Денисов Ордена Ленина типографии газеты «Правда» имени И. В. Сталина, Москва, ул. «Правды», 24 предисловие вэтой книге собраны очерки и рассказ
Вид материала | Рассказ |
СодержаниеА. ростков |
- Писателя Рувима Исаевича Фраермана читатели знают благодаря его книге "Дикая собака, 70.52kb.
- Автореферат диссертации на соискание учёной степени кандидата экономических наук, 251.13kb.
- Имени Н. И. Лобачевского, 608.68kb.
- Высшее военно-морское инженерное ордена ленина училище имени, 2642.89kb.
- И. А. Муромов введение вэтой книге рассказ, 11923.67kb.
- Правда Ярославичей". Хранители правды, 144.68kb.
- Разработка комплексной асу технологическим процессом производства изделий электронной, 36.71kb.
- Время собирать камни. Аксаковские места Публикуется по: В. Солоухин "Время собирать, 765.53kb.
- Из зачетной ведомости, 78.76kb.
- Леонид Борисович Вишняцкий Человек в лабиринте эволюции «Человек в лабиринте эволюции»:, 1510.87kb.
Товарищ!
Я хочу тебе рассказать об Игнате Трофимовиче Овчаренко из колхоза «Червоный яр».
Ты ведь знаешь, как рвутся мины? Точно хлопушки. Сначала свист, потом треск.
А старик Овчаренко сидел под дубом и думал свою думу, словно никаких мин не было. Странно было видеть штатского человека вблизи огневой позиции. Но огневая позиция была за церковью, в саду, а Овчаренко был здешний колхозник. Я подошел к нему.
- Вы бы ушли, товарищ, отсюда, а? — нерешительно сказал я и показал на разорвавшийся невдалеке снаряд.
- Невжели,— медленно, раздумчиво произнес он, словно думая вслух,— невжели фашисты войдут?
За косогором виднелся краешек поля. Ветер доносил оттуда запах гречишного меда. Там шел бой. Если вылезть на косогор и поглядеть в бинокль, можно увидеть, как наступают гитлеровцы, падают в гречиху и снова идут.
- А вы что ж, не хотите фашиста?— спросил я и сам удивился глупости своего вопроса — какой советский человек хочет фашиста!
- Не желаю!— с силой ответил старик.— Не желаю я фашистов. Не согласен. Я вам поясню, почему. Я политики касаться не буду. Я мужик. И рассуждение мое мужицкое. Меня в колхозе,— он усмехнулся,— зовут Игнат Несогласный. Такое прозвище. В тридцатом году пришли меня агитировать в колхоз. Я говорю: нет, не согласный я. Шесть лет агитировали. Шесть лет я не соглашался.
Он сорвал былинку и стал ее жевать.
— И все шесть лет думал я. С печи слезу — думаю, в поле пойду — думаю, на базар поеду — думаю опять. А у мужика думка одна: как жить лучше? И как ни прикидывал, одна путь выходит: в колхоз! Выгоднее. Пять лет тому назад пришел я и говорю: согласный! Принимайте!
Он задумчиво смотрел мимо меня, в поле, где буйно цвела колхозная гречиха.
— Пять лет прожил, горя не видел, про горе думать забыл. Эх, военный товарищ! Як бы время, повел бы я вас к себе в хату, богатство свое показал, похвастался б. Что хлеба в амбаре! Что кавунов! Меда! Птицы на дворе! И все — колхоз.
Где-то совсем близко упала мина. На дубе встревожено зашевелились листья. Игнат Несогласный нахмурился, вздохнул.
- Стреляют, гады...— сказал я почему-то.
- Крушение жизни, выходит,— тихо промолвил старик.— Вот где горе! — И тут схватил меня за руку, прошептал тоскливо, болестно: — Не можу я теперь без колхоза жить. Чуете? Не можу!
Вот и все, что хотел я рассказать тебе, товарищ, об Игнате Трофимовиче Овчаренко из колхоза «Червоный яр». Я ушел в бой, а он остался под дубом думать свою думу.
