Рождение волшебницы побег

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   25

Со всех сторон в сорванную с резьбы башку полетели кружки и более увесистые снаряды. Темнота и хруст, гул, сотрясение и бряцанье – Мясник взревел медным задушенным гласом.

– Пойдемте, сударь, – слегка запыхавшись, обратился к Поплеве косоглазый юноша, тот, что сорвал с резьбы узкую и, видно, нестойкую головку Мясника. – Пора и ноги уносить. Этот, что дал деру, – косоглазый кивнул на дверь, – Бибич, человек окольничего Дивея. Не иначе – подмогу приведет.

В самом деле, Поплева не видел, что тут можно еще сделать. Кувшинноголовый однообразно ревел, покачиваясь. Порочный Мальчик, сидя на полу в томной позе, отирал на разбитой щеке куриный жир, он потупился, не в силах глядеть людям в глаза. Кирпичная Рожа, напротив, с кряхтением нагнулся подобрать ножны и в знак миролюбия обратил к народу свой беззащитный зад.

А тощий малый в смуром кафтане, тот самый, что возбудил кабацкие страсти и оказался на полу еще до появления Поплевы, – тощий малый силился встать на ноги с похвальным намерением покинуть это нехорошее место. И устранить тем самым повод для новых недоразумений.

Поплева выволок доходягу к дверям, перевалил через порог и вместе с косоглазым вынес его из харчевни на воздух, в расступившуюся толпу ротозеев. Вдвоем повели они жертву кабацких страстей прочь, отбрехиваясь от расспросов.


Случайный товарищ Поплевы, косоглазый молодой человек, был прежний Поплевин провожатый, которого тот непременно признал бы, когда бы лучше разбирался в лазутчиках да зорче озирался, вступая в город. Теперь уж сама нужда заставляла Поплеву настороженно вертеть головой – да не туда глядел!

Скоро они попали в гнилую щель между домами, но услужливый молодой человек знал выход и не затруднился его показать. Доходяга в смуром кафтане едва волочился, голову обронил на грудь и никакими признаками осмысленности своих спасителей не баловал. Наконец они остановились, безмолвно вопрошая друг друга: что дальше?

Сползающие по склонам оврага улочки превращались здесь в сплошные лестницы, которые петляли в нагромождениях беспорядочных пристроек под грубыми сланцевыми крышами. Негде было тут задержаться глазу, чтобы выделить хоть одно вполне законченное строение, которое не служило бы добавлением, приделом к другому еще более непостижимому сооружению, что и само лепилось в край и торец чего-то. Среди разбросанных без порядка кривых окошек нельзя было встретить и одного ладного, тем более двух похожих. А в довершение картины противоестественно вознесенная на крышу коза пощипывала чахлый кустик, произраставший прямо из бока пристроенной еще выше халупы.

– Куда ж нам его девать, бедолагу? – пробормотал Поплева, немало ошеломленный разнообразием открывшихся перед ним видов.

– Ладно, ребята, я бы уж сам, – заговорил тут слабым голосом доходяга. Поплева нагнулся, пытаясь заглянуть в завешенное упавшими космами лицо.

– Да ты где живешь?

– Лады, ребята, лады! – упорствовал в нежелании понимать несчастный. – Нехорошо пить, ребята, не пейте, ребята, не надо...

– Так что, сам дойдешь? – сердито спросил Поплева, слегка обиженный философическими изысканиями спасенного.

– Прощай, братец, – сказал тут Поплевин товарищ, молодой человек с глазами врозь. И начал высвобождаться от лежащей на плече руки. – Не моего ума дело, на трезвую голову-то и не сообразишь, отчего эти наладились убивать этого, а этот тех покрывает.

– Да ты про что? – начал уж свирепеть Поплева, которому изрядно надоели недомолвки и экивоки.

– Этот-то, выходит, государев тесть, Поплева, – остановился молодой человек с глазами врозь, каковая особенность позволяла ему глядеть и на того, и на другого сразу, то есть держать двух Поплев за одного. – Кабатчик сказывал. Да что-то не сладилось. Вот люди окольничего Дивея и хотели его прибить.

И, покосив на прощанье глазами, пигаликов лазутчик легко, как это свойственно человеку с чистой совестью, поскакал вниз по ступенькам.

Недоверчивое изумление Поплевы, которое естественно следовало за ускользающим лазутчиком пигаликов, обратилось теперь своим чередом на Рукосилова лазутчика. Но и этот ускользал. Захрипел при осторожной попытке Поплевы его встряхнуть – глаза закатились, на посиневших губах проступила пена.

И Поплева остался ни с чем. Никакой пользы нельзя было извлечь из бездыханного, костлявого и тощего мертвяка, в какого обратился только что еще живой лазутчик.

– Да это Ананья! – воскликнул Поплева, повторно его встряхивая. Увы! голова лазутчика безучастно болталась.

Несомненно, это и был Ананья. После памятного столкновения в Колобжеге для Поплевы прошло всего три месяца – там, где весь остальной мир считал годами. Словно вчера было: Ананья... крошечный волшебничек Миха Лунь с роковым Асаконом...

Лазутчик казался мертв. Совершенно мертв. Насколько может быть мертв знающий свое дело любитель. Нужно заметить, что среди достоинств и умений Ананьи не последнее место занимало искусство обмирать до полной безжизненности. То было одно из немногих развлечений, которыми Ананья разнообразил свою скудную, полную трудов жизнь. Неудавшийся колдун, безнадежно не способный к созидательному волшебству человек, Ананья умел не много, но то, что умел, потрясало.

Полуприкрытые глаза его глядели бессмысленно. Безвольная голова с давно немытой гривой падала, синюшные губы пузырились мыльной слюной.

Беспомощно оглядевшись, Поплева положил тело вдоль каменной ступени и припал к груди – сердце не билось.

Поплева выругался. Прохожие спускались по лестнице и переступали тощие ноги Ананьи, едва глянув. Здесь, на Вражке, удивительное искусство Ананьи не производило большего впечатления.

Правда, курившая у открытого окна женщина с опухшим лицом выказала некоторое любопытство. Недолгое, впрочем, – внимание ее отвлек далекий заунывный крик, который слышался где-то поверх крыш. Небритый мужчина из глубины комнаты отстранил женщину, попутно отняв у нее трубку, и высунулся слушать.

– Поплеву, сдается, ищут, – молвил он некоторое время спустя.

– Это какого Поплеву? – спросила оттертая от окна женщина.

– Иди, иди! – буркнул мужчина и с треском захлопнул обтянутое драной мешковиной оконце.

Ошалевший от смены впечатлений Поплева, казалось, не твердо помнил и собственное имя. Он глянул на распростертого Ананью, уставившегося ввысь недвижными, побелевшими глазами. Ананья не выказывал жизни, но и мертвее как будто не становился – сколько можно было понять, потряхивая его для испытания. Оставался он все в том же межеумочном состоянии “хоть брось!” До этого, однако, дело еще не дошло. Недолго еще подумав, Поплева подхватил тело, вскинул на спину и трусцой побежал по лестнице, заторопившись за далекими перекатами барабана.

Лестница вильнула, спутавшись по дороге с совсем уж непотребным переулком. И когда Поплева, отдуваясь от тяжести на плечах, отыскал подходящий перелаз, барабан рассыпался дробью где-то за спиной. Нисколько не мешкая, Поплева повернул назад, на бессвязные вопли глашатая, и потерялся в заплутавшем среди теснин эхе.

Намаявшись с мертвым телом Ананьи, Поплева опознал между крышами семиярусную, сплошь составленную из сквозных окон и арок башню соборной церкви. Он стал держать на примету, не обольщаясь более барабанами и придурочными выкликами глашатаев. И, в конце концов, вознагражденный за упорство, выбрался на просторную площадь, посреди которой в окружении порядочной толпой зевак, завывал государев вестник.

– ...И тому доброму человеку, что сообщит нам о судьбе названного отца нашего любезного и досточтимого Поплевы, положена будет щедрая наша награда! – заключил возвышавшийся над толпой дородный мужчина в высокой круглой шапке с пером. Он мало походил на известного Поплеве колобжегского глашатая, превосходя своего городового товарища настолько, насколько столица вообще превосходит по всем признакам прочие города и веси страны. Это был представительный господин с окладистой бородой, роскошными усами и необыкновенно зычным, переливчатым голосом – особым, столичным голосом, вероятно.

Всей своей важной повадкой презирая любопытство зевак, (что было даже и удивительно, если принять во внимание, что это были все ж таки как никак столичные зеваки), глашатай принялся скатывать лист, потом небрежно ударил в заброшенный на бедро барабан.

– Я могу сообщить о судьбе досточтимого Поплевы! – запыхавшись от спешки, воскликнул Поплева.

Дородный глашатай без всякого одобрения оглядел всклокоченного самозванца с мертвым телом пьяного человека на закорках.

– Ты можешь сообщить о судьбе названного отца нашего? – уточнил он тем же раскатистым голосом и вернулся взглядом к дохло повисшему головой Ананье.

– Могу! – подтвердил Поплева, полагая более безопасным и надежным выступать в качестве свидетеля и доносчика, чем самого Поплевы.

– Возлюбленного тестя нашего? – спросил глашатай, нисколько не смягчаясь.

– Надо полагать, возлюбленного, – пробормотал Поплева.

– Почтенным ремеслом которого был вольный промысел морской рыбы? – придирчиво продолжал глашатай, не минуя взглядом безжизненного тела Ананьи.

– Он был рыбак, – подтвердил Поплева, испытывая известную неловкость говорить о себе самом в прошедшем времени.

Но глашатай удовлетворился этим, оставив сомнения при себе.

– Тогда пойдем, – сказал он, не особенно примиренный. Внутренние возражения его выдавали брезгливая складка губ и важный поворот головы. А более всего сказывались они в том, что глашатай ни разу не обернулся на спутника, пока не пришли они все к тому же Чаплинову дому, где стояла у подъезда стража, пропустившая и глашатая, и Поплеву, и даже совершенно не уместного во дворце мертвяка.


Тем временем встревоженный донельзя Дивей ожидал государыню, чтобы шепнуть ей два-три слова наедине.

Что? – заглянул он в очередной раз в преддверье библиотеки, где томились две девушки и неизвестный Дивею придворный чин. Сенная девушка Лизавета, на которой остановил он вопрошающий взор, оглянулась на подругу и поднялась к выходу, стараясь не выказывать того удушливого волнения, которое вызывало у нее появление молодого окольничего. Она нашла его в боковой комнате, где Дивей нетерпеливо ощипывал растрескавшийся лист фикуса.

– У государя на коленях, – молвила Лизавета, обратив к юноше свое округлое лицо. И добавила, предупреждая вопрос: – Только что я глядела. Целуются. Я не могу соваться туда каждый час.

Полнолицая красавица с налитыми плечами, Лизавета носила тяжелые свободные платья, открытые на груди и на спине, а голову венчала округлым тюрбаном горячего багряного цвета, особый жар которому придавало золотое шитье.

– Ты должна мне помочь, – сказал Дивей, отворачиваясь. – Я должен видеть государыню тотчас, как только станет возможно.

– Но что случилось? – спросила она низким, теплых оттенков голосом. Дивей не отвечал, пощипывая фикус. А девушка перебирала гриф и деку круглой мандолины, которую прихватила с собой, когда покидала библиотечные сени. – Ты уже не любишь меня? – сказала она с каким-то непостижимым простодушным удивлением.

Дивей раздраженно покосился на мандолину, слабенький звук случайно тренькнувшей струны заставил его передернуть плечами.

– Тогда на празднике в Попелянах... Я готова была княгиню убить, – сообщила Лизавета все с тем же, никогда, казалось, не изменявшим ей добродушием.

– Напрасно. В высшей степени неосмотрительно. Это было бы государственное преступление, – возразил Дивей, бросив недобрый взгляд на мандолину.

И еще погодя юноша болезненно вздрогнул, но не от мандолины уже, от поцелуя. От едва слышного, исподтишка прикосновения влажных губ – в шею.

– Я в опасности, – сказал Дивей, помолчав в ожидании нового поцелуя. – В большой беде. Не удивлюсь, если и жизнь моя под угрозой.

Жалобно брякнула мандолина, выскользнув из расслабленных рук.

И почти тотчас тихо приотворилась дверь, впустив круглую голову с острыми усами – это был Бибич, дворянин окольничего Дивея.

– Государь мой! – сказал он зловещим полушепотом. – Этот человек... – последовала жуткая, но невразумительная гримаса, – здесь! И он принес на спине того... А тот... хуже некуда.

Дивей невнятно выругался.

– Глянь государыню, – нетерпимым тоном велел он Лизавете, и бедная девушка не посмела ослушаться. Оставив шептавшихся мужчин, она заторопилась к выходу, но Дивей снова настиг ее на пороге: – Государь не должен знать, что я здесь! – предупредил он таким трагическим голосом, что девушка разве не пошатнулась.


Лизавета готова была на крайность, но не было ни малейшей возможности обменяться с государыней взглядом. Золотинка не слезала с колен, а Юлий отвечал ей блуждающей улыбкой, не замечая, как онемели ноги. На рабочем столе его лежали бумаги пигаликов.

Лжезолотинка встряхнула головой, обмахнув мужа щекотным потоком золотых волос, и припала на грудь:

– Юлька! Ага! Юлька! Лебедь мне все сказала, теперь уж знаю! Я тоже буду звать тебя Юлька! – и она залилась хохотом. – Да, решено! Ю-юлька!

Кое-как справилась она с новым приступом смешливости и принялась терзать волосы мужа, взъерошивая их, как потоптанную траву.

– А Лебедь пусть не зовет! Издам указ, чтобы никто-никто не смел называть тебя Юлькой! Никакие Лебеди, никакие гуси, куры и утки! Нечего! Хватит! Пришло мое время, и Юлька мой!

От смеха переходила она к забавной важности, а Юлий, мимолетно поморщившись от усталости в коленях, бережно пересаживал Золотинку и слушал, застыв лицом, словно ему нужно было сдерживаться, чтобы не размякнуть в счастливой и глупой улыбке.

– И велю глашатаям, – чеканила она с вновь прорезавшейся строгостью, – чтобы объявили по площадям, на торгу и на перекрестках, по кабакам, чтобы кликали не по один день. И весь народ чтобы, сколько его ни есть, зарубил себе на носу строго-настрого. Под страхом жесточа-айшего, – протянула она, – жесточайшего наказания! Вот. Никто не может называть тебя Юлькой. Никто, чтобы и думать не смел, про себя даже: Юлька! Что в самом деле?! Я запрещаю!

Бумаги пигаликов, однако, не были забыты вовсе, и Юлий под градом упоительных поцелуев косил взглядом на расползающиеся по столу строчки – целые полчища выстроенных в колонны строчек, от которых холодело на душе и замирал смех.

– Ты и вправду дала пигаликам обещание? – спросил он невпопад. Золотинка изменилась в лице... и слезла с колен.

Она прошлась по комнате, заставленному по самый потолок книгами просторному покою, вернулась к столу и оперлась на разбросанные бумаги, обратив к Юлию ясные, до того ясные, что ничего уже не выражающие глаза. Она молчала.

– Знаешь что... – Юлий осторожно – словно боялся упустить мысль, подвинулся. – Пигалики безжалостный народец. Если уж чего возьмут в голову, не отступят...

Зимка молчала.

– И вот я думаю, – медлительно продолжал Юлий, – упрямый народец не остановится и перед войной… Вот я и думаю, если пигалики поставят нас перед выбором... война или суд… чтобы ты явилась на суд... Давай уйдем.

– Куда? – шевельнула губами Зимка.

– Куда глаза глядят. Я оставлю государство на Лебедь. Она девочка добрая и мудрая.

Он ждал ответа, Зимка молчала.

– Все лучше, чем война. По тарабарским понятиям война есть самое тяжкое преступление… – сказал он, не пытаясь смягчить свои слова ободряющей улыбкой или притворной легкостью в голосе. – Давай бежим за море. Это будет вторая жизнь, совсем иная. Разве плохо прожить две жизни? Все заново.

Вдруг Зимка поняла, что он это уже решил.

И что ей помогло, наконец, собраться с духом, так это привычка лгать.

– Ты святой человек, Юлий! – воскликнула она со всем пылом искреннего испуга. – Чудный, чудный, необыкновенный человек!

С неловким смешком Юлий пожал плечами, не особенно как будто польщенный.

– Ты святой человек! – настаивала Зимка, в лихорадочном вдохновении не совсем даже понимая, куда ее несет. – Ты не знаешь людей! Люди гадки! Лесть, лицемерие! Эта низость… Если бы ты знал, как я устала от лести... Ах, Юлька, Юлька, если бы ты понимал, чего ты стоишь! Таких, как ты, нет! Просто не существует!

Когда жена упорно называет мужа святым человеком, это верный признак, что она готова ему изменить и, скорее всего, уже изменила. Супружеского опыта Юлию, наверное, и не хватало, но достаточно ведь было простого здравого смысла, который сродни скромности. Он поскучнел, тяжело привалившись на стол.

– Ты сердишься! – заметила Зимка, выказывая больше наблюдательности, чем ума. Остановившись в двух шагах, она подергивала холодный изумруд на груди. – Ты сердишься на меня за Дивея! А его и не так надо было наказать! Он гадкий! Двуличный! Он за мною ухаживает.

– Это не преступление, – медленно проговорил Юлий.

– Вот как! А если я скажу, что он меня целовал?

Юлий вскинул глаза, и взгляд этот, долгий и пристальный, заставил Зимку поправиться:

– Пытался поцеловать.

Но он и после этого ничего не произнес. И Зимка уверилась, что уязвила Юлия, вышибив из его головы премудрые рацеи. Он мучался, как любой портняжный подмастерье, обиженный своей девчонкой. Ничего святого там уж, во всяком случае, не наблюдалось.

– Он ко мне пристает, – добавила Зимка расхожее словечко своей богатой событиями юности.

– А если любит? – тихо сказал Юлий.

На это Зимка лишь хмыкнула.

– Можно ведь сделать так, – трудно продолжал Юлий, – чтобы без грубости и... и... не оскорбляя. Когда человек любит... ему тяжело. Мне кажется, ты должна извиниться перед Дивеем.

– Ты это говоришь? – воскликнула Зимка. – Это ты говоришь?

– Хорошо, – вздохнул Юлий и бессмысленно подвинул по столу бумаги, – тогда извинюсь я.

– Как хочешь, – надменно обронила она, ощущая неприятное сердцебиение.

Но слова уже обесценились, и Зимка отлично это понимала. Она молчала, когда Юлий выглянул в сени и, наткнувшись у входа на Лизавету, сказал ей с пугающей мрачностью:

– Гляньте начальника караула, Лиза. Пусть разыщет окольничего Дивея. Да. Пусть приведет. Сейчас же, – заключил он и хотя заметил особенную бледность девушки, безжизненно ему внимавшей, не нашел сил обеспокоиться еще и этим.

Государь вернулся в библиотеку, а Лизавета, не ответив подруге, прошла в коридор и здесь ослабела. В самом недолгом времени, однако, каким-то припадочным движением она затрясла головой и с лихорадочным блеском в глазах повернула обратно, рванула высокую дверь библиотеки.

– Государь! – воскликнула она с порога. – Государь, я жду ребенка!

Лжезолотинка кинула быстрый взгляд на Юлия – вопросительный.

– Чего же лучше, – пробормотал тот.

– Мы назначены друг другу судьбой! – Лизавета сделала несколько шагов и опустилась на колени. – Простите его ради нашей любви, государь!

– Прощаю, – невольно улыбнулся Юлий. – Кого?

– Он и сейчас у меня, я укрыла его, опасаясь вашего гнева. Простите Дивея, государь, мы готовы умереть друг за друга!

– Вот как... – протянул Юлий, оглянувшись на Золотинку. Она застыла, прикусив губу. – Ты уверена в чувствах Дивея?

– Уверена ли я? – Лизавета озиралась, не зная, кого призвать в свидетели. – Нежный и преданный влюбленный… Скорее небо разверзнется и высохнет море...

– Я очень рад. Оставим море в покое, – рассудительно сказал Юлий, опять покосившись на Золотинку.

Обычный ее румянец обрел багровые тона и расползался пятнами.

Лизавета же по-прежнему стояла на коленях. Она не сознавала свое молитвенное положение.

– Никто, насколько я знаю, никогда и не помышлял препятствовать вашей свадьбе, – заметил Юлий, наклоняясь к Лизавете. Он принял ее под мышки и, ничего не сказав, подтянул, чтобы поставить на ноги. Она не сопротивлялась, но и не помогала ему, тяжело обвиснув; так что Юлий хорошенько крякнул, прежде чем возвратил девушке стоячее положение. – Очень рад вашему счастью. Позовите теперь Дивея, если вы и вправду схоронили его у себя под кроватью.

Успех слишком быстрый и легкий смущал готовое к самопожертвованию сердце. Девушка колебалась, поглядывая на государей, но ничего не успела высказать – все оглянулись. На пороге обнаружился долговязый придворный в желто-зеленом наряде.

– Простите, государь! – запнулся он, уловив нечто настораживающее во взаимном расположении персон. – Простите, глашатай только что привел человека, который имеет сообщить нечто важное о досточтимом Поплеве. И принес э... другого человека, на мой взгляд, если позволено будет сказать, совершенно мертвого.

– Как это мертвого?! – выпалила Лжезолотинка, в памяти которой возник обреченный на смерть Ананья.

– Простите! – пролепетал придворный. – То есть, фигурально выражаясь, мертвое тело неживого человека.

– Кто его принес? Приведите сюда немедленно! – громко сказала Лжезолотинка, скрывая гневливым голосом радость. Она и сама двинулась было вслед за придворным, но одумалась, не вовсе еще успокоенная насчет Лизаветы, от которой можно было ожидать новых сумасбродств.

И скоро ход событий показал, что Зимка явила немалую прозорливость, когда отказалась от мысли покинуть место действия. Едва удалился долговязый придворный чин, как с известной осторожностью, скользящей, словно бы даже танцующей походкой вошел Дивей. Серебристо-белый наряд придавал ему особенную, изысканную бледность. Юлий взял Лизавету за руку.

– Ага, Дивей! Вот славно! Вы пришли, – сказал государь чуть громче обычного. – Я хотел спросить, – он придержал Лизавету за плечо, – скажите, Дивей, в чем вы чувствуете себя виноватым?

Порою заносчивый, часто высокомерный, Дивей, однако, не отличался храбростью. Он терялся при всякой неясности, когда нельзя было искать опоры в заранее установленном, общепринятом способе поведения. Скорее всего, он не дрогнул бы принять вызов – потому что хорошо знал, чего ожидает общество от принародно оскорбленного человека благородных кровей. Но теперь, в положении полнейшей неясности, молчал, переходя в мыслях от опасной искренности к ненужному запирательству.