Денисов Ордена Ленина типографии газеты «Правда» имени И. В. Сталина, Москва, ул. «Правды», 24 предисловие вэтой книге собраны очерки и рассказ

Вид материалаРассказ

Содержание


В. ильенков
В. кожевников
А. толстой
Б. горбатов
С. борзенко
Б. горбатов
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   38
хочет погибнуть комму­нистом.

В этой простой фразе, неразборчиво написанной на обрывке газеты, содержится суровое и прекрасное величие. В простых словах, рождающихся в момент борьбы, когда там, где нет даже обрывка газеты и возможности написать несколько слов, красноармеец излагает просьбу о приеме в партию устно.

Партийный билет является для него символом, Знаменем, лозунгом. Красный цвет партийной книжечки— это красный цвет ордена, звание коммуниста — самое почетное звание.

На линии огня, в гуле артиллерийской канонады; среди треска взрывов и грохота выстрелов люди вступают в ряды партии.

На плечах новых партийцев солдатская шинель. Их путь к партии идет через трудные дни войны, сквозь ураганный огонь врага, через города и деревни, занимаемые в упорных боях, через величайшее мужество, неустрашимые подвиги, безгранич­ную отвагу и любовь к Родине, которая не остановится ни пе­ред чем.

Партийный билет каждого из нас стал краснее от крови партийцев, погибших на всех фронтах Отечественной войны. К цене его прибавились все подвиги, совершенные во имя его на всех фронтах.

И сегодня больше чем когда-либо он является символом, лозунгом, Знаменем.

А советский народ высоко поднимает свои Знамена.


В. ИЛЬЕНКОВ

ФЕТИС ЗЯБЛИКОВ

Их было двенадцать, и сидели они в холодном колхозном ам­баре под огромным висячим замком. Было слышно, как скрипит снег под тяжелыми башмаками часового.

— Видать, крепко забирает мороз,— сказал Фетис, нарушив молчание, тяготившее всех.

А молчали потому, что все думали об одном и том же.

Сегодня утром гитлеровцы их спросили: «Кто из вас коммунисты?» Они промолчали. «Ну что ж, подумайте»,— сказал офицер, выразительно кладя руку на кобуру парабеллума.

Коммунистов в деревне было двое: председатель колхоза Заботкин и парторг Вавилыч. Заботкин был казнен утром на площади на глазах всех колхозников.

Заботкин был человеком могучего сложения, лошадь под­нимал: подлезет под нее, крякнет и поднимет на крутых своих плечах, а лошадь только ногами в воздухе перебирает... Накануне Заботкин вывихнул ногу, вытаскивая грузовик из грязи, и не мог уйти в леса.

Его привязали за ноги к одному танку, а руки при крутили к другому и погнали танки в разные стороны Заботкин успел только крикнуть: «Прощайте, братцы!

И все запомнили на всю жизнь глаза его — большие, черные, бездонные и такие строгие, что Фетис подумал: «Этот человек спросит с тебя даже мертвый». И Фетис решил, что За боткин смотрит именно на него, смотрит строго, укоризненно, как бы говоря: «Эх, Фетис, Фетис! Если бы ты вовремя подал мне доску под колеса грузовика, а не чесал в затылке, то я ногу не вывихнул бы", в плен не попал бы и не претерпел бы страшных мук...»

И, припомнив все это, Фетис сказал вслух:

— Доску-то. Доску надо бы...

Кое-кто из одиннадцати посмотрел на Фетиса с недоумением. А парторг Вавилыч переложил свои костыли и поднял голову. Встретив угрюмый взгляд парторга, Фетис подумал: «И этот на меня злобится». Вавилыч и в самом де­ле смотрел на него неодобрительно, хмуря свои черные бро­ви, и Фетис потупился, думая: «И что за волшебство у этого калеки? Посмотреть, в чем только душа держится, а как глянет на тебя — конец, сдавайся».

Вавилыч охромел два года назад. Везли весной семена с элеватора, а дорога уже испортилась, в лощинах напирала вода. Лошади провалились под лед, и мешки с дра­гоценными семенами какой-то редкой пшеницы потонули. Вот тогда Вавилыч прыгнул в ледяную воду и давай вытаскивать мешки. За ним полезли и другие, только Фетис оставался на берегу...

С тех пор Вавилыч ходил на костылях, и Фетису стыдно и боязно было глядеть ему в глаза.

Вавилыч сидел сгорбившись и напряженно думал. Он не сомневался, что гитлеровцы казнят и его, и вот теперь было важно установить: что же хорошего сделал он на зем­ле— член Коммунистической партии? Какие слова на прощание скажут ему в душе своей вот эти одиннадцать человек? И найдется ли среди них такой, который укажет на него врагу?


Мысленно Вавилыч стал проверять всех, кто был с ним в амбаре. Он хорошо узнал их за пятнадцать лет и видел, что лежит на сердце у каждого,— так видны камешки на дне свет­лого озера.

Маленький, высохший дед Данила зябко потирал руками босые ноги: фашисты сняли с него валенки. Ноги у старика были тоненькие, волосатые, с узлами синих вен. Сын его Тимо-ша командовал на фронте батареей. Ни одного слова не вы­жмут гитлеровцы из человека, сын которого защищает Роди­ну!

Умрет, но стойко выдержит все муки и бригадир-полевод Максим Савельевич. Когда Вавилыч звал его в партию, он сказал: «Недостоин. У коммуниста должна быть душа какая? Чтобы в нее все великое человечество вошло... Я уж лучше на­счет урожая хлопотать буду».

И он очень обрадовался, когда услышал, что есть такие непартийные большевики. «Вот это про меня сказано!»

...Рядом с ним сидит Иван Турлычкин — существо безличное, можно сказать, но он кум Максима Савельевича и пой­дет за ним в огонь и в воду.

Вот так одного за другим перебрал Вавилыч де­сять человек и никого из них не мог заподозрить в подлости, на которую рассчитывал враг. Оставался последний — Фетис Зябликов.

Угрюмый этот человек был всегда недоволен всеми и всем. Какое бы дело ни затевалось в колхозе, он мрачно говорил: «Опять карман выворачивай!»

Когда Вавилыч приходил к нему в дом, с трудом волоча свои ноги, Фетис встречал его неприветливо: «На аэропланы просить пришел? Или на заем?»

Вавилыч рассказывал ему о государстве, об обязанностях советского гражданина, и в конце концов Фетис подписывал­ся на заем, причем туч же вынимал из кармана засаленный кожаный кошелек и долго пересчитывал бумажки, поолевывая на пальцы.

«Ты, Фетис, как свиль березовая»,— сказал ему как-то Вави­лыч, выйдя из терпения.

Свиль — это нарост на березе, все слои в нем перекручены, перевиты между собой, как нити в запутанном клубке, и та­кой он крепкий, неподатливый, что ни пилой его не возьмешь, ни топором.

«Так и не обтесал его за все годы»,— с горечью подумал Вавилыч, разглядывая Фетиса.

А Фетис подсаживался то к одному, то к другому и что-то нашептывал, низко надвинув на глаза баранью шапку. Вот он прильнул к уху Максима Савельевича, а тот мотнул голо­вой и отмахнулся.

— Уйди! — сурово сказал он.— Ишь, чего придумал!..

Это слышали все. «Уговаривает выдать меня»,—подумал Ва­вилыч и, приготовившись к неизбежному, сказал самому себе: «Ну что ж, Вавилыч, держи ответ за все, что сделал ты в этой деревне за пятнадцать лет».

А сделано было немало. Построили светлый скотный двор, сделали пристройку к школе под квартиры учителей. Вырыли пруд и обсадили его ветлами. Правда, ветлы обломаны: ни­как не приучишь женщин к культуре: идут встречать коров, и каждая сломает по прутику... Что еще? Горбатый мост через речку навели... А сколько нужно было усилии, чтобы угово­рить всех строить этот мост!

Вавилыч еще раз оглядел сидящих в амбаре и вдруг при­помнил, что все эти люди были до него совсем не такими. Пятнадцать лет назад Максим Савельевич побил деда Дани­лу за то, что тот поднял его яблоко, переброшенное ветром через забор на огород Данилы, а на другой год дед Да­нила убил курицу Максима Савельевича, перелетевшую к не­му в огород. А потом эти же люди сообща возводили гор­батый мост и упрекали того, кто не напоил вовремя кол­хозную лошадь. Теперь все они члены богатой дружной семьи. И Вавилыч почувствовал радость, что все это — дело его рук, его сердца, что он с честью выполнил долг коммуниста...

И, опершись на костыли, поскрипывая ими, он подошел к двери, чтобы в узкую щель в последний раз окинуть взором до­рогой ему мир.

Фетис сидел возле двери и, увидев, что Вавилыч направляет­ся в его сторону, съежился и подался в угол. Здесь было темно. Отсюда он следил за парторгом, и на лице его бы­ло удивление, как тогда, когда Вавилыч первым прыгнул в ле­дяную воду, а он стоял на берегу, не понимая, как это мож­но лезть в реку и, стоя по грудь среди льдин, вытаски­вать мешки с зерном, которое принадлежит не тебе од­ному.