Большая эта дума, товарищ,— о судьбах Родины. Миллионы Игнатов Согласных и Несогласных думают ее сейчас. Еще вчера, до войны, бывало, ворчали Несогласные Игнаты, ругали по-простецки, по-мужицки, жаловались на то и на се, на беспорядки в колхозе. Но сейчас, когда беда раскинула черные крылья над Родиной, когда враг грозит Игнату «крушением всей жизни», всего родного и привычного порядка, горько, сурово задумался Игнат. Не может он без колхоза жить! Не может вернуться к старому! Без сельсовета не может. Без партии большевистской жизни ему нет. К кому пойдет он со своей крестьянской душой, где отведет душу, «ругнет бюрократов», но правды добьется? Обязательно добьется правды, ибо правда у нас у всех одна,
Он привык работать в дружном коллективе, среди земляков, работать на себя, труд измерять полноценным трудоднем, гордиться перед заезжим гостем своим богатым амбаром и требовать от кооперации «городского товара» получше. Что несет ему фашизм? Ярмо помещика. Вдовьи наделу. Волостного старшину с нагайкой. Крушение милого, привычного, родного порядка. Голод.
А мы с тобой, товарищ? Мы не знали другой власти, кроме родной, советской. И, значит, мы не знали безработицы, бесправия, черного дня.
Вот я проехал по прифронтовой полосе. Черт побери! Я и сам не знал, как наша земля богата. Оно скрывалось до войны по тихим животноводческим фермам, колхозам, эмтэ-эсам, в стороне от большака, это богатство. Война выплеснула все на дорогу. Какие огромные стада у нас! Какие могучие, откормленные кони! Сколько птицы! Какие хлеба, какие сады шумят под ветром! Я ехал по дороге и видел: несколько километров подряд один к одному стояли у обочины комбайны, точно парад индустрии колхоза. А наши города? Те маленькие, захолустные, безвестные районные центры, куда, если бы до войны довелось, поехал бы сморщившись: глушь! Оказывается, и они расцвели, растянулись, украсились. Захолустья нет!
А дороги! Я к черту отбросил свою карту. Она устарела. Где на ней это великолепное профилированное шоссе? Но акациям всего пять лет, а моей карте шесть. Нет, не успеть никакой карте за ростом нашего богатства.
И все это богатство отдать врагу? Отдать гаду? Разве для него мы строили эти дороги, украшали города, откармливали скот? сады растили?
Товарищ! Если ты любишь Родину, и власть нашу, и богатство, и наше приволье, бей, без пощады бей, без жалости бей, без страха бей врага!
Товарищ!
Я расскажу тебе о ресторане в Каховке. Там был баянист. Он играл, а люди ели.
Говорят, он плохо играл. Не знаю. Я слушал два часа подряд и наслушаться не мог. Он играл одно и то же два часа подряд — «Каховку». Его лицо было торжественно, серьезно, словно он пел гимн. Умел ли он еще что-нибудь играть? Не знаю. Но я другой музыки не хотел.
И она неслась над тихой Каховкой, песня о Каховке гражданской войны. И чудилось мне: пули поют, строчит пулемет и «девушка наша в походной шинели горящей Каховкой идет». Песня о славе нашего оружия!
Они таяли, звуки этой песни, в степи под Херсоном, где высокие травы, где курган, под которым спит матрос Железняк, где некогда шумели легендарные битвы, где творилась легенда. А мы, потомки дел великих, сидели и слушали. И нащупывали наган на боку.
Вот и наш черед пришел, товарищ, для великих дел. В этой песне о Каховке не хватает куплетов про нас с тобой. Они будут!
Будем ли мы с тобой драться, как дрались наши отцы? Будут ли о нас песни петь? или проклянут, как трусов?
