Пушкин. Избранные работы 1960-х1990-х гг. Т. I

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   36   37   38   39   40   41   42   43   ...   48

6.



Положение аксиом (я имею в виду широкий смысл этого слова: всякую так называемую очевидность, простую истину) в известном смысле незавидное. Их скромная роль – роль подсобного орудия нашей логики – есть удел тайн бытия, низведенных со своих метафизических высот в сферу практического употребления. «Ударившись о сыру землю» человеческой практики, тайна оборачивается элементарным фактом, обретает «земное» лицо – лицо очевидности, не требующей размышления, удобной к оседланию. Переворачиваются наши отношения с тайной: опрокидываясь в эмпирический мир, реальность высшего порядка занимает в субординации этого мира как раз самую нижнюю ступеньку – и наше знание об «элементарном факте» ограничивается, по сути дела, умением этот факт использовать. Такой прагматический взгляд «свысока» бывает неизбежен, а порой и необходим, но нельзя превращать его в принцип: ведь взгляд свысока есть взгляд вниз, и только вниз; в этом и состоит беда исследовательского эмпиризма: порожденный опрокинутой иерархией, он не прозревает в «простых истинах» их высокую породу.

Все сказанное тоже «простая истина», теоретически ясная. Но на практике глубина мысли нередко связывается у нас с представлением о бесконечном дроблении и разъятии, которое называют «аналитическим взглядом», тогда как это ограниченный взгляд только вниз, к себе под ноги.

В житейском быту это, быть может, и так: глубина – это низ. Что же касается процесса познания, то уместно вспомнить тот путь, что в XXXIV песни «Ада» проделал Данте, когда, миновав последний круг Ада, стал спускаться с Вергилием еще ниже, цепляясь за шерсть Люцифера. Когда они достигли середины пути по телу владыки Ада, Вергилий перевернулся головой «туда, где прежде были ноги», и стал, как бы спускаясь дальше, на самом деле подниматься дальше, так, что, выбравшись, Данте увидел, что Люцифер торчит вверх ногами. Рубеж, который они минули таким необыкновенным образом, был рубежом между Адом и Чистилищем. Объясняя недоумевающему Данте это нисхождение-восхождение, Вергилий говорит:


Но я в той точке сделал поворот,

Где гнет всех грузов отовсюду слился.


Иначе говоря, поворот (в противном случае путники оказались бы в желанном Чистилище вверх ногами) был сделан в той точке, где предельно уплотнена темная, неодухотворенная материя.

Таков, в сущности, и ход познания. Когда «материя» накопленных, рассмотренных и проанализированных фактов достигает предельного уплотнения,193 необходимо – дабы не оказаться по отношению к истине вверх ногами – перевернуть соотношение между фактами и собою, другими словами – посмотреть на них снизу вверх.

Попав в это новое положение, мы вопреки пословице о синице в руках и журавле в небе оказываемся в выигрыше. Новый взгляд помогает нам факты, знакомые вдоль и поперек, увидеть в новой связи. То, что казалось самою природой предназначенным лишь для умелого использования, становится высокой целью, средоточием устремлений нашего духа. Рассуждая об открытом Ньютоном законе, «в силу которого все тела тяготеют к одному общему центру», Чаадаев в четвертом Философическом письме напоминал: «Не следует забывать, что закон падения тяжестей установлен Галилеем, закон движения планет – Кеплером. Ньютону принадлежит только счастливое вдохновение – связать воедино оба эти закона... Но можно ли серьезно думать, что весь секрет гениальности Ньютона, вся его мощь, заключается в одних его математических приемах? Разве мы не знаем, что в этом возвышенном уме было еще что-то сверх способности к вычислениям? Я вас спрашиваю, рождалась ли когда-либо подобная мысль в разуме безбожном? Истина такой огромной величины дана ли была когда-либо миру душой неверующей? И можно ли представить себе, будто в то время, когда Ньютон бежал от опустошавшей Лондон эпидемии в Кембридж и закон вещественности блеснул его духу и разодралась завеса, скрывавшая природу, в благочестивой душе его были одни только цифры? Странное дело, есть еще люди, которые не могут подавить в себе улыбку жалости при мысли о Ньютоне, комментирующем Апокалипсис. Не понимают, что великие открытия, составляющие гордость всего человеческого рода, могли быть сделаны только тем самым Ньютоном, каков он был, гением столь же покорным, сколь и всеобъемлющим, столь же смиренным, как и мощным»194.

Нужды нет, что тайна в итоге останется все-таки тайной, то есть никогда не исчерпается до конца, главное состоит в том, что мы попадаем в сферу ее притяжения, она направляет наши усилия и наш процесс освоения мира, сводившийся раньше к познанию-потреблению, получает шансы превратиться в познание-восхождение.

Само собой разумеется, что в этой новой ситуации дискурсивный анализ и рассудочная логика становятся лишь средством в нашем стремлении к высокой глубине и только через это умаление обретают свой истинный, высший смысл, ибо все хорошо на своем месте.

7




России определено было высокое предназначение...

«О ничтожестве литературы русской»


Первый публичный триумф Пушкина как поэта состоялся в 1815 году на том экзамене по российской словесности, где Державин слушал «Воспоминания в Царском Селе». Первой поэмой, «Руслан и Людмила», было начато триумфальное шествие Пушкина в литературе. Достойно пристального внимания то, что оба упомянутых произведения каждое по-своему связаны со «Словом о полку Игореве», к которому Пушкин относился с благоговением и за изучение которого взялся в конце жизни. Некоторые черты батальных эпизодов «Воспоминаний...» связаны, несомненно, с впечатлениями от «Слова...»; строка же «Летят на грозный пир; мечам добычи ищут» звучит чуть ли не цитатой. Образ Баяна и сцена боя с печенегами в «Руслане» также несут на себе отпечаток знания великого памятника.

«Слово...» было утеряно и долгое время отсутствовало в культурном сознании. Нечто подобное произошло и с русским словом в литературе. Оно было утеряно, «спрятано» до поры, как волшебный меч в поэме Пушкина. Русская литература металась в поисках своего слова, как Руслан.

Продолжая разговор о «воинском» оттенке в творческой работе Пушкина, надо вспомнить эпизод из «Руслана»:


Долину брани объезжая,

Он видит множество мечей,

Но все легки, да слишком малы...


Раннюю поэзию Пушкина можно уподобить этому эпизоду: поискам меча по руке. Ищет не сам Пушкин, но его дар. Все поэтические манеры, школы и стили, опробованные им, оказались «легки, да слишком малы». Волшебного меча среди них не нашлось.

Сочинения зрелого Пушкина Гоголь сравнивал с русской природой, «тихой и беспорывной», а слово Пушкина – с «русским человеком», который «немногоглаголив на передачу ощущенья...». Слово, найденное Пушкиным у няни, в летописях, в песнях и сказках, у московских просвирен и преображенное им, слово, которое, само по себе будучи подчас «нейтральным», «тихим» до молчаливости, как бы даже «пустым», а в контексте способно вместить мир, – это и есть волшебный меч, отысканный Пушкиным для России, извлеченный из открывшегося ему древнего тайника. Именно русское слово оказалось по руке его дару, и именно этот дар оказался целиком соприроден России по духу. Небывалый в мировой культуре по масштабу и роду, дар этот был определен просторной, широкой провинциальной стране с тихой, беспорывной природой под неярким небом и «серенькими тучами», с ее избами, балалайкой и топотом трепака. Он был определен стране, спасшей Европу195, стране, осененной поверх всех трагедий и бед высоким духовным предназначением. Он был определен народу, в котором Гоголь и Достоевский расслышали, слушая Пушкина, небывалое свойство «всемирной отзывчивости», национальную потребность в братстве и любви.

Пушкин – это Россия, выраженная в слове. С его появлением страна заговорила на своем языке. И тогда, словно по волшебству, возникла – сразу и вдруг – литература, одним гигантским шагом оказавшаяся в авангарде духовных устремлений всего человечества.

Творчество Пушкина – металитература; типология, которая в нем содержится, есть типология бытийственная (включающая в себя также и художество); роль его – сверхлитературная. Предназначение его состояло не в том, чтобы определить и предуказать стили, формы и методы, а в том, чтобы предвосхитить и создать большой стиль русской литературы как нравственного подвига, облеченного в слово. В силу этого он не столько «начал» великую классику, сколько присутствует, наличествует в ней (даже когда она в чем-нибудь и противостоит ему); и она не началась с него, а содержится в нем потенциально, развертывается из него, существует в созданном им поле. Он заключает ее в себе, подобно тому как в зерне ржи заключен ржаной колос, и никакой другой. Среди новых зерен, содержащихся в колосе, то зерно, из которого он произрос, отсутствует: оно живет иною жизнью – всем колосом. Оттого и собственно пушкинское оказалось – «чисто художественно» – в последующей литературе невоспроизводимым и наличие пушкинского «направления», пушкинской «школы» – невозможным. Ничего «чисто художественного» в Пушкине нет – потому-то школой его оказалась вся великая русская классика, та самая святая, по известному слову европейского писателя, литература, которая никогда не была «словесностью», но постоянно держала в поле зрения те пространства, где «кончается искусство».


1979, 1998