, ученица 10-го класса школы № 201 Октябрьского района города Москвы.
Ей было восемнадцать лет. Она рано лишилась отца и жила с матерью Любовью Тимофеевной и братом Шуриком близ Тимирязевского парка, в доме № 7 по Александровскому проезду.
Высокая, стройная, плечистая, с живыми темными глазами и черными, коротко остриженными волосами — таким рисуют друзья ее внешний облик. Зоя была задумчива, впечатлительна, и часто вдруг густой румянец заливал ее смуглое лицо.
Мы слушаем рассказы ее школьных товарищей и учителей, читаем ее дневники, сочинения, записи, и одно поражает в ней* всюду и неизменно: необычайное трудолюбие, настойчивость, упорство в достижении намеченной цели. Перед уроками литературы она прочитывала множество книг и выписывала понравившиеся места. Ей хуже давалась математика, и после уроков она подолгу засиживалась над учебником алгебры, терпеливо разбирая каждую формулу до тех пор, пока не усваивала ее окончательно.
Зою избрали комсомольским групповым организатором в классе. Она предложила комсомольцам заняться обучением малограмотных домохозяек и с удивительным упорством добивалась, чтобы это начинание было доведено до конца. Ребята вначале охотно принялись за дело, но ходить нужно было далеко, и многие быстро остыли. Зоя болезненно переживала неудачу; она не могла понять, как можно отступить перед препятствием, изменить своему слову, долгу...
Русскую литературу и русскую историю Зоя любила горячо и проникновенно. Она была простой и доброй советской школьницей, хорошим товарищем и деятельной комсомолкой, но, кроме мира сверстников, у нее был и другой мир — мир любимых героев отечественной литературы и отечественной истории.
Порой друзья упрекали Зою в некоторой замкнутости — это бывало тогда, когда ее целиком поглощала только что прочитанная книга. Тогда Зоя становилась рассеянной и нелюдимой, как бы уходя в круг образов, пленивших ее своей внутренней красой.
Великое и героическое прошлое народа, запечатленное в книгах Пушкина, Гоголя, Толстого, Белинского, Тургенева, Черныщевского, Герцена, Некрасова, было постоянно перед мыс-ленньм взором Зои. Это прошлое питало ее, формировало ее характер. Оно определило ее чаяния и порывы, оно с неудержимой силой влекло ее на подвиг за счастье своего народа.
Зоя переписывает в свою тетрадь целые страницы из «Войны и мира», ее классные работы об Илье Муромце и о Кутузове написаны с большим чувством и глубиной и удостаиваются самой высокой оценки. Ее воображение пленяет трагический и жертвенный путь Чернышевского и Шевченко, она мечтает, подобно им, служить святому народному делу.
Перед нами записная книжка, которую Зоя Космодемьянская оставила в Москве, отправляясь в поход. Сюда она заносила то, что вычитала в книгах и что было созвучно ее душе. Приведем несколько выписок, они помогут нам понять Зою.
«...В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли» (Чехов).
«Быть коммунистом — значит дерзать, думать, хотеть, сметь» (Маяковский).
«Умри, но не давай поцелуя без любви» (Чернышевский). «Ах, если бы латы и шлем мне достать, Я стала б отчизну свою защищать... Уж враг отступает пред нашим полком, Какое блаженство быть храбрым бойцом!» (Гете).
«Какая любвеобильность и гуманность в «Детях солнца» Горького!» — записывает Зоя карандашиком в свою памятную книжку. И далее: «В «Отелло» — борьба человека за высокие идеалы правды, моральной чистоты, тема «Отелло» — победа настоящего большого человеческого чувства!».
С какой-то особенной, подкупающей, детской искренностью и теплотой пишет Зоя о том, в ком воплощено горделивое вчера, бурливое сегодня и светлое завтра нашего народа,— об Ильиче.
В этих записях она вся — чистая помыслами и всегда стремящаяся куда-то ввысь, к достижению лучших человеческих идеалов.
Июнь 1941 года. Последние экзамены. Зоя переходит в десятый класс, а через несколько дней начинается война. Зоя хочет стать бойцом, она уходит добровольцем в истребительный отряд.
Она прощается с матерью и говорит ей:
— Не плачь, родная. Вернусь героем или умру героем.
И вот Зоя в казарме, в большой и показавшейся ей суровой комнате, перед большим столом, за которым сидит командир отряда. Он долго и испытующе вглядывается в ее лицо,
- Не боитесь?
- Нет, не боюсь.
- В лесу, ночью, одной ведь страшно?
- Нет, ничего.
- А если врагу попадетесь, если пытать будут?