Помнишь, завидовали мы отцам и старшим братьям. Нынче дети завидуют нам. Помнишь, мечтали о том, как умножим славу красноармейского оружия? Вот оружие в наших руках. Он пришел, наш черед. Отцы смотрят на нас с надеждой: ну-ка, дети, не опозорьте нас! Херсонские курганы зовут нас к славе. Матрос Железняк учит пробиваться штыком и гранатой сквозь вражеский строй. Пули поют над нами, южный ветер хлопает крыльями, бронепоезд вышел с запасного на боевой путь. И «девушка наша в походной шинели горящей Каховкой идет».
Товарищ! Если ты любишь Родину, и славу ее, и боевые традиции ее, бей, без пощады бей, без жалости бей, без страха бей врага!
Мимо них проносились военные машины, проходила артиллерия. Над ними пролетали самолеты. Дети закидывали кудрявые головки, бесстрашно глядели в небо: наш или не наш? Они приветственно махали ручонками нашим и показывали кулачки врагу. И продолжали свой путь в школу.
И каждый мальчик—вихрастый, смелый, сероглазый — был похож на твоего сына, товарищ. И каждая девочка—курносенькая, быстроглазая, с косичками, что мышиные хвостики,— была точно моя дочка.
Товарищ!
Идешь ли ты в атаку, лежишь ли в обороне, помни: первого сентября наши дети пошли в школу. Они сидят сейчас за партами и решают свои проблемы: сколько будет семь раз восемнадцать. Они говорят с гордостью: «Мой папа на войне! Он защищает Родину!» Они знают, что их папа самый смелый, самый храбрый воин на земле. Они верят: он разобьет врага.
И когда мы вернемся с тобой домой, товарищ, твой сын и моя дочь спросят нас: «Как ты дрался, папа?» Смотри, товарищ! Бейся так, чтобы потом можно было глядеть в ясные, чистые глаза своего сына.
Эти детские глаза... Мы уходили из Днепропетровска. Сквозь дым пожарищ шли мы по улицам; было тяжко видеть мертвые трубы заводов, слепые глаза домов. Но мы проходили суровым шагом сквозь дым и пламя. Это война.
А у нового парка Чкалова я увидел маленький паровозик, вагончики, рельсы. Прочитал на паровозе надпись «Малая Сталинская», вспомнил, как играли здесь наши ребята, и...
Товарищ! Если ты любишь Родину и своего сына и будущее его дорого тебе, бей, без пощады бей, без жалости бей врага
О жизни и смерти
1
Товарищ!
Сейчас нам прочитали приказ: с рассветом — бой. Семь часов осталось до рассвета.
Теперь ночь, дальнее мерцание звезд и тишина; смолк артиллерийский гром, забылся коротким сном сосед, где-то в углу чуть слышно поет зуммер, что-то шепчет связист...
Есть такие минуты особенной тишины, их никогда не забыть!
Помнишь ночь на 17 сентября 1939 года? В пять ноль-ноль мы перешли границу и вошли в фольварк Кобылья Голова. Тишина удивила и даже обидела нас. Только цокот ко-
пыт наших коней да стук наших сердец. Мы не такой ждали встречи!
Но изо всех окон на нас молча глядели сияющие радостью глаза, из всех дверей к нам тянулись дрожащие от волнения руки... И я... нет, этого не рассказать! Этого не забыть—тишины переполненных счастьем душ!
А полдень 13 марта 1940 года? В двенадцать часов дня разом смолкли все пушки, гаубицы и на всем Карельском перешейке вдруг воцарилась тишина — незабываемая, прочная тишина победы. И мы услышали тогда, как звенит лед на Вуокси-Вирта, как шумит ветвями красавец лес, как стучит о сосну дятел,— раньше мы ничего не слышали из-за канонады.
Когда-нибудь буду вспоминать я и сегодняшнюю ночь, ночь на 30 октября 1941 года. Как плыла над донецкой степью луна. Как дрожали, точно озябшие, звезды. Как ворочался во сне сосед. А над холмами, окопами, огневыми позициями стояла тишина, грозная, пороховая тишина. Тишина перед боем.