Вавилыч смотрел в щель, и лицо его было освещено каким-то внутренним светом, он улыбнулся, как улыбаются своему ди­тяти.

И когда Вавилыч отошел, Фетису страстно захотелось уз­нать, что такое видел парторг в узкую щель. Он припал к ней одним глазом и замер.

Над завеянной снегом крышей его дома поднималась вер­хушка березы. И крыша, и опушенная инеем береза, и конец высокого колодезного журавля были озарены золоти­сто-розовым светом. Это были лучи солнца, идущего на за­кат. Все это Фетис видел ежедневно, все было так же не­изменно и в то же время все было ново, неузнаваемо. Снег на крыше искрился и переливался цветными огоньками. Он то вспыхивал — и тогда крышу охватывало оранжевое пламя, тс тускнел — и тогда становился лиловым, - и вороньи следы-дорож­ки чернели, как вышивка на полотенце. Опущенные книзу длинные ветви березы висели, как золотые кисти, и вся она была точно красавица, накинувшая на плечи пуховую белую шаль... Вот так выходила на улицу Таня по праздникам, и все парни вились возле нее, вздыхая, гадая: кому достанется дочь Фетиса? Нет теперь Тани, нет ничего... Гитлеровцы уве­зли ее неизвестно куда...

И только теперь, глядя в щель, Фетис понял, что было у него на земле все, что нужно для человеческого счастья. И он все смотрел и смотрел, не отрываясь от щели, тя­жело дыша, словно поднимал большой груз.

Он почувствовал вдруг чей-то взгляд на себе, обернулся и встретился с глазами Вавилыча, и были они такие же огромные, черные, суровые, как у Заботкина в последний миг его жизни.

Но было в этих глазах еще что-то колючее, холодное, от­чего Фетис вздрогнул. «Неужто боится, что я выдам его?» Фе­тису стало страшно, и он в замешательстве вновь повернулся к щели.

Вот улица, по которой ходил он всю жизнь, не заме­чая ее красоты. Вдали поблескивает молодой ледок на пруду, пустынна его сверкающая гладь, не слышно громкого смеха де­тей, звонкого перезвона коньков. Угрюмо стоит школа, превра­щенная врагами в застенок... Солдаты рубят ветлы, посажен­ные вокруг пруда, словно мало им дров в лесу... Неподвиж­но стоит на горке ветряк, беспомощно раскинув обломан­ные крылья,— погас источник яркого и чистого света, горевше-го в каждой избе и даже на скотном дворе. Умолк весе­лый стук молотилки на току, и, как корабль, затертый льдами, чернеет в поле комбайн...

Фетис вспомнил, с каким трудом все это строилось и ро­сло, как недовольно ворчали многие и громче всех сам Фетис — не по несогласию, нет, а уж такой нрав у него, любит поломать­ся, повздорить, хотя все знают, что от людей он не отстанет: и пруд копал вместе со всеми, и ветлы сажал, и горбатый мост строил. И никогда так дорог не был ему этот построенный его руками мир, как в эту горькую минуту неволи, когда он смот­рел в крохотную щель амбара. И еще горше было видеть в гла­зах Вавилыча колючие искорки подозрительности.

— «У нас в деревне все коммунисты» — вот как нужно от­
ветить фашистам! — прошептал Фетис на ухо Максиму Са­
вельевичу.

Но тот замотал головой: нельзя, тогда гитлеровцы всех убьют, а нужно так придумать, чтобы и в живых остаться, и Вавилыча не выдать, и от коммунизма не отрекаться, и гордость свою показать перед врагом. Может, твердо стоять на том, что нет в деревне никаких коммунистов?

Дедушка Данила сказал, что ему все равно помирать и он согласен принять на себя муки Вавилыча, объявиться коммунистом. Однако и это отвергли, потому что какой уж коммунист из дедушки Данилы — чуть на ногах стоит!

...Фетис смотрел в щель на угасающий зимний день, жад­но вбирая всем сердцем недоступную и потому такую же­ланную жизнь. Он принимал ее всю — со всею горечью и отрадой, с беспокойством о делах государства и неустанным трудом на общем поле, с шумными собраниями по ночам и ве­селым хмелем осенних пирушек. Все было хорошо в этом утерянном мире.

Снег скрипел под башмаками часового, а Фетис все смот­рел в щель и думал: «Мне бы в нее раньше глянуть... Вот недогадка...»

Потом он подошел к Вавилычу и, трогая его непривычными к ласке руками, проговорил:

— Озяб, небось... Ну, ничего... Это ничего... На вот,—
он протянул ему свои рукавицы.

Загремел замок. Гитлеровец закричал, открывая дверь, и сделал знак, чтобы все вышли.

Их поставили в ряд против школы. И все они смотрели на новую пристройку к школе, и каждый узнавал бревно, которое он обтесывал своим топором.

По сгупенькам крыльца спустился офицер. Это был пожи­лой человек с холодными серыми глазами.

— Коммунисты, виходить! — сказал он, закуривая папи­росу.

Двенадцать человек стояли неподвижно, молча, а Фетис, отыскав глазами березу, смотрел на бугристый черный на­рост на ее стволе, похожий издали на грачиное гнездо.

«Свиль... Ну и что ж. Свиль березовый крепче дуба»,— то­ропливо думал он, шевеля губами.

И в этот момент до слуха его вновь донесся нетерпели­вый крик:

— Коммунисты, виходить!

Фетис шагнул вперед и, глядя в холодные серые глаза врага, громко ответил:

— Есть такие!

Офицер вынул из кармана записную книжку.

— Фамилий?

Фетис широко открыл рот, втянул в себя морозный воздух и натужно, с хрипотой крикнул:

— Фетис Зябликов! Я!

Его окружили солдаты и отвели к стене школы. Он стоял вытянувшись, сделавшись выше, плечистей, красивей. Стоял и смотрел на березу, где чернел нарост, похожий на грачиное гнездо.

В радостно-тревожном изумлении глядели на него одинна­дцать человек. А Максим Савельевич тихо сказал:

— Достоин.

В. КОЖЕВНИКОВ

ДАНИЛА

В позапрошлом году колхозники вырыли пруд. Плотину об­садили березами. На две тысячи рублей купили мальков. И в пруду развелись зеркальные карпы.

Данилу назначили сторожем пруда. Он полол водоросли, чистил русла студеных ключей, впадающих в водоем, под­кармливал рыбу отрубями.

Колхоз получил доходу с пруда одиннадцать тысяч руб­лей. Данилу премировали патефоном. Он зазнался и запретил женщинам полоскать в пруду белье. Целые дни Данила ковы­рялся в воде, полуголый, облепленный тиной и водорослями. Лунными вечерами он разгонял парней, гулявших с гармош­кой возле пруда.

— Рыбе покой нужен! — кричал Данила.— Карп, он, как свинья, нервный.

И вот узнали все: близко враг.

Колхозники погрузили свое добро на подводы, и длинные вереницы телег потянулись по расквашенной осенней сляко­тью земле. Председатель не смог уговорить Данилу уехать. Когда все ушли, Данила поднялся с печи, проковылял по осиро­тевшему колхозу, поднялся на дамбу, сел там у кривой бе­резы и долго курил, глядя на сверкающую небом воду.

Отряд гитлеровцев расположился в колхозе. Данилу до­просили и после не трогали. Посылали рыть картошку, таскать солому в хаты для ночевки солдатам. И побили всего только два раза. Один раз потому, что не снял вовремя шапку перед офицером, другой раз за то, что надел по­лушубок, хотя на вопрос, есть ли у него теплые вещи, сказал «нет».

Как-то в колхоз пришла танковая колонна. Машины поста­вили за прудом в балке и замаскировали. Данила сверху, с дамбы, наблюдал, как расстанавливали тяжелые машины, и его морщинистое, старое лицо оставалось равнодушным.

Вечером он пришел в хату, где поселился офицер, и, сняв шапку, сказал:

— Если ваше благородие желает рыбки, то я могу пре­доставить.

Офицер сказал:

— Карашо.

Ночь была темная. Данила пришел на дамбу со снастью, завернутой в холстину. Отдохнув, он спустился по другую сто­рону дамбы с лопатой в руках и, поплевав на ладони, принял­ся подрывать насыпь.

На рассвете из балки послышались крики фашистских тан­кистов, выстрелы. И когда на помощь им сбежались карауль­ные, балка была полна темной водой, а на поверхности пла­вали гитлеровцы, взывая о помощи.

Данилу нашли у пустого, теперь безводного пруда. Он си­дел обессиленный возле кривой березы и курил. Лопата ле­жала рядом.

Офицер приказал расстрелять Данилу. Его поставили спиной к березе. Глядя пристально в глаза офицеру, Данила серьез­но спросил:

— А как же насчет рыбки, ваше благородие? Я же ее на ваш аппетит наготовил,— и кивнул головой в сторону пруда, где в жидкой тине билась, засыпая, тяжелая рыба.

Офицер выстрелил и промахнулся. Данила вытер о плечо кровь с рассеченной пулей щеки, ясно улыбнувшись, посовето­вал:

— Чего торопитесь? Может, меня лучше повесить? Я бы тебя обязательно повесил, чтоб ты ногами землю шкреб, чтобты...

Данилу сбросили вниз с дамбы. Он лежал в тине ли­цом вниз, и возле его широко раскинутых рук, как золотые скользкие слитки, трепетали засыпающие зеркальные карпы.


А. ТОЛСТОЙ

РОДИНА

За эти месяцы тяжелой борьбы, решающей нашу судьбу, мы все глубже познаем кровную связь с тобой и все мучи­тельнее любим тебя, Родина.

Надвинулась общая беда. Враг разоряет нашу землю и все наше вековечное хочет назвать своим. Даже и тот, кто хотел бы укрыться, как сверчок, в темную щель и посвистывать там до лучших времен, и тот понимает, что теперь нельзя спа­стись в. одиночку.

Гнездо наше, Родина, возобладала над всеми нашими чув­ствами. И все, что мы видим вокруг, что раньше, быть мо­жет, мы и не замечали, не оценили, как пахнущий ржаным хлебом дымок из занесенной снегом избы,— пронзительно до­рого нам. Человеческие лица, ставшие такими серьезными, и глаза всех — такими похожими на глаза людей с одной всепо­глощающей мыслью, и говор русского языка — все это наше, родное, и мы, живущие в это лихолетье,— хранители и сторожа Родины нашей.

Все наши мысли о ней, весь наш гнев и ярость — за ее поругание, и вся наша готовность — умереть за нее. Так юноша говорит своей возлюбленной: «Дай мне умереть за тебя».

Родина — это движение народа по своей земле из глубин ве­ков к желанному будущему, в которое он верит и создает своими руками для себя и своих поколений. Это — вечно от­мирающий и вечно рождающийся поток людей, несущих свой язык, свою духовную и материальную культуру и непоколеби­мую веру в законность и неразрушимость своего места на земле.

Когда-нибудь, наверно, национальные потоки сольются в одно безбурное море, в единое человечество. Но для нашего века это за пределами мечты. Наш век — это суровая, желез­ная борьба за свою независимость, за свою свободу и за пра­во строить по своим законам свое общество и свое счастье.

Фашизм враждебен всякой национальной культуре, в том, чи­сле и немецкой. Всякую национальную культуру он стремит­ся разгромить, уничтожить, стереть самую память о ней. По существу фашизм космополитичен в худшем смысле этого поня­тия. Его пангерманская идея: «Весь мир — для немцев» — лишь ловкий прием большой финансовой игры, где страны, горо­да и люди—лишь особый вид безликих биржевых ценностей, брошенных в тотальную войну. Немецкие солдаты так же обез­личены, потрепаны и грязны, как бумажные деньги в руках аферистов и прочей международной сволочи.

Они жестоки и распущены, потому что в них вытравле­но все человеческое; они чудовищно прожорливы, потому что всегда голодны и потому еще, что жрать — это единственная цель жизни: так им сказал Гитлер. Фашистское командование валит и валит, как из мешка, эту отупевшую человеческую мас­су на красноармейские пушки и штыки. Они идут, ни во что уже больше не веря,— ни в то, что жили когда-то у себя на родине, ни в то, что когда-нибудь туда вернутся. Германия— это только фабрика военных машин и место формирования пу­шечного мяса; впереди—смерть, позади—террор и чудовищный обман.

Эти люди намерены нас победить, бросить себе под ноги, наступить нам сапогом на шею, нашу Родину на­звать Германией, изгнать нас навсегда из нашей земли «от-тич и дедич», как говорили предки наши.

Земля оттич и дедич — это те берега полноводных рек и лесные поляны, куда пришел наш пращур жить на­вечно. Он был силен и бородат, в посконной длинной ру­бахе, соленой на лопатках, смышлен и нетороплив, как вся дремучая природа вокруг него. На бугре над рекою он ого­родил тыном свое жилище и поглядел на пути солнца в даль веков.

И ему померещилось многое, тяжелые и трудные времена: красные щиты Игоря в половецких степях, и стоны русских на Калке, и установленные под хоругвями Дмитрия мужицкие копья на Куликовом поле, и кровью залитый лед Чудского озе­ра, и Грозный царь, раздвинувший единые, отныне неруши­мые, пределы земли от Сибири до Варяжского моря; и сно­ва— дым и пепелища великого разорения... Но нет такого ли­ха, которое уселось бы прочно на плечи русского человека. Из разорения Смуты государство вышло и устроилось и окреп­ло сильнее прежнего. Народный бунт, прокатившийся вслед за тем по всему государству, утвердил народ в том, что сил у него хватит, чтобы стать хозяином земли своей. Народ со­образил свои выгоды и пошел за Медным Всадником, подняв­шим коня на берегу Невы, указывая путь в великое буду­щее...

Многое мог увидеть пращур, из-под ладони глядя по солн­цу... «Ничего, мы сдюжим»,— сказал он и начал жить. Росли и множились позади него могилы отцов и дедов, рос и мно­жился его народ. Дивной вязью он плел невидимую сеть рус­ского языка: яркого, как радуга вслед весеннему ливню, мет­кого, как стрелы, задушевного, как песня над колыбелью, певу­чего' и богатого. Он назвал все вещи именами и воспел все, что видел и о чем думал, и воспел свой труд. И дрему­чий мир, на который он накинул волшебную сеть слова, поко­рился ему, как обузданный конь, и стал его достоянием и для потомков его стала Родиной—землей оттич и дедич.

Русский народ создал огромную изустную литературу: муд­рые пословицы и хитрые загадки, веселые и печальные обря­довые песни, торжественные былины, говорившиеся нараспев, под звон струн, о славных 'подвигах богатырей, защитников зем­ли народа, героические, волшебные, бытовые и пресмешные сказки.

Напрасно думать, что эта литература была лишь плодом народного досуга. Она была достоинством и умом народа. Она становила и укрепляла его нравственный облик, была его исторической памятью, праздничными одеждами его души и на­полняла глубоким содержанием всю его размеренную жизнь, текущую по обычаям и обрядам, связанным с его трудом, при­родой и почитанием отцов и дедов.

Народ верил в свой талант, знал, что настанет его черед и другие народы потеснятся, давая ему почетное место в красном углу. Но путь к этому был долог и извилист. Куль­тура древнего Киева погибла под копытами татарских коней. Владимиро-Суздальской Руси пришлось почти четыре столетия бороться и с Золотой Ордой, и с Тверью, и с Рязанью, с Нов-, городом, собирая и укрепляя землю. Во главе этой борьбы стала Москва.

Началась Москва с небольшого городища в том месте, где речонка Яуза впадает в Москву-реку. В этом месте заворачи­вал на клязьминский волок зимний торговый путь по льду, по рекам—из Новгорода и с Балтийского моря — с Болгары на Волгу и далее в Персию.

Младший Мономахович, удельный князь Юрий, поставил при устье Яузы мытный двор, чтобы брать дань с купече­ских обозов, и поставил деревянный город — Кремль на бугре над Москвой-рекой. Место было бойкое, торговое, с удобными, во все стороны, зимними и летними путями. И в Москву стал тянуться народ из Переяславля-Залесского, из Суздаля и Владимира и других мест. Москва обрастала сло­бодами. По всей Руси прогремела слава ее, когда москов­ский князь Дмитрий, собрав ополчение, пошатнул татарское иго на Куликовом поле. Москва становилась средоточием, серд­цем всей русской земли, которую иноземцы уже стали назы­вать Московией.

Иван Грозный завершил дело, начатое его дедом и от­цом, со страстной настойчивостью и жестокостью он разло­мал обветшавший застой удельной Руси, разгромил вотчинни­ков-князей и самовластное боярство и основал единое русское государство и единую государственность с новыми порядками и новыми задачами огромного размаха. Таково было постоян­ное стремление всей Руси — взлет в непомерность. Москва мы­слилась как хранительница и поборница незапятнанной прав­ды: был Рим, была Византия, теперь — Москва.

Москва при Грозном обстраивается и украшается, Огромные богатства стекаются в нее из Европы, Персии, Средней Азии, Индии. Она оживляет торговлю и промыслы во всей стране и бьется за морские торговые пути.

Число жителей в Москве переваливает за миллион С Поклонной горы она казалась сказочным городом среди са­дов и рощ. Центр всей народной жизни был на Красной пло­щади — здесь шел торг, сюда стекался народ во время смут и волнений, здесь вершились казни, отсюда цари и митро­политы говорили с народом, здесь произошла знаменитая, шекспировской силы, гениальная по замыслу сцена между Ива­ном Грозным и народом — опричный переворот. Здесь через чет­верть века на Лобном месте лежал убитый Лжедмитрий в овечьей маске и с дудкой, сунутой ему в руки; отсюда нижего­родское ополчение пошло штурмом на засевших в Кремле поля­ков. С этих стен на пылающую Москву хмуро глядел обре­ченный Наполеон.

Не раз сгорая дотла и восставая из пепла, Москва, даже оставшись после Петра Великого «Порфироносной вдовой», не утратила своего значения, она продолжала быть сердцем рус­ской национальности, сокровищницей русского языка и искусст­ва, источником просвещения и свободомыслия даже в самые мрачные времена.

Настало время, когда европейским державам пришлось по­тесниться и дать место России в красном углу. Сделать это их заставил русский народ, разгромивший, не щадя жиз­ней своих, непобедимую армию Наполеона. Русскому низко кланялись короли и принцы всей Европы, хвалили его доблесть, и парижские девицы гуляли под ручку с усатыми гренадерами и чубатыми донскими казаками.

Но не такой славы, не такого себе места хотел русский народ; время сидеть ему в красном углу было еще впереди. Огромный национальный подъем всколыхнул все наше госу­дарство. Творческие силы рванулись на поверхность с мут­ного дна крепостнического болота, и наступил блистатель­ный век русской литературы и искусства, открытый звездой Пушкина.

Недаром пращур плел волшебную сеть русского языка, не­даром его поколения слагали песни и плясали под солнцем на весенних буграх, недаром московские люди сиживали по вечерам при восковой свече над книгами, а иные, как неисто­вый протопоп Аввакум, в яме, в Пустозерске, и размышляли о правде человеческой и записывали уставом и полууставом мысли свои. Недаром буйная казачья вольница разметывала переизбыток своих сил в набегах и битвах, недаром старушки-задворенки и бродящие меж дворов старички за ночлег и ломоть хлеба рассказывали волшебные сказки,—вся, вся ши­рокая, творческая, страстная, изыскующая душа народа русско­го нашла отражение в нашем искусстве XIX века. Оно стало мировым и во многом повело за собой искусство Европы и Америки.

Русская наука дала миру великих химиков, физиков и ма­тематиков. Первая паровая машина была изобретена в России, так же, как вольтова дуга, беспроволочный телеграф и многое другое. Людям науки, и в особенности изобретателям, приходилось с неимоверными трудами пробивать себе дорогу, и много гениальных людей так и погибло для науки, не про­бившись. Свободная мысль и научная дерзость ломали свои крылья о невежество и косность царского строя. Россия мед­ленно тащила колеса по трясине. А век был такой, что от­ставание «смерти подобно». Назревал решительный и оконча­тельный удар по всей преступной системе, кренившей Россию в пропасть и гибель. И удар произошел, отозвавшись раскатами по всему миру. Народ стал хозяином своей Родины.

Пращур наш, глядя посолонь, наверно, различил в дали веков эти дела народа своего и сказал тогда на это: «Ничего, мы сдюжим...»

И вот смертельный враг загораживает нашей Родине путь в будущее. Как будто тени минувших поколений, тех, кто по­гиб в бесчисленных боях за честь и славу Родины, и тех, кто положил свои тяжкие труды на устроение ее, об­ступили Москву и ждут от нас величия души и велят нам: «Свершайте!»

На нас всей тяжестью легла ответственность перед историей нашей Родины. Позади нас — великая русская культура, впереди — наши необъятные богатства и возможно­сти, которыми хочет завладеть навсегда фашистская Германия. Но эти богатства и возможности — бескрайние земли и леса, неистощимые земные недра, широкие реки, моря и океаны, гигантские заводы и фабрики, все тучные нивы, которые за­колосятся, все бесчисленные стада, которые лягут под красным солнцем на склонах гор, все изобилие жизни, которого мы добьемся, вся наша воля к счастью, которое будет,— все это — неотъемлемое наше навек, все это — наследство нашего на­рода, сильного, свободолюбивого, правдолюбивого, умного и не обиженного талантом.

Так неужели можно даже помыслить, что мы не победим! Мы сильнее гитлеровцев. Черт с ними! Их миллионы, нас миллионы вдвойне. Все опытнее, увереннее и хладнокровнее на­ша армия делает свое дело истребления фашистских армий. Они сломали себе шею под Москвой, потому что Москва— это больше, чем стратегическая точка, больше, чем столица государства. Москва—это идея, охватывающая нашу культуру в национальном движении. Через Москву — наш путь в буду­щее.

Как Иван в сказке, схватился весь русский народ с чу­дом-юдом двенадцатиглавым на калиновом мосту. «Разъехались они на три прыска лошадиных и ударились так, что зем­ля застонала, и сбил Иван чуду-юду все двенадцать голов и покидал их под мост».

Наша земля немало поглотила полчищ наезжавших на нее насильников. На западе возникали империи и гибли. Из великих становились малыми, из богатых — нищими. Наша Родина ширилась и крепла, и никакая вражья сила не могла пошатнуть ее. Так же без следа поглотит она и эти гитлеровские орды. Так было, так будет. Ничего, мы сдю­жим!..

Б. ГОРБАТОВ

СЧИТАЙТЕ МЕНЯ КОММУНИСТОМ

Мирной и тихой жизнью жил Максим Афанасьев в родном селе. Работал на тракторе. Ухаживал за девушкой. Отклады­вал деньги на новый костюм. Потом женился. Было малень­кое тихое счастье. Маленькие приятные заботы. О тракторе, о трудоднях, о доме, о новых обоях и пластинках к пате­фону.

И за всем этим обыкновенным, будничным, мелькающим, как спицы в колесе, все некогда было подумать о большом и главном: о своем месте на земле, о своем месте в борьбе. Так и жил Афанасьев тихой жизнью. Хороший тракторист. Хороший муж. Аккуратный и непьющий человек.

И вот пришла война. Гитлеровцы напали на нашу Роди­ну. Куда-то вдаль отодвинулись маленькие семейные за­боты. Над большой семьей — над Родиной — нависла беда. Мир пылает. Решается судьба миллионов Афанасьевых. Быть или не быть власти Советов. Быть или не быть нашему счастью.

И когда в первых боях тяжело ранили Максима Афанасьева и товарищи бережно несли его на руках в медпункт, не о молодой жизни жалел Афанасьев, не о до­ме, не о милой Марусе.

— Эх,— горько шептал он товарищам.— Эх, так и не ус­
пел стать я коммунистом.

Мы нашли Афанасьева на медпункте. Увидев нас, он попро­сил подойти ближе.

— Товарищи,— прохрипел он,— у людей спросите: я честно
выполнял свой долг. Все скажут. Если придется умереть, убе­дительно вас прошу: считайте меня коммунистом.

Считайте меня коммунистом. Живого или мертвого. Тысячи просьб об этом. Это самое замечательное, самое великолеп­ное, что есть в нашей великой и святой борьбе.

Никогда не приходилось так много работать секретарю партийной комиссии, батальонному комиссару товарищу Устименко, как в эти дни.

— Народ требует принимать в партию до боя, в бою.
Люди хотят идти в бой коммунистами.

И Устименко и его комиссия работают прямо в бою. За дни войны разобрано куда больше заявлений о приеме в партию, чем за шесть предвоенных месяцев.

Каждый день рано утром отправляется партийная комиссия на передовые. Чаще всего пешком. Иногда ползком. Под ар­тиллерийским и минометным огнем.

Где-нибудь в рощице, подле огневой позиции, у стога сена или прямо в поле, или за линией окопов открывает свое за­седание партийная комиссия. Тут же под рукой — фотограф Люблинский, молодой человек, вздрагивающий при свисте снарядов. Он фотографирует принятого в партию. Нужно срочно изготовить карточку.

Часто бывает, что Люблинский только что установит свой аппарат на треноге, скомандует «спокойно», а вражеский сна­ряд шлепнется неподалеку и «сорвет съемку», засыплет зем­лей фотографа и его объект. Тогда партийная комиссия быстро меняет свою «огневую позицию». Сейчас Люблинскому стало легче работать. К снарядам он привык, и вместо старого аппа­рата на треноге у него «ФЭД».

Принимаемые в партию приходят на заседание комиссии прямо с передовой. На их лицах дым боя. Они садятся на траву. Волнуются. Один нервно покусывает травинку, дру­гой ждет в стороне, курит. Свершается великий момент в их жизни. Они становятся кохммунистами. Отсюда они уйдут обратно в бой. Но уйдут людьми иного качества — больше­виками.

И хотя вокруг гремит музыка боя, заседание партийной ко­миссии проходит строго и сурово, как принято. Коротко из­лагается биография вступающего, взвешивается, прощупывает­ся его жизнь. Достоин ли он высокого звания большевика? Придирчиво и внимательно смотрят на него члены партийной комиссии.

И главный, решающий вопрос задают каждому:

— Как дерешься? Как защищаешь Родину?

Семь километров нес на плечах Василий Копачевский свое­го командира, своего парторга Гурковского. Вокруг были враги Они наседали. Но не бросил Копачевский раненого парторга, положил к себе на левое плечо и нес. А к правому плечу Копа­чевский то и дело прикладывал винтовку и отстреливался. Так и нес его семь километров до ближайшего села. Но и в селе уже были гитлеровцы. Как нашел здесь повозку Копачевский? Как ушел от фашистов и увез Гурковского? Чудом. Но вот они оба здесь, среди своих, и боец и парторг. Только сейчас заметил Копачевский, что и сам он легко ранен.

Вот и принимают в партию Василия Копачевского, развед­чика с бронемашины.

— Как дерешься? Как защищаешь Родину? — спрашивают и его.

Он смущается. Ему кажется, еще ничего геройского не сделал он.
  • Буду драться лучше,
  • Кто рекомендует?

Парторг Гурковский, которого семь километров сквозь вра­жье кольцо нес Копачевский, может дать ему лучшую рекомен­дацию: она скреплена кровью.

Вот стоит перед партийной комиссией сапер Павел Вербич, Двадцать лет ему от роду. Украинец. Молодой боец.

Но уже успел отличиться в боях сапер Вербич.

Он минировал участок под огнем противника. С редким хладнокровием делал он свое дело. Враг бил по нему, по его смертоносным минам — он продолжал работать. И, только за­ложив последнюю мину, ушел.
  • Говорят, на ваших минах подорвались четыре вражеские машины и один танк?
  • Не знаю,— смущается Вербич,— люди говорят так, а сам я не видел.

Сапер редко видит результаты своего героического труда.

Принимается в партию связист Николай Боев. Только вче­ра он представлен к награде, сегодня вступает в партию. Боев—морзист. Но эта работа не по нутру ему. Он рвет­ся в огонь, на линию. И часто в горячем бою доброволь­но идет с катушкой наводить линию. Он знает: только ге­ройский, только смелый боец может стать коммунистом. Он честно заработал право на высокое звание.

И Копачевский, и Вербич, и Боев приняты в ряды Ком­мунистической партии. Они поднимаются с травы радостные, возбужденные.
  • Ну,— обращается к каждому из них Устименко,— оправ­даете доверие партии?
  • Оправдаем.
  • Жизнь за Родину не пожалеете?
  • Нет, не пожалеем.

И это звучит, как клятва. Они уходят отсюда в бой. Нет, не пожалеют они жизни за Родину.

Двадцать девятого августа был принят в ряды партии ком­сомолец Русинов. Четвертого сентября он пал смертью героя. Такой смертью, о которой песни петь будут.

— Комсомольцы, ко мне! — кричал он.

И с двадцатью комсомольцами бросился в лихую и по­следнюю атаку. Это было в бою под Каховкой. К старой пес­не о Каховке поэты прибавят новые строки о коммуни­сте Русинове, павшем в бою.

В грозные военные дни огромной волной идут в партию бойцы и командиры. Еще крепче связывают они свою судьбу с Коммунистической партией. Они знают: быть коммунистом сейчас — трудное, ответственное дело. Они рады этой ответ­ственности. Они знают: быть коммунистом сейчас — значит драться впереди всех, смелее всех, бесстрашнее всех. Они го­товы к этому. Они не боятся смерти и презирают ее. Они верят в победу и готовы за нее отдать жизнь.

Такой народ невозможно победить. Такую партию победить ,нельзя.

С. БОРЗЕНКО

КОННИКИ

...Кириченко скакал крупной рысью впереди небольшого отряда на худой породистой лошади, прикрытой буркой, с которой струилась дождевая вода.

Навстречу брел усталый, забрызганный грязью пехотинец, подремывая на ходу, не отрывая глаз от земли.

Кириченко остановил красноармейца, вытиравшего обвис­шие пшеничные усы, которому было уже лет за тридцать.
  • Почему не приветствуешь? — раздраженно спросил ге­нерал, отбрасываясь на мокром седле и вытягивая вперед отек­шие ноги.
  • А зачем? — безмятежно спросил красноармеец.
  • Как зачем?.. Я командир дивизии.
  • Командиру дивизии можно и откозырять,— сказал красноармеец и нехотя поднес руку к засаленной, мокрой пилотке. Потом поднял кверху голубые глаза, вспыхнувшие ка­кой-то насмешливой укоризной: — Вот кабы шли вперед на германа, тогда без напоминаний бы, а то деремся, кровь про­ливаем, а вы, генералы, приказываете отступать. Доотступа-лись, что скоро на Дону будем...
  • Помолчи... Развязал язык,— крикнул адъютант генера­ла майор Осипчук.
  • Не шуми, Алексей Захарович. То, что он сказал, мно­гие думают,— заметил генерал, трогая коня, но через несколь­ко шагов повернулся и, нагнав красноармейца, спросил: — Куда идете-то?

Красноармеец Иван Колесниченко держит путь в Чистяково. Дивизию нашу потрепали... Ну, вот и разбрелись, ищем своих.
  • Какой части?
  • Части я знаменитой — девяносто шестой горнострелко­вой дивизии. Может, слыхали?
  • Пойдешь служить в кавалерию?

— Пойду... Только временно, до встречи со своей частью.
Кириченко тронул коня, но потом, как бы вспомнив,

спросил:
  • А верхом ездить умеешь?
  • Нет, не умею. Я человек пеший.

— Тоже казак! Ну, ладно. Со временем научишься,— и,
обращаясь к Осипчуку, сказал: — В полк, к Ялунину.

Разговор с красноармейцем усилил дурное настроение ге­нерала. Фашисты продолжали наступать по всему фронту. Главный удар танковая группа гитлеровского генерала Швел­лера наносила по шоссе Макеевка — Чистяково.

Остатки наших стрелковых дивизий месили грязь на до­рогах, стекавшихся в район Харцызск — Зугрэс. Кириченко по­нимал: овладев Зугрэсом, противник получит возможность выйти на тылы армии.

У сгоревшего моста через безымянную речушку стояло не­сколько застрявших штабных автомобилей. Их вытаскивали волами. Высокий человек, с головы до ног измазанный гли­ной, пошел навстречу всадникам. С трудом Кириченко узнал в нем командующего 18-й армией генерал-майора Кол-пакчи.

Командующий отвел Кириченко в сторону.
  • Николай Яковлевич,— сказал он,— Зугрэс надо удер­жать любой ценой хотя бы на двое суток. Надо дать возмож­ность перегруппироваться фронту. Задача эта возложена на нашу армию. Из всех войск армии только одна ваша дивизия осталась по-настоящему боеспособной...
  • Есть удержать Зугрэс,— как-то озорно вытянувшись, произнес Кириченко.— Мне надлежит оторваться от противни­ка, уничтожить все переправы и не давать фашистам форси­ровать озеро и реку. Я уже получил из армии распоряжение начальника штаба и еду на рекогносцировку.
  • Надеюсь на вас, Николай Яковлевич... Между прочим, у нас с вами одинаковое отчество. Я — Владимир Яковлевич. Мы вроде как бы братья,— тихо проговорил командующий.

Кириченко понял, улыбнулся, взял под козырек и ловко прыгнул в седло. Поехал он все той же крупной неторопливой рысью, внимательно разглядывая сквозь туман дорогу и при­легающие к ней высоты.

В Зугрэсе генерал нашел вместо двух рот, оставленных для прикрытия, как сообщал ему начальник штаба армии, всего лишь пятнадцать человек. Красноармейцы беспечно варили

уху из рыбы, наглушенной гранатами. Ни плотина, ни мост еще не были взорваны, не была подготовлена к взрыву и элек­тростанция.

На улице к генералу обрадованно бросился человек в ра­зорванном пиджаке.

— Вот хорошо, что вы приехали,— произнес он.—Я инженер электростанции, оставленный здесь для взрыва. Идите, по­кажу все. Я было уже собрался сам взрывать, но никогда ни­ чего подобного не делал, а тут такая махина, не знаю, с ка­кого конца начинать.

Инженер тщетно пытался унять волнение. Кириченко успо­коил его.

— Может быть, сначала зайти к нам,— предложил инже­нер,— обсушитесь... Жена вскипятит чаю.

Предложение было заманчивое. Кириченко любил крепкий чай. Он молчаливо кивнул головой в знак согласия, и они бы­стро прошли к дому.

В пустой квартире было неуютно, на грязном полу лежали огромные, туго связанные узлы. Навстречу вышла высокая мо­лодая женщина — жена инженера. Она протянула Кириченко узкую, украшенную крохотными часами руку, и сокрушенно произнесла:

— Вот все уехали, а мы остались караулить станцию. Муж
никак не может с ней расстаться, а я с ним, так и сидим на узлах... Да и ехать-то уже не на чем, да и некуда.

Легкой походкой она вышла в кухню. Оттуда через не­сколько минут послышался шум примуса. Генералу вспомнил­ся родной дом в Пятигорске, встало перед глазами лицо доче­ри. Захотелось лечь на диван, закрыть глаза, ни о чем не ду­мать... Он резко встряхнул головой и, вызвав начальника разведки капитана Тимофеева, дал указание — взять взвод и проехать вперед до сближения с противником.

Худой и высокий Тимофеев, потеряв двух казаков убиты­ми, вернулся раньше, чем его ждали. Фашисты приближались. Надо было спешить.

Кириченко потребовал к себе командиров саперных взво­дов и приказал немедленно начать взрывы. Артиллеристам бы­ло приказано занять огневые позиции, а полкам майоров Лаш­кова и Каплина — подтянуться к городу.

Через час галопом подошли казаки. Лошади всех мастей казались вороными от струившегося с них пота.

Командиры отдали приказ готовиться к обороне, казаки спешились, в руках появились лопаты, и по всему берегу за­мелькала свежая земля.

Противник приближался. Подойдя к разбитому окну, Ки­риченко невооруженным глазом мог заметить передовые до­зоры, медленно спускавшиеся с холма. Видны были темные пятна грузовиков и артиллерии.

Сторожевое охранение, находившееся впереди, рысью ото­шло под гору. Звонко, очень звонко прозвенели подковы о кам­ни моста, как бы напоминая, что медлить нельзя.

Два молчаливых связиста установили в комнате телефон. Кириченко позвонил к саперам. У них все что-то не ладилось: тол не успели подвезти, и взрывать они собирались местным динамитом, предназначенным для взрыва породы в шахтах.

— Поторапливайтесь,— сказал Кириченко командиру саперного батальона. В телефоне забулькало — очевидно, сапер пытался что-то объяснить, но генерал положил трубку.

Хозяйка застелила стол белой скатертью, налила в стакан с серебряным подстаканником янтарного чаю и вдруг с надеж­дой в голосе обратилась к генералу:

— Может, и уезжать не стоит... Ведь вы не пустите сюда
гитлеровцев?.. Ну, скажите, не пустите?..

Кириченко ничего не ответил. Допив чай, он подошел к окну. Взвод фашистов бежал по плотине. Наши пулеметные очереди выхватывали людей, но оставшиеся в живых перепры­гивали через раненых и убитых и, наклонив тела, бежали впе­ред. И вдруг сильный взрыв потряс воздух. К небу поднялись камни и фонтаны воды. В брызгах преломились радужные лу­чи «а мгновение выглянувшего из-за туч солнца.

Хлынувшая вода затопила с десяток гитлеровцев. Подхо­дившие колонны противника остановились на мокрых скло­нах — прямой путь через плотину и мост был отрезан. В то же мгновение между вражескими солдатами начали рваться тя­желые снаряды.

— Анатолий Колосов бьет,— довольно промолвил генерал.

Кириченко пошел посмотреть, как идут оборонительные ра­боты.

Казаки торопливо рыли окопы, минировали дороги, на пыльных, паутиной занавешенных чердаках устраивались ав­томатчики.

Через час к переправам подошел полк противника. В укры­тиях гитлеровцы установили восемнадцать орудий. Разорвав­шийся невдалеке снаряд обдал генерала комьями сухой земли.
  • Коня! — крикнул Кириченко, и тотчас перед ним появи­лась гнедая кобылица. Генерал легко прыгнул в седло, вы­хватил из ножен, обтянутых зеленой материей, легкий кли­нок. На нем было написано: «Герою Сиваша Н. Я. Киричен­ко от Реввоенсовета Республики».
  • Что, хороша шашка? — спросил Осипчук, перехватывая взгляд казака, подавшего генералу коня.
  • Хороша!

— Ее генералу сам Фрунзе вручал...

Кириченко молча поскакал туда, где начинался изнуритель­ный бой. Фашисты засыпали наш берег минами. Со всех сторон строчили пулеметы. Сотни автоматчиков, укрывшись за кам­нями и сваленными столбами, вели беспрестанный огонь. Сте­ны домов, прилегающих к озеру и реке, были исцарапаны осколками, под ногами валялись битые стекла и срезанные пу­лями, покрытые желтыми листьями ветви. Пороховой дым сме­шался с туманом. Было трудно дышать, еще труднее видеть: дым разъедал глаза.

На черных резиновых лодках, на плотах, а кое-где и вброд бросились фашисты через реку. Их было несколько тысяч.

Наша артиллерия перенесла огонь на воду. Пулеметчики расстреливали врагов в упор. В одном из станковых пулеме­тов выкипела вода, солдат Тимофей Шепелев под огнем про­тивника опустился к реке, зачерпнул каской воды, вернулся и налил в кожух. К тому времени весь расчет пулемета был пе­ребит. Шепелев лег за пулемет и мелкими очередями переко­лотил взвод фашистов, переправившийся через реку и бросив­шийся было в атаку.

Солдаты видели, как 152-миллиметровые пушки Колосова выводили из строя орудия фашистов. За два часа боя под его снарядами замолчало десять вражеских орудий.

— Передайте нашу благодарность Колосову,— просили ка­заки офицеров связи.

Мы несли потери. К вечеру в полковых батареях было уби­то и ранено по два расчета.

Старший сержант Тихон Божков в начале боя был ранен осколком мины в бедро. Он не покинул орудия, продолжал стрелять, накрыв сряду два станковых пулемета и роту ата­кующей пехоты противника.

Оккупанты не бросались теперь так рьяно к реке. По ней плыли убитые. Противоположный берег покрывали трупы в сероватых шинелях.

Быстро темнело. Дождь прекратился, сгущался туман, и капли воды падали с веток скалеченных деревьев.

Потеряв два батальона пехоты, противник, не подбирая ра­неных, покинул берега озера и реки.

В кромешной тьме небо слилось с землей. Звезд не было видно. Низкие тучи неслись над головами, казалось, задевая короткие трубы электростанции. Стрельба прекратилась, но сквозь свист ветра слышен был скрип колес и какое-то пере­движение на вражеской стороне.

В казачьем лагере никто не спал. Командиры полков: майо­ры Каплин и «Пашков, начальники штабов — капитаны Кайтмазов и Андреев руководили организацией обороны.

Казаки рыли окопы глубиной в человеческий рост, уста­навливали пулеметы: орудийные расчеты меняли огневые позиции, выдвигались вперед для стрельбы прямой на­водкой.

Полк под командованием майора Ялунина отвели в ре­зерв. С Григорием Гавриловичем Ялуниным я встречался в Могилев-Подольске, куда прорывались фашистские войска, начавшие наступление из Румынии. Там Ялунину поручили1 взорвать мост через Днестр. Он смело пропустил через него фашистскую роту, уничтожил ее и лишь после этого взорвал мост.

Среди бойцов находились политработники, объясняя по­ставленную задачу, подбадривая людей. Комиссар дивизии — полковой комиссар Сергей Быков осмотрел походные кухни всех эскадронов, лично проверил, все ли казаки сыты.

Позванивали котелки, стучали ложки, вился душистый за­пах баранины. Невдалеке стояли оседланные кони, пожевывая овес.

Длинная осенняя ночь прошла быстро. Вряд ли кто-либо заснул хоть на час. Люди не испытывали тревоги, но какое-то сдержанное волнение предстоящего боя мешало спать.

На рассвете капитан Тимофеев привел в штаб двадцатилет­него фашистского ефрейтора, захваченного на том берегу у за­тухающего костра. Поеживаясь от холода .и страха, пленный рассказал, что тут наступает их четвертая горнострелковая ди­визия, которая вместе с первой такой же дивизией составляет «альпийский букет» — одну из любимейших группировок Гит­лера, хорошо проявивших себя в горах Югославии и Греции. Пленный назвал количество орудий и батальонов и фамилию командира дивизии генерала фон Геккера.

Альпийские стрелки первыми открыли стрельбу. Им отве­тила батарея Колосова.

Завязалась бесплодная артиллерийская перепалка, ибо це­лей не было видно. Ориентироваться на слух было трудно — густой туман скрадывал звук.

В полдень слоистый туман рассеялся, и сквозь просветы в облаках выглянуло солнце. Фашисты обрушились на нашу обо­рону всеми огневыми средствами. От свиста мин и грохота разрывов болели уши.

На воде показались плоты, сколоченные из срезанных те­леграфных столбов — фашисты начали переправу. Она была стремительной. Отдельные мелкие подразделения врага достиг­ли нашего берега и быстро окопались, поддерживая огнем свои войска, плывшие на плотах. Наши пулеметчики и стрелки встретили их огнем.

Разрывная пуля ранила пулеметчика. Пулемет замолк, бес­сильно повисли ленты с патронами, а фашисты наступали на этом участке. На помощь раненому прискакал командир пулеметного эскадрона Степан Грошев. Его зеленый развеваю­щийся плащ светился дырами, разорванными пулями. Грошев не успел соскочить с седла, как под ним грохнулась убитая лошадь. Командир эскадрона освободил из стремян ноги, лег за остывающий пулемет и стрелял из него до последнего пат­рона, потом поставил пулемет на катки и утащил за собой.

Бой кипел по всему берегу Зугрэса.

У здания почты враг переправил на наш берег миномет и открыл из него частую и меткую стрельбу. Сержант Егор Кривобоков со своим отделением бросился на миномет и захва­тил его. Фашисты окружили отделение, но солдаты, следуя примеру своего командира, выхватив сабли, бросились на вра­гов, разорвали окружение и вышли из него, не потеряв ни одного своего, но оставив на земле десяток фашистских трупов.

Казак Степан Зайцев, раненный в голову, обливаясь кровью, наотрез отказался уйти в тыл. Он лег за камень и* хладнокровно застрелил трех фашистов.

Гитлеровские автоматчики дрались за каждый метр земли. Да иного выбора у них и не было. Казаки видели, как вра­жеские офицеры стреляли из парабеллумов в своих солдат, попятившихся назад.

К берегу причаливали новые и новые плоты, наполненные фашистами, но бой шел без заметного перевеса в чью-либо сторону.

Ранили командира взвода. Бойцы, попавшие под обстрел минометов, остановились в нерешительности. Вперед выбежал сержант Петр Безуглов. Многие знали его в лицо — весельча­ка и запевалу эскадрона.

— За Родину, вперед, товарищи! Вперед, казаки! — крик­нул он и побежал на фашистов, размахивая шашкой.

Мина разорвалась у его ног, подняв столб огня и черного дыма. Бойцы упали на землю, прижимаясь к мокрым камням мостовой. Когда дым рассеялся, они увидели своего сержанта далеко впереди с шашкой в руках. Не задумываясь, они догна­ли его. Через несколько минут я увидел Безуглова —он бежал и падал, обливаясь кровью.

Фашистские вояки не выдержали удара, поспешно побежа­ли к реке, роняя оружие, на ходу раздеваясь. Человек пять утонуло, остальные были расстреляны из винтовок.

Бой продолжался, и исход его решала теперь рукопашная схватка. Дрались на улицах города. Несколько гитлеровских автоматчиков ворвались в жилые дома и начали стрелять из окон. Сзади к ним подкрадывались женщины-домохозяйки и валили их ударами топоров и лопат.

В жарких местах боя казаки видели военфельдшера Федо­ра Лобойко. Молодой, почти мальчик, он наклонялся над ра­неным, успокаивал его, сильными руками перевязывал рану, туго стягивая концы бинтов, брал раненого на плечи и уносил к санитарной машине. Пятьдесят двух раненых бойцов с ору­жием вынес с поля боя в тот день Лобойко.

Не бросали товарищей и казаки. Максим Бондарь вынес троих. Иван Калабухов — двух. Святой солдатский закон взаимной выручки был выше чувства самосохранения.

В пылу боя я не всегда знал, где в тот или иной момент находится наш командир дивизии генерал Кириченко, но он как бы присутствовал рядом, и я старался вести себя так, что­бы заслужить его похвалу. Капитан Тимофеев как-то сказал:

— Заслужить похвалу генерала — большая честь.

Бой продолжался. Генерал Кириченко не терял из виду ни одного подразделения. Он руководил боем с той же молодой страстью, с какой двадцать лет назад во главе конной брига­ды прорвался через ледяные воды гнилого Сивашского моря и, зайдя во фланг врангелевской армии, напал на ее лучшую часть — конницу генерала Барбовича. Сейчас Кириченко стоял на возвышенности, не замечая ни холода, ни дождя. Офицеры связи дважды передавали ему просьбу командиров полков Лашкова и Каплина — двинуть в дело резервный полк Ялу-нина. Он отклонял их просьбу, говорил себе — нет, не вре­мя еще!

Тридцать лет пробыл генерал в строю, двадцать четыре го­да в партии. Всем своим военным и партийным чутьем он по-, нимал, что из тысячи минут боя нужно выбрать одну, самую верную и тогда бросить все силы, сразу смять врага и уничто­жить его. Надо было найти эту минуту, не ошибаясь.

Каплин доложил о больших потерях. Полковой комиссар Быков предложил отойти, чтобы сберечь людей. Генерал со­гласился и отдал приказ покинуть станцию, отойти на командные высоты, дать возможность переправиться двум вра­жеским батальонам, а затем контратаковать их и сбросить в реку.

В три часа дня полк Каплина, поддерживаемый с юга, со стороны шоссе, стрелковыми полками майоров Овчаренко и Дорожкина, а также артиллерией, стремительно, в конном строю, обрушился на фашистов. Впереди с обнаженным клин­ком мчался капитан Асланбек Кайтмазов. Боевой азарт этого смуглого высокого офицера передавался всему полку. Недаром капитан в свое время получил первый приз на конных состя­заниях в Персияновке, где формировалась дивизия. у Фашисты побежали назад беспорядочной толпой. Прижа­тые к озеру, они пытались спастись вплавь. Многие утонули, многие были перебиты. Ни один не добрался к своим.

...День кончился. Солнце закатывалось, и близлежащие холмы казались кроваво-красными.

Электростанция по-прежнему оставалась в наших руках. Но разведка доложила генералу о движении к месту боя первой горнострелковой дивизии врага, о концентрации его сил в селе Палагеевке;

Случилось то, что предвидел и чего опасался генерал. С подходом своей резервной дивизии противник получал пя­тикратное преимущество в живой силе и семикратное — в огневых средствах.

Но надо было выстоять во что бы то ни стало. Это пони­мали все.

Третьи сутки генерал не смыкал глаз. Третьи сутки не спа­ла вся дивизия.

С наступлением темноты над полем боя воцарилась тиши­на. Туман сгустился еще больше. Даже в девять часов утра нельзя было разглядеть озера.

Пользуясь туманом, фашисты подвели два пехотных полка к тому месту водохранилища, где в него впадает река Кринка. Вражеские саперы принялись наводить мост. К одинна­дцати часам этот мост был готов. Альпийские стрелки броси­лись по нему бегом, но их тотчас накрыли снаряды ба­тареи Колосова. Полетели кверху бревна, сооружение рухнуло в воду.

К полудню туман стал рассеиваться. На флангах затре­щали пулеметы. Канонада слилась в один гул.

Трижды противник пытался переправиться на наш берег и трижды с большими потерями был отбит.

Наконец, атакой с юга фашистам удалось вклиниться в нашу оборону. Попав под сильный фланговый огонь, казаки, цепляясь за каждый бугорок, стали отходить. Но инициатива боя по-прежнему оставалась в руках Кириченко. Он прибли­зил командный пункт к месту боя. Слез с седла, расправляя отекшие ноги. Лицо его было полно сосредоточенной решимо­сти, круглые серые глаза горели.

Казаки весело приветствовали генерала.
  • Ну, как герман дерется? — спросил он у забинтован­ного Колесниченко, того самого солдата, что недавно встре­тился ему на дороге.
  • Слабше нашего,— ответил солдат, расправляя мокрые усы.

Кругом шел бой. Подлетали мокрые на мокрых. конях офицеры связи:

— Противник ворвался в город и атакует высоту 181,4. Гитлеровцы хотят перерезать шоссе и окружить наши части.

Вот она, минута, решающая участь всего боя! И генерал смело бросил вперед резервный полк майора Ялунина.

Первый эскадрон старшего лейтенанта Ярошевского пошел по шоссе. Четвертый эскадрон младшего лейтенанта Горохо­ва бросился на противника в лоб. С эскадроном шли началь-

ник штаба капитан Осадчий и комиссар полка старший полит­рук Тымченко. Сам Ялунин двигался с эскадронами Приходько и Ермоленко. Ладно сбитый, в кавказской бурке, с обнажен­ным клинком, он скакал впереди конников.

Двенадцать тачанок с пулеметами развернулись и с высо­ты пошли вдоль железной дороги навстречу врагу. Став на огневой рубеж, тачанки развернулись, и пулеметы открыли гу­бительный огонь. Фашистские офицеры повели своих солдат на огневые точки.

Пулеметчик Фома Гринкин, залегший в водосточной кана­ве под насыпью железной дороги, один сдерживал роту вра­жеской пехоты. Пулемет его был установлен удачно: в сек­тор обстрела попадало широкое пространство, а сам он оста­вался почти неуязвимым. Но вот с пулеметом что-то случилось, он перестал работать. Гринкин видел фигуры бегущих на него разъяренных врагов. Но у него хватило мужества быстро разо­брать оружие и прочистить замок. Он в упор расстрелял взвод фашистов

Осколок снаряда оторвал голову пулеметчику. Но и убитый, Гринкин не выпустил рукоятку затыльника, и его пулемет продолжал стрелять. Фашисты, прекратив атаку, за­легли.

Гитлеровцы начали было теснить спешившихся казаков. Но тут из-за холмов показалось девять, а потом еще двенадцать советских бомбардировщиков. Они засыпали фашистов бомба­ми. Появление своих самолетов как бы вдохнуло энергию в уставших бойцов. Раздалась команда:

— По коням!

Словно вихрь, понеслись конники. Сверкнули клинки, и снова начался сокрушительный бой. Фашисты бежали по скло­нам холма, им некуда было укрыться, клинки настигали их всюду. Руководил схваткой Ялунин. К нему сходились все све­дения, он был в курсе каждого события, бросал вперед под­разделения, приказывая одним залечь, другим подняться, тре­тьим заходить противнику во фланг.

Связь между эскадронами и командиром полка, меж­ду командиром полка и генералом Кириченко осуществляли три казака: Трегубов, Бушнев, Мазур. Там, где спешен­ные бойцы под вражьими пулями пригибались к мокрой земле, связные проносились бешеным галопом на своих огромных ко­нях.

С раздутыми ноздрями, одним махом переносясь через каменные заборы, перепрыгивая через канавы с бурлящей во­дой, мчался* рыжий конь Трегубова. Он был великолепен, этот конь; великолепен был и всадник, размахивающий сверкающим клинком. Точно и аккуратно передавал Трегубов приказы командира. Вот он очутился вместе с Ялуниным около двух орудий. Расчеты этих орудий были перебиты. Капли дождя испарялись с металла раскаленных пушек. Фашисты были со­всем близко, намереваясь, очевидно, захватить орудия. Как быть? И вдруг мимо мчится тройка обезумевших коней, впря­женная в бричку. Прыжок — и два человека вцепились в спу­тавшиеся вожжи, повисли на вспененных конских мордах, оста­новили их стремительный бег. Еще несколько минут. Кони впряжены в орудие, и оно отвезено в балку к артиллеристам. За первым орудием вывезено второе.

А бой бушует с неистовой силой. Без умолку строчат гит­леровские автоматы, тяжелые снаряды подымают фонтаны мокрой земли, острых камней и грязной воды. Но чуткое ухо Ялунина, его острый взгляд хорошо разбираются во всех пе­рипетиях схватки. Командиру надо послать своих людей на фланг, узнать, не грозит ли оттуда опасность. Трегубов, Ма­зур и лейтенант Должук разом прыгнули в мягко скрипнувшие седла. Удар шпорами, и кони, прижав уши, понесли их вперед, мимо взрывов.

Вот она, насыпь железной дороги, с поломанными рельса­ми и вывернутыми шпалами. Конь берет ее в четыре прыжка. За насыпью совсем близко фашисты. Их около сотни, не мень­ше, но еще ближе на земле распластались двое в красноармей­ской форме. Кто они? Трегубов подлетает к ним, спрыгивает с коня, слышит мягкий грудной голос:

— Не волнуйся, милый. Сцепи зубы и терпи.

Трегубов видит: темно-зеленые медицинские петлицы, два вишневых кубика, золотистые пряди волос, выбившиеся из-под пилотки. Женщина-военфельдшер делает перевязку раненому лейтенанту.

Короткий, неприятный свист. Женщина хватается за грудь, ее тонкие пальцы окрашивает кровь.

Впереди фашисты. Через пять минут они будут здесь. Пра­вая рука женщины ищет револьвер. Но пальцы уже не слуша­ются, и она просит склонившегося над ней казака:

— Пристрели меня... Не хочу живой в фашистские лапы...
Трегубов смотрит влево и видит, что и оттуда движутся фашисты.

Надо скорее предупредить об этом командира полка. Но на­до также спасти родных советских людей. Как это сделать? Ведь их двое. Кого-то придется оставить. Лейтенант решитель­но говорит:
  • Берите женщину. Я отобьюсь...
  • Что ты, братушка? Один, раненный, против фашистов?
  • За меня не волнуйся,— отвечает лейтенант. Он ложится на насыпь и дает длинную очередь из автомата.

Трегубов взял военфельдшера на руки и прыгнул в седло. Две вражеские пули тут же вонзились в хрипящего коня, струйки крови потекли по его золотистой шерсти. Но умный конь понимал, чего от него хотел хозяин. Он рванулся, вынес седоков из-под обстрела и, промчавшись галопом, упал на землю.

Трегубов сдал раненую полковому врачу и на другом ко­не умчался к Ялунину. Майор двинул на фланг станковые пулеметы и отбросил фашистов.

...Задача была выполнена. Противник задержан на трое суток, и Кириченко дал приказ: дивизии отходить на новый рубеж.

Я ехал верхом по грязному шоссе, только что разбитому вражескими бомбардировщиками. Какой-то солдат, ухватив­шись двумя руками за жестяное перо стабилизатора, вытаски­вал из земли неразорвавшуюся бомбу.
  • Что вы делаете? Взорветесь! — крикнул я.
  • Разве не видишь, генерал Кириченко скачет? Вдруг заденет конь копытом? Пропадет ведь тогда генерал.

В этих словах прозвучало столько неподдельной любви, что я заглянул в лицо солдату и сразу узнал в нем Ивана Ко-лесниченко, нагрубившего генералу перед ' боем. Упершись в землю ногами, сильным рывком, словно репу, он выдернул бом­бу и тут же сел на нее, обливаясь потом.

Мимо проскакал Кириченко в сопровождении адъютанта майора Осипчука. Узнав меня, Осипчук махнул рукой: сле­дуйте, мол, с нами. Обгоняя нас, на рысях прошел один из эскадронов полка Ялунина. Кириченко влюбленным взглядом посмотрел вслед бойцам и сказал:

— Трое суток стояли насмерть... И всю войну будут стоять
так... До победы...

Б. ГОРБАТОВ

ПИСЬМА К ТОВАРИЩУ Отечество

1

Товарищ!

Где ты дерешься сейчас?

Я искал тебя в боях под Вапняркой, под Уманью, под Кривым Рогом. Я знал, что найти тебя можно только в жар­ком бою.

Помнишь морозные финляндские ночи, дымящиеся развали­ны Кирка-Муолы, ледяную Вуокси-Вирта и черные камни на ней? Помнишь, обнявшись, чтобы согреться, мы лежали в землянке на острове Ваасик-Саари, говорили о войне и Родине? Над нами было маленькое небо из бревен в два наката. Чужой ветер дул в трубе. Чужой снег падал на крышу. Мы дрались то­гда на чужой земле, но защищали безопасность нашей Роди­ны. Каждый метр отвоеванного нами льда и снега становился родным: мы полили его своей кровью. Мы не отдали бы его це­ною жизни: он принадлежал Родине.

Родина! Большое слово. В нем двадцать один миллион квадратных километров и двести миллионов земляков. Но для каждого человека Родина начинается в том селении и в той хате, где он родился. Для нас с тобой — за Днепром, на руднике, в Донбассе. Там наши хаты под седым очере­том— и твоя и моя. Там прошумела наша веселая юность—и моя и твоя. Там степь бескрайна, и небо сурово, и нет на земле парней лучше, чем донбасские парни, и заката кра­сивей, чем закат над копром, и запаха роднее, чем горький, до сладости горький запах угля и дыма. Там мы родились под дымным небом, под глеевой горой; там до сих пор звенит се-ребряной листвой тополь, под которым ты целовал свою пер­вую девушку; там мы плескались с тобой, товарищ, в мел­ком рудничном ставке, и никто меня не уверит, что в море купаться лучше. Но и спорить об этом не буду ни с одес­ситом, ни с севастопольцем. Каждому — свое.

Для нас с тобой, товарищ, Родина началась здесь. Здесь начало, а конца ей нет. Она безбрежна. Чем больше мы росли с тобой, тем шире раздвигались ее границы. Больше до­рог— больше сердечных зарубок.

Помнишь городок на далекой границе — Ахалцых? Тут мы начали свою красноармейскую службу. Помнишь первую ночь? Мы стояли с тобой на крепостном валу и глядели вниз, на серо-зеленые камни зданий, на плоские крыши, на яблоне­вые сады, на весь этот непонятный и чужой нам мир, слу­шали непонятный, чужой говор, скрип арб, рев буйволов и го­ворили друг другу:

— Ну и забрались мы с тобой! Далеко!

Отчего же, когда через два года уходили мы отсюда «в долгосрочный», горько заныло сердце? Весь город шел про­вожать нас до Большого прощального камня на шоссе у са­харной высотки, и полкового барабана не было слышно из-за гула напутственных криков.
  • Швидобит! — кричали нам друзья грузины, и мы уже знали: это значит — до свидания.
  • Будь счастлив в большой жизни, елдаш кзыл—аскер! — кричали нам наши друзья тюрки. Родные наши!

Так входили в наши сердца разноплеменные края нашей Родины: и апшеронские песчаные косы, и черные вышки Ба­ку, куда ты ездил с бригадой шахтеров, и ржавая степь Магнитки, и снега Сибири. И хотя ты никогда не был на Северном полюсе, сердце твое было там. Потому что там, на льдине, плыли наши советские люди, плыла наша слава.

Вот и сейчас я сижу в приднепровском селе и пишу тебе эти строки. Бой идет в двух километрах отсюда. Бой за это село, из которого я тебе пишу.

Ко мне подходят колхозники. Садятся рядом. Вежливо от­кашливаясь, спрашивают. О чем? О бое, который кипит ря­дом? Нет! О Ленинграде!

— Ну, как там Ленинград? А? Стоит, держится?

Никогда они не были в Ленинграде, и родных там нет,— отчего же тревога в их голосе, неподдельная тревога? От­чего же болит их сердце за далекий Ленинград, как за родное село?

И тогда я понял. Вот что такое Родина: это когда каж­дая хата под седым очеретом кажется тебе родной хатой и каждая старуха в селе — родной матерью. Родина — это когда каждая горючая слеза наших женщин огнем жжет твое сердце. Каждый шаг фашистского кованого сапога по нашей земле — точно кровавый след в твоем сердце.

Товарищ!

Я не нашел тебя под Вапняркой, под Уманью, под Кривым Рогом. Но где бы ты ни был сейчас, ты бьешься за род­ную землю.

У Днепра мы задержали врага. Но, как бешеный, бьет он оземь копытом. Рвется дальше. Рвется в Донбасс. На на­шу родную землю, товарищ! Я видел: уже кружат над наши­ми шахтами его стервятники. Уже не одна хата под очере­том зашаталась под бомбами и рухнула. Может, моя? Мо­жет, твоя?

Пустим ли мы врага дальше? Чтоб топтал он нашу зем­лю, по которой мы бродили с тобой в юности, товарищ, мечтая о славе? Чтоб вражеский снаряд разрушил шахту, где мы с тобой впервые узнали сладость труда и счастье друж­бы? Чтобы вражеский танк раздавил тополь, под которым ты целовал свою первую девушку? Чтобы пьяный гитлеровский офицер живьем зарыл за околицей твою старую мать за то, что сын ее — красный воин?

Товарищ!

Если ты любишь Родину, бей, без пощады бей, без жа­лости бей, без страха бей врага!