- Выдержу...
Ее уверенность подкупила командира, он принял Зою в отряд. Вот они, латы и шлем бойца, которые грезились Зое!
Семнадцатого ноября 1941 года она послала матери последнее письмо: «Дорогая мама! Как ты сейчас живешь, как себя чувствуешь, не больна ли? Мама, если есть возможность, напиши хоть несколько строчек. Вернусь с задания, так приеду погостить домой. Твоя Зоя». А в свою книжечку занесла строку из «Гамлета»: «Прощай, прощай! И помни обо мне».
На другой день у деревни Обухове, близ Наро-Фоминска, с группой комсомольцев-партизан Зоя перешла через линию фронта на занятую противником территорию.
Две недели они жили в лесах; ночью выполняли боевое задание, а днем грелись в лесу у костра и спали, сидя на снегу, прислонившись к стволу сосны. Иных утомили трудности похода, но Зоя ни разу не пожаловалась на лишения. Она переносила их стойко и гордо.
Пищи было запасено на пять дней. Ее растянули на пятнадцать, и последние сухари уже подходили к концу. Пора было ' возвращаться, но Зое казалось, что она сделала мало. Она решила остаться, проникнуть в Петрищево. Она сказала товарищам:
— Пусть я там погибну, зато десяток фашистов уничтожу!..
С Зоей пошли еще двое. Но случилось так, что вскоре она осталась одна Это не остановило ее. Одна провела она две ночи в лесу, одна пробралась в деревню к важному вражескому объекту и одна мужественно боролась против целой своры терзавших ее с безумной жестокостью фашистов. И в эти последние часы ее, наверно, не покидали и окрыляли любимые образы героев и мучеников русского народа!
Как-то Зоя написала в своей школьной тетради об Илье Муромце: «Когда его одолевает злой нахвальщик, то сама земля русская вливает в него силы». В те роковые минуты словно сама родная советская земля дала Зое могучую, недевичью силу. Эту дивную силу с изумлением вынужден признать даже враг.
В наши руки попал гитлеровский унтер-офицер Карл Бейер-лейн, присутствовавший при пытках, которым подверг Зою Космодемьянскую командир 332-го пехотного пока 197-й дивизии подполковник Рюдерер. В своих показаниях этот унтер, стиснув зубы, написал:
«Маленькая героиня вашего народа осталась тверда. Она не знала, что такое предательство... Она посинела от мороза, раны ее кровоточили, но она не сказала ничего».
Зоя умерла на виселице с мыслью о великой Родине. В смертный час она славила грядущую победу.
Тотчас после казни площадь опустела, и в этот день никто из жителей не выходил на улицу без крайней необходимости. Целый месяц висело тело Зои, раскачиваемое ветром и осыпаемое снегом. Прекрасное лицо ее и после смерти сохранило свою свежесть и чистоту, и печать глубокого покоя лежала на нем. Те, кому нужно было пройти мимо, низко опускали голову и убыстряли шаг. Когда же через деревню проходили гитлеровские части, тупые фашисты окружали виселицу и долго развлекались, пиная тело палками и раскатисто гогоча. Потом они шли дальше, и в нескольких километрах их ждало новое развлечение: возле участковой больницы висели трупы двух повешенных мальчиков.
'Так шли они по оккупированной земле, утыканной виселицами, залитой кровью.
Гитлеровцы отступали из-под Москвы поспешно и впопыхах не успели сжечь Петрищево. Оно одно уцелело из всех окрестных сел. Живы свидетели кошмарного преступления гитлеровцев; сохранились места, связанные с подвигом Зои; сохранилась и могила, где покоится ее прах.
И холм славы уже вырастает над этой едва приметной могилкой. Молва о храброй девушке-борце передается из уст в уста в освобожденных от фашистов деревнях. Бойцы на фронте посвящают ей свои стихи и залпы по врагу. Память о ней вселяет в советских людей новые силы. «Нам, советским людям,— пишет в редакцию «Правды» студент-историк,— много еще предстоит пережить. И если трудно придется, я погляжу на прекрасное, мужественное лицо партизанки».
Лучезарный образ Зои Космодемьянской светит далеко вокруг. Своим подвигом она показала себя достойной тех, о ком читала, о ком мечтала, у кого училась жить.
Л. ТОЛКУНОВ
КРЫЛАТЫЕ СОЛДАТЫ
Утреннее солнце по-весеннему припекло, и снег, затвердевший за ночь, начал оттаивать. По кромкам аэродрома потекли ручьи. Тихое поле оживилось гулом моторов. Узкокрылые истребители выруливали на бетонированные дорожки. Вот оторвалась от земли одна пара, вслед за нею быстро взмыла в воздух вторая. Четверка взяла курс на запад.