А я лежал в окопе, прикрывая фонарик полою мокрой шинели, писал тебе письмо и думал... И так же, как я, миллионы бойцов, от Северного Ледовитого океана до Черного моря, лежали в эту ночь на осенней, жухлым листом покрытой земле, ждали рассвета и боя и думали о жизни и смерти, о своей судьбе.
2
Товарищ!
Очень хочется жить.
Жить, дышать, ходить по земле, видеть небо над головой.
Но не всякой жизнью хочу я жить, не на всякую жизнь согласен.
Вчера приполз к нам в окоп человек «с того берега»— ушел от фашистов. Приполз на распухших ногах, на изодранных в кровь локтях. Увидев нас, своих, заплакал. Все жал руки, все обнять хотел. И лицо его прыгало, и губы прыгали тоже...
Мы отдали ему свой хлеб, свое сало и свой табак. И когда человек насытился и успокоился, он рассказал нам о фашистах: о насилиях, пытках, грабежах. И кровь закипала у бойцов, слушавших его, и жарко стучало сердце.
А я глядел на спину этого человека. Только на спину. Глядел, не отрываясь. Страшнее всяких рассказов была эта спина.
Всего полтора месяца прожил этот человек под властью врага, а спина его согнулась. Словно хребет ему переломали. Словно все полтора месяца ходил он, кланяясь, извиваясь, вздрагивая всей спиной в ожидании удара. Это была спина подневольного человека. Это была спина раба.
«Выпрямься! — хотелось закричать ему.— Эй, разверни плечи, товарищ! Ты среди своих».
Вот когда увидел я, с последней ясностью увидел, что несет мне фашизм: жизнь с переломленной, покоренной спиной.
Товарищ! Пять часов осталось до рассвета. Через пять часов я пойду в бой. Не за этот серенький холм, что впереди, буду я драться с врагом. Из-за большего идет драка. Решается, кто будет хозяином моей судьбы: я или он?
До сих пор я, ты, каждый был сам хозяином своей судьбы. Мы избрали себе труд по призванию, профессию по душе, подругу по сердцу. Свободные люди на свободной земле, мы смело глядели в завтра. Вся страна была нашей Родиной, в каждом доме — товарищи. Любая профессия была почетна, труд был делом доблести и славы. Ты знал: каждая новая тонна угля, добытая тобой в шахте, принесет тебе славу, почет, награду. Каждый центнер хлеба, добытый тобой на колхозном поле, умножит твое богатство, богатство твоей семьи.
Но вот придет враг. Он станет хозяином твоей судьбы. Он растопчет твое сегодня и украдет твое завтра. Он будет властвовать над твоей жизнью, над твоим домом, над твоей семьей. Он может лишить тебя дома — и ты уйдешь, сгорбив спину, в дождь, в непогодь, из родного дома. Он может лишить тебя жизни — и ты, пристреленный где-нибудь у забора, так и застынешь в грязи, никем не похороненный. Он может и сохранить тебе жизнь: ему рабочий скот нужен,— и он сделает тебя рабом с переломанным, покорным хребтом. Ты добудешь центнер хлеба — он заберет его, тебя оставит голодным. Ты вырубишь тонну угля — он заберет ее да еще обругает: «Русская свинья, ты работаешь плохо!» Ты всегда останешься для него русским Иваном, низшим существом, быдлом. Он заставит тебя забыть язык твоих отцов, язык, которым ты мыслил, мечтал, на котором признавался в любви невесте.
Все мечты твои он растопчет, все надежды оплюет. Ты мечтал, что сынишка твой, выросши, станет ученым, инженером, славным человеком на земле, но фашисту не нужны русские ученые, он своих сгноил в собачьих лагерях. Ему нужен тупой рабочий скот,— и он погонит твоего сына в ярмо, разом лишив его и детства, и юности, и будущего.
