Рождение волшебницы побег

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   25

И все же непосредственной опасности для Ананьи как будто не было. Опасность грозила скорее ретивому вельможе, в котором Ананья признал известного ему Дивея. Синюхина горбунья поскуливала и подергивалась, понемногу впадая в исступление, на дурашливых ее губах проступила слюна. Непонятно было только, бросится ли дурочка на хозяина, из превратно понятого усердия помогая таскать его за уши, или, движимая тем же усердием, вонзит ногти чужаку в рожу.

Это уж не касалось Ананьи. Он попятился невидимкою и начал подниматься по плохо освещенной крутой лестнице. Тревожные соображения теснились у него в голове. Задерганный, оборачиваясь, чтобы прислушаться, застегиваясь на ходу, ступал он вкрадчивым шагом, бережно, словно боялся повредить лестницу... Но не уберег ни лестницу, ни себя – поскользнулся и, не успев ухватиться за поручень, грянулся с деревянным стуком.

Ананья сверзился на две-три ступени вниз без единого стона – в таком стоическом молчании, что можно было думать, будто он и сам состоит из дерева и этот дробный, барабанный грохот, каким пересчитывал он доски коленями и локтями, был ему за обычай как естественное выражение чувств.

Истинный стоик, после короткой передышки он возобновил движение ползком, на карачках, помогая себе руками. И уж набрался было духу встать, когда послышались тяжкие, переходящие в стон вздохи. Ананья опять замер, не совсем ясно понимая, что является причиной этих малодушных звуков. Не нужно ли искать источник стенаний в себе самом?

Разрешив этот вопрос в отрицательном смысле, Ананья почел за благо расположиться для отдыха на той самой ступеньке, где застигли его таинственные звуки. Он успел принять самый скучный, непритязательный вид, какой только может иметь за собственные свои деньги благонамеренный постоялец гостиницы, когда внизу заскрипела лестница. Из-за поворота показался убитый горем Синюха. Мясистые щеки хозяина, и без того дряблые, распухли от слез, борода, обычно расчесанная надвое, спуталась, превратившись в сплошную, выпяченные губы под усами сложились рыдающей гримасой.

– Вы мой единственный постоялец! – всхлипнул Синюха.

– Я готов рассчитаться, – осторожно возразил Ананья.

Синюха вяло шевельнул рукой, показывая, что не в состоянии обсуждать сейчас этот вопрос.

– Велено спросить ваше настоящее имя, – сказал он и опять махнул – безнадежно.

Правая рука Ананьи подобралась к левой... хвать! поймал он указательный палец и больно его выгнул.

– Имя? Только то, что дала мне матушка.

– Еще бы! Я так и думал, – обречено сказал Синюха. Он не видел смысла продолжать разговор, сгорбил покатые бабьи плечи, и, тяжело опираясь на поручень, ступил шаг и другой вниз.

– Отчего же это такие строгости? – спросил тогда Ананья, вкрадчиво высвобождая плененный палец.

– Где это видано, скажите на милость? – остановился кабатчик. – Вынь да положь! Ты сначала растолкуй, а потом спрашивай. Сначала положи, а потом искать посылай. Так будет по-нашему. А что же запрещать, когда ничего никогда и не разрешалось?!

– Так и есть. Лучше не скажешь! – подтвердил Ананья с сокрушенным вздохом.

– Требуют от меня Поплеву, сударь. Государева тестя Поплеву – такое у него имя.

– Имя не хуже всякого, – отметил Ананья, предусмотрительно оставляя за собой право высказать при необходимости и иные, более развернутые суждения.

– За Поплевой приехала государыня.

– Вот те раз! Государыня уверена, что Поплева здесь? В харчевне?

Сюниха запнулся перед необходимостью обсуждать намерения и поступки великой государыни. Оберегая благополучие своего заведения, он усвоил благоразумную привычку никогда не думать о царствующих особах ничего такого, что нельзя было бы произнести вслух.

– Государыня велела искать названного отца у меня в харчевне, – сказал Синюха с нажимом, который выражал одновременно и соответственную персоне почтительность, и предостережение собеседнику, и даже – нельзя исключить! – некий верноподданный укор по отношению к самой государыне.

Ананья не колебался – решаться нужно было в одно мгновение.

– Ну что же... – многообещающе начал он. – Тогда нет надобности скрывать истину.

– Вы можете меня выручить? – в изумлении пролепетал несчастный кабатчик.

– Я откроюсь государыне при личной встрече, – многозначительно отвечал Ананья.

Но Синюху и не нужно было особенно водить за нос, он и так уж потерял голову.

– Спаси господь! – с чувством сказал он. – Вы благородный человек. Если когда-нибудь вам понадобятся мои услуги... Люди должны выручать друг друга.

– Передайте государыне, что Поплева ждет ее в своем скромном жилище. Давно ждет! – повысив голос, чтобы слышно было внизу в зале, добавил Ананья вослед кабатчику.

Кряхтя и прихрамывая, Ананья поднялся в свою коморку и краем глаза выглянул на улицу, где началась та особая суматоха и беготня, которая предшествует появлению царствующих особ. Снова схватил он пострадавший недавно палец, но не остановился на нем, а перебрался на другой, легонько помучивая. И замер с неподвижным взглядом. И медленно-медленно, с томительной вкрадчивостью опустился на грязное лоскутное одеяло, которое покрывало кровать под резным навесом, – единственную роскошь убогого помещения.


Среди примечательных свойств этого малопочтенного человека имелось одно наиболее удивительное: в крайне трудных, безнадежных, по сути, обстоятельствах Ананья сохранял преданность потерпевшему крушение хозяину. Может статься, имелось тут нечто собачье – не рассуждающее: он попал однажды под воздействие сильной личности и уже не мог освободиться от обаяния величия и могущества, даже когда они сгинули. Как бы там ни было, Ананья нисколько не заблуждался относительно размеров постигшего хозяина поражения и со стоическим мужеством поддерживал обреченного Рукосила-Лжевидохина в его потугах противостоять судьбе.

Малую долю часа назад, посылая впавшему в ничтожество чародею торопливое известие о собственной гибели, Ананья исполнял долг, как он его понимал. Не имея, между прочим, уверенности, что почтовое перышко дойдет по назначению – разыщет в дебрях Черного леса живого еще хозяина, а не будет кружиться над брошенным едулопами телом. Отправляясь в столицу, Ананья оставил Лжевидохина в обычном его состоянии – очень плохом. Не хуже, чем полгода назад, но хуже и не могло быть. В часы просветления Лжевидохин обнаруживал цепкий, склонный к озлобленной живости ум. Немощное тело, однако, не повиновалось ему так, как мстительная и жадная мысль – большую часть дня оборотень стонал на носилках, которые таскали на себе четыре отборных едулопа, голые буро-зеленые обалдуи со скошенными лбами.

Все обернулось против Рукосила. Судьба медленно удушала его, время от времени ослабляя свои объятия для того только, чтобы несчастный напрягал последние силы на пути к всеконечной гибели.

Растеряв власть, могущество и здоровье, Лжевидохин не имел и пристанища, которым может похвастаться последний бедняк. Преследуемый разведчиками пигаликов, оборотень пребывал в беспрестанных, затянувшихся, как перемежающийся кошмар, бегах, меняя одно убежище на другое. К исходу зимы он оказался в непроходимых чащах леса, который спускается с вершин Чжарэнга и обволакивает своей мрачной сенью истоки Белой. Зловещие, гибельные места эти приняли оборотня с его нечистью. Но суровая зима скостила и без того немногочисленную свиту чародея. В глубоких сугробах Чернолесья полегли десятки побитых морозом едулопов, они замерзли без надежды пустить по весне ростки.