Для оставшихся на аэродроме самое утомительное — ждать возвращения летчиков из полета. Механики нетерпеливо посматривают на горизонт, сверяют часы. Четверка задержалась. Она должна вернуться через сорок минут. Прошло пятьдесят, летчиков все нет. В разговорах, в коротких репликах чувствуется некоторое беспокойство.
— Ведь двое—новички, по второму вылету делают,— говорит старший механик.— Как бы не попали в беду!
В воздухе послышался нарастающий гул моторов. «Ястреб- ки», сделав круг над аэродромом, приземлились. Четыре летчика направились к майору Лышкову.
- Товарищ майор, группа лейтенанта Гнидо вернулась из полета. Во время патрулирования над войсками завязали воздушный бой с группой вражеских бомбардировщиков и истребителей. Три самолета противника сбито, два подбито.
- Спасибо, товарищи!
Крепкие рукопожатия. Майор особо поздравляет сержантов Ивана Молчанова и Василия Кириченко с боевым крещением.
...Четверка уже полчаса патрулировала над нашими наземными войсками. Летчики внимательно следили за воздухом. Вскоре лейтенанту Гнидо передали по радио со станции наведения: «Курсом 130, кильватерным строем, идет группа «Ю-87». Перехватить». Командир первым бросился в атаку. Он зашел замыкающему бомбардировщику в хвост и наседал на него до тех пор, пока «Юнкерс», прошитый пулеметными очередями, не загорелся и не рухнул на землю.
Фашистские бомбардировщики стали строиться в круг, в котором каждый самолет старался прикрывать хвост другого. Маневр не удался. Четверка дерзко и стремительно ворвалась в самую гущу «Юнкерсов» и рассеяла их в разные стороны. Однако гитлеровцы не думали уходить обратно. Они вызвали по радио помощь, и несколько «Мессершмиттов» уже приближалось к месту боя.
— Меня зажали два «Мессера»,— рассказывает Иван Молчанов,— Туговато пришлось. Спасибо, лейтенант Гнидо вовремя подоспел на выручку! Он сбил одного фашиста, другого прогнал я!
Микелич и Кириченко связали боем группу вражеских истребителей. Оба то переходили в решительные атаки, то, ловко маневрируя, обманывали фашистов. Микелич решил снова атаковать «Юнкерсы». Вот он над бомбардировщиками, вводит свою машину в пике. Она стрелою идет вниз и переходит в горизонтальный полет уже под «Юнкерсом». Затем истребитель приближается к вражескому самолету. Брюхо бомбардировщика в прицеле пулеметов. Короткие очереди, и «Юнкерс» подрывается на земле на своих же бомбах.
Отбиваясь от наседавших «Мессершмиттов», наша четверка продолжала в то же время атаковывать «Юнкерсы». Схватка уже шла над боевыми порядками фашистской пехоты. Несколько вражеских бомбардировщиков повернули к своему аэродрому. Другие под прикрытием истребителей еще раз попытались пробиться к нашим войскам, но были снова отброшены.
Одновременно на другом конце аэродрома садилась четверка самолетов младшего лейтенанта Горелова. Она возвращалась тоже с победой. Молодой летчик сержант Николай с блиндажом, кинул в нашу сторону исподлобный, волчий взгляд, отвернулся, на ходу поправляя привешенную к поясу каску. И тогда лейтенант Герасимов порывисто вскочил, крикнул красноармейцу резким, лающим голосом:
-— Ты что, на прогулке с ними? Прибавить шагу! Веди быстрей, говорят тебе!..
Он, видимо, хотел еще что-то крикнуть, но задохнулся от волнения и, круто повернувшись, быстро сбежал по ступенькам в блиндаж. Присутствовавший при разговоре политрук, отвечая на мой удивленный взгляд, вполголоса сказал:
— Ничего не поделаешь, нервы. Он в плену у фашистов был, разве вы не знаете? Вы поговорите с ним как-нибудь. Он очень много пережил там, и после этого живых гитлеровцев
не может видеть, именно живых! На мертвых смотрит ничего, я бы сказал, даже с удовольствием, а вот пленных увидит и либо закроет глаза и сидит бледный и потный, либо повернет
ся и уйдет.— Политрук придвинулся ко мне, перешел на шепот: — Мне с ним пришлось два раза ходить в атаку: силища у него лошадиная, и вы бы посмотрели, что он делает... Всякие
виды мне приходилось видывать, но как он орудует штыком и прикладом, знаете ли, это страшно!