Ты берег, лелеял свою красавицу дочку. Сколько раз, бывало, склонялся ты вместе с женой над беленькой кроваткой Маринки и мечтал о ее счастье! Но фашисту не нужны чистые русские девушки. В публичный дом, на потеху разнуздан ной солдатне, швырнет он твою гордость—Маринку, отличницу, красавицу...
Ты гордился своей женой. Первой девушкой была у нас на руднике Оксана! Тебе завидовали все. Но в рабстве люди не хорошеют, не молодеют. Быстро станет старухой твоя Оксана. Старухой с согбенной спиной.
Ты чтил своих дорогих стариков — отца и мать,— они тебя выкормили. Страна помогла обеспечить им почетную старость. Но фашисту не нужны старые русские люди. Они не имеют цены рабочего скота,— и он не даст тебе для твоих стариков ни грамма из центнеров хлеба, добытых тобой же...
Может быть, ты все это вынесешь, может, не сдохнешь, отупев, смиришься, будешь влачить слепую, голодную, безотрадную жизнь?
Я такой жизни не хочу! Нет, не хочу! Нет, лучше смерть, чем такая жизнь! Нет, лучше штык в глотку, чем ярмо на шею! Нет, лучше умереть героем, чем жить рабом!
Товарищ! Три часа осталось до рассвета. Судьба моя в моих руках. На острие штыка моя судьба, а с нею и судьба моей семьи, моей страны, моего народа.
3
Товарищ!
Сегодня днем мы расстреляли Антона Чувырина, бойца третьей роты.
Полк стоял большим квадратом; небо было по-осеннему сурово, и желтый лист, дрожа, падал в грязь, и строй наш был недвижим, никто не шелохнулся.
Он стоял перед нами с руками за спиной, в шинели без ремня, жалкий трус, предатель, дезертир Антон Чувырин. Его глаза подло бегали по сторонам, нам в глаза не глядели. Он нас боялся, товарищ. Ведь это он нас предал.
Хотел ли он победы фашистов? Нет, нет, конечно, как всякий русский человек. Но у него была душа зайца, а сердце хорька. Он тоже, вероятно, размышлял о жизни и смерти, о своей судьбе. И свою судьбу рассудил так: «Моя судьба—в моей шкуре».
Ему казалось, что он рассуждает хитро: «Наша возьмет — прекрасно. А я как раз и шкуру сберег. Враг одолеет—ну что ж, пойду в рабы к нему. Опять моя шкура при мне».
Он хотел отсидеться, убежать от войны, будто можно от войны спрятаться. Он хотел, чтобы за него, за его судьбу дрались и умирали товарищи.
Эх, просчитался ты, Антон Чувырин! Никто за тебя драться не станет. Здесь каждый дерется за себя и за Родину! За свою семью и за Родину! За свою судьбу и за судьбу Ро- дины! Не отдерешь, слышишь, не отдерешь нас от Родины: кровью, сердцем, мясом приросли мы к ней. Ее судьба —наша судьба, ее гибель — наша гибель. Ее победа — наша победа.
И когда мы победим, мы каждого спросим: что ты для победы сделал?
Мы ничего не забудем! Мы никого не простим!
Вот он лежит в бурьяне, Антон Проклятый— человек, сам оторвавший себя от Родины в грозный для нее час. Он берег свою шкуру для рабской жизни — и нашел собачью смерть.
А мы проходим мимо поротно, железным шагом. Проходим мимо, не глядя, не жалея. С рассветом пойдем в бой. В штыки. Будем драться, жизни своей не щадя. Может, умрем. Но никто не скажет о нас, что мы струсили, что шкура наша была нам дороже Отчизны.
4
Товарищ!
Два часа осталось до рассвета. Давай помечтаем.
Я гляжу сквозь ночь глазами человека, которому близостью боя и смерти дано далеко видеть. Через многие ночи, дни, месяцы гляжу я вперед и там, за горами горя, вижу нашу победу. Мы добудем ее! Через потоки крови, через муки и страдания, через грязь и ужас войны мы придем к ней. К полной и окончательной победе над врагом! Мы ее выстрадали, мы ее завоюем.
Вспомни предвоенные годы. Над всем нашим поколением вечно висел меч войны. Мы жили, трудились, ласкали жен, растили детей, но ни на минуту не забывали: там, за нашей границей, сопит, ворочается злобный зверь. Война была нашим соседом. Дыхание гада отравляло нам и труд, и жизнь, и любовь. И мы спали тревожно. На дно сундуков не прятали старой шинели. Ждали.
Враг напал на нас. Вот он на нашей земле. Идет страшный бой. Не на жизнь — на смерть. Теперь нет компромиссов. Нет выбора. Задушить, уничтожить, раз навсегда покончить с гитлеровским зверем! И когда свалится в могилу последний фашист и когда смолкнет последний залп гаубиц,— как дурной сон развеется коричневый кошмар, и наступит тишина, величественная, прочная тишина победы, И мы услышим, товарищ, не только как шумит ветвями веселый лес, мы услышим, как облегченно, радостно вздохнет весь мир, все человечество.
Мы войдем в города и села, освобожденные от врага, и нас встретит торжественная тишина, тишина переполненных счастьем душ. А потом задымят восстановленные заводы, забурлит жизнь. Замечательная жизнь, товарищ! Жизнь на свободной земле, в братстве со всеми народами.
За такую жизнь и умереть не много. Это не смерть, а бессмертие.
5
Светает...
По земле побежали робкие серые тени. Никогда еще не казалась мне жизнь такой прекрасной, как в этот предрассветный час. Гляди, как похорошела донецкая степь, как заиграли под лучами солнца меловые горы, стали серебряными.
Да, очень хочется жить. Увидеть победу. Прижать к шершавой шинели кудрявую головку дочери.
Я очень люблю жизнь — и потому иду сейчас в бой. Я иду в бой за жизнь. За настоящую, а не рабскую жизнь, товарищ! За счастье моих детей. За счастье моей Родины. За мое счастье. Я люблю жизнь, но щадить ее не буду. Я люблю жизнь, но смерти не испугаюсь. Жить, как воин, и умереть, как воин,— вот как я понимаю жизнь.
Рассвет...
Загрохотали гаубицы. Артподготовка.
Сейчас и мы пойдем.
Товарищ!
Над родной донецкой степью встает солнце. Солнце боя. Под его лучами я торжественно клянусь тебе, товарищ! Я не дрогну в бою! Раненный — не уйду из строя. Окруженный врагами — не сдамся. Нет в моем сердце сейчас ни страха, ни смятения, ни жалости к врагу — только ненависть. Лютая ненависть. Сердце жжет...
Это — наш смертный бой.
Иду!
А. РОСТКОВ
ТАНКИСТ ДМИТРИЙ ЛАВРИНЕНКО
Никогда не изгладится из памяти этот хмурый вечер. Накрапывал мелкий дождь. Глухо шумел темный лес. Медленно кружась в воздухе, падали на сырую землю засохшие листья дубов. Замаскированные танки стояли в укрытии, готовые к отражению вражеского удара. Наша пехота залегла впереди. Было необычайно тихо. Казалось, что здесь никого нет, что фронт где-то далеко.
Лейтенант Дмитрий Лавриненко, командир танкового взвода, выглядывая из верхнего люка, знал, что эта тишина обманчива. Несколько дней назад танки части, где служил Лавриненко, сошли с железнодорожных платформ в Мценске и вышли к Орлу. Первые же разведывательные рейды показали, что враг начал новое большое наступление. Не вернулся из разведки друг Дмитрия танкист Раков. Орел горел, занятый противником.
Фашистское командование начало в те дни новое наступление на Москву. 3 октября Гитлер хвастливо провозгласил: «48 часов тому назад начались новые операции гигантских размеров. Они будут способствовать уничтожению врага на Востоке. Враг уже разбит и никогда больше не восстановит своих сил». Заняв Орел, две танковые дивизии и мотодивизия из танковой армии фашистского генерала Гудериана двинулись на Мценск. Путь им преградила подошедшая сюда танковая бригада, которой командовал полковник М. Е. Катуков. Силы были слишком неравны. Но Дмитрий Лавриненко, ожидая появления гудериановских танков, волнуясь и успокаивая себя, вспоминал слова комбрига:
— Воюют не числом, а умением. Это еще старик Суворов
говорил. Главное—не теряться. Укрывайтесь в засады. Не лезь
те в лобовую атаку. Наносите удар неожиданно. Побольше ма
невренности.
...Бой начался неожиданно. Вражеские танки ворвались на линию нашей обороны. Мгновенно все ожило: застрекотали пулеметы, тяжело и раскатисто ухнули орудия, вспыхнули огни, замелькали человеческие фигуры, послышались отрывистые слова команд и стоны раненых. Теперь уже не было леса, не было красивой поляны и надоедливого дождя, было одно: движение, огонь.
В разгаре боя командир вызвал к себе Лавриненко. Стараясь скрыть свое волнение, командир указал лейтенанту на дальний лес:
— Там наша минометная рота окружена фашистами. Нуж
но выручить ее.
Через несколько минут три танка вышли из укрытия и направились к лесу, к высотке, где залегли наши минометчики. Переднюю машину вел Лавриненко. Напрягая всю волю, все внимание, лейтенант зорко всматривался в даль. Экипаж молчал. Это был его первый бой.
Танк, лязгая гусеницами, вышел на поляну. Шоссе поднималось в гору и уходило к горизонту. Слева от шоссе небольшую высотку огибали вражеские танки. Лейтенант сразу распознал их по белой свастике на черной броне. Их было около двадцати. Оки медленно окружали минометчиков и поливали их сильным огнем.
Стремительно и уверенно машина Лавриненко приближалась к врагам.
Лейтенант указал заряжающему Коробейникову на ведущий вражеский танк и резко скомандовал:
— Огонь!
В следующий же миг башня со свастикой отлетела далеко в сторону, танк ярко вспыхнул.
— Начало хорошее! — радостно крикнул Лавриненко.— Бей
дальше!
В нем заговорил азарт воина, высокая страсть подвига. Один за другим выпускал он снаряды по врагу. Вот загорелся второй танк, третий, четвертый... Огромные пылающие костры ярко освещали вечернее небо.
Гитлеровцы яростно отстреливались. Снаряды взрывались вокруг, иногда глухо ударяли в машину, сотрясая ее. Но броня была неуязвима.
И еще несколько фашистских танков было подбито, уцелевшие же повернули вспять. Послав им вдогонку несколько снарядов, танк Лавриненко вернулся к исходной позиции и снова замаскировался в леске. Весело поблескивая карими глазами, Лавриненко доложил на командном пункте:
— Вражеские танки обращены в бегство. Десять машин уничтожено. Рота минометчиков спасена.
А между собой танкисты, разгоряченные боевым успехом, рассуждали:
- Фашисты-то и бегать умеют!
- Пусть припомнят июнь на Украине!
- Видно, и впрямь не так страшен черт, как его малюют!..
Большинство из воинов пришли сюда тяжким путем от западной границы. Они сражались с врагом под Проскуровом и под Белой Церковью, видели, как горели города и поспевающие хлеба, как дымились воронки от бомб, как умирали советские люди. И здесь несколько дней назад они увидели то же: по Орловскому шоссе мчались грузовики, длинным потоком тянулись повозки, колхозники гнали скот, женщины несли детей. Гитлеровские самолеты, снижаясь до самой земли, обрушивали на бегущих свинцовый ливень. А потом на шоссе появились бронированные полчища. Гудериановские танкисты проехали на грохочущих машинах по всей Европе.
И вот сегодня Лавриненко и его друзья убедились, что не так сильны гитлеровские вояки, что их можно бить и гнать.