Зимой Ананья отморозил ноги. Помертвелый от усталости и отчаяния, он хватался за край носилок, когда проваливался в снег, оскальзывался на льду, путался в твердых, как камни, корнях и спотыкался в нагромождениях камней среди скал. Он тащился рядом с умирающим чародеем, терпеливо снося несправедливую раздражительность и припадки дурной озлобленности. Он прятал глаза, опасаясь выдать застывшую в них тоску. Стоически равнодушный, он оберегал обольщения хозяина, который, колыхаясь на убогих носилках, пускался в надоедливые рассуждения о своих расчетах и замыслах.

По правде говоря, единственной надеждой чародея оставалась негодная и пустая девчонка. Известие об успехе прежней Рукосиловой приспешницы Чепчуговой дочери Зимки они получили на исходе зимы. Лжевидохин пришел в болезненное возбуждение.

– Верно ж я рассчитал! С умом, с умом! – говорил он, кашляя и отхаркиваясь. – Нет, нет, есть и размах, и предвидение! – задыхался он морозным воздухом заснеженного леса на дергано качающихся носилках, которые волокли обмороженные, покрытые страшными струпьями едулопы. – Нет… выше! Хватить… Душить! По капле… сука… сука… – злобно бормотал он, забывшись, под иссиня-черным небом, вместилищем ледяных ветров. Временами из завываний пустоты рождались заряды снежной сечки.

Добравшись по первому теплу в столицу, Ананья убедился, что не имеет ни малейшей возможности принудить к повиновению ставшую Золотинкой Зимку. Вздорная девчонка заартачилась и возымела намерение избегать своего подельника. Чем можно было ее запугать? Разоблачением? Трезво обдумывая положение, Ананья склонялся к мысли, что едва ли удастся привести такую угрозу в исполнение. Влюбленный Юлий не поверит наветам проходимца, когда любимая прибегнет к доступным ей доводам. Доводы любимой так выгодно отличаются от всего, что имеет на вооружении подручник мстительного и лживого оборотня.

С проницательностью изверившегося человека Ананья понимал, что дело Рукосила, его, Ананьи, дело проиграно. Если только Зимка-Лжезолотинка не запутается сама, последовательно избегая ведущих к спасению путей.

И он прекрасно понимал, что решился на отчаянный шаг, когда вышел из тени, оказавшись среди преданных государыне и отлично оснащенных для убийства людей.


Чего, однако, не знал готовый ко всему Ананья, так это того, что отправленное им в отчаянной спешке почтовое перышко уже получено – прежде всякого срока и вероятия! Порхнувши ввысь, перышко полетело над чересполосицей крыш, над трубами и шпилями, над узкими щелями улиц и ямами дворов. И скоро начало снижаться. На Варварке, на Посольском дворе, где высился особняк под черепичной кровлей, предназначенный для приема зарубежных гостей, чудесное письмо скользнуло в предусмотрительно открытое оконце.

Здесь поджидал маленький стриженый человечек в очках. Как всякий уважающий себя пигалик он не терял зря времени и, обреченный на скучное дежурство, занимал себя двумя делами сразу: читал толстую умную книгу и, не отрываясь от нее, расчесывал мокрым гребнем непокорный мальчишеский вихор на макушке. Опустившееся на стол перышко заставило его бросить оба занятия сразу.

Вот что содержало в себе проступившее на заранее приготовленном листе бумаги послание:

“Государь мой Рукосил! Обложен дворцовой стражей в харчевне “Красавица”. Вчера снова пытался связаться с З. И это ответ. Верно, Н. предал. Прощайте. Травеня 2 день, 7 час пополудни”.

Подписи не было, но принявший сообщение пигалик и не нуждался в ней. Точно так же без всякой подписи опознал бы руку своего приспешника и Рукосил, если бы своим чередом получил письмо через пятьдесят два часа после отправки. Да только случай-то был уж больно спешный, чтобы пользоваться столь долгим путем, потому-то пигалики, надо полагать, и сократили путь, замкнув его на себя.

Очкастый товарищ Буяна еще разбирал поспешные строки Ананьи, когда слуха последнего коснулись звуки бойко взыгравших скрипок, припадочно заколотились барабаны и завыли волынки – это шествовала великая княгиня и великая государыня Золотинка.

Вот с лестницы донесся приглушенный разговор: государыня отсылала вниз свиту и взялась за дверь, собираясь с духом. С другой стороны приник к щели Ананья. Потом на цыпочках отодвинулся он вглубь комнаты, опустился на кровать, после чего все так же тихо поднялся и выглянул в окно, – не видно ли поблизости какой любопытной птицы. И, наконец, удостоверившись в который раз, что лазутчиков и соглядатаев не приметно, перебрался на стул с продавленным ременным сиденьем. Здесь он закинул ногу на ногу, руки сложил на груди, сменив прежнее, обеспокоенное выражение лица на менее естественное для него – величавое.

Между тем разряженная в шелк и узорочье Зимка терзалась на лестнице перед захватанной до черноты дверью, не в силах набраться мужества и войти. Точно так же, как Ананья, она боролась с собой – то есть пыталась придать себе неестественное и нарочитое выражение, неизвестно почему полагая, что обычная живость и жизнерадостность выдадут ее с головой. Тогда как не лишенная самоуважения почтительность, переходящая понемногу в чувствительные слезы, послужит надежной броней против родственных домогательств Поплевы. Все естественное казалось Зимке в ее двусмысленном положении легковесным и потому ненадежным. Надежным могло быть лишь то, что требовало труда и насилия над собой.

Но нельзя было тянуть бесконечно!

Она вошла, ничего не различая вокруг от бьющей в висках крови, и сразу за порогом потерялась настолько, что забыла приготовленное чувство. Не воскликнула с милой слабостью в голосе: папа! а зачем-то хлопнула себя по лбу, как рассеянный человек, внезапно обнаруживший, что ошибся дверью.

– Еще! – язвительно заметил Ананья. – Еще раз и по тому же месту! – торжественность слетела с него, как пена.

Еще мгновение – и Зимка расхохоталась. Безобразно расхохоталась, прихлопывая себя по ляжкам и приседая, тыкая в Ананью пальцем.

– Боже, какой дурак! Какой дурак! Ну и дурак! – приговаривала она, задыхаясь от смеха, хотя и не ясно было, в какой связи с Зимкиным весельем находится это произвольное утверждение.

Ананья встал – вскочил. Лицо его в мутном свете окошка приняло зеленый, нечеловеческий оттенок, губы приоткрылись. Он порывисто шагнул к закатившейся в припадке красавице и огрел ее по щеке.

– Дрянь! – сказал он с таким глубоким убеждением, что Зимка мгновенно поверила. И запнулась.

Она тронула обожженную щеку, гибкие пальцы ее дрожали... и опустила глаза.

Прекрасные Золотинкины глаза, которыми Зимка пользовалась без зазрения совести.

– Мало? – спросил Ананья, весь дергаясь. – Еще хочешь?.. Знаешь ты, что мы с хозяином пережили за зиму?.. Пока ты тут... – он разве зубами не заскрипел, чтобы не бросить циничного слова. А, может, и заскрипел, и бросил – Зимка едва ли способна была различать частности.

Где-то на улице под окном сладостно пели, томились и нежились скрипки, сдержанной страстью вторил им приглушенный барабан и время от времени напоминали о радости жизни, весело забегая в сообщество сладострастных товарищей, озорные погремушки.

– Что толку ссориться?! – растерянным голосом молвила великая слованская государыня.

– Именно! – злобно согласился лазутчик.

– Не очень-то осторожно... ты это затеял...

– Именно! – подтвердил лазутчик.

– Я давно искала... как бы устроить... встретиться.

– Именно!

– И причем тут пигалики?

– Пигалики? Что ты хочешь сказать? – переменился Ананья.

С этого мгновения они продолжали разговаривать между собой шепотом.

– Посол Республики Буян сказал мне, будто Поплева прибыл в столицу и остановился в “Красавице долины”.

– Вот как? – нахмурился Ананья. – Тебя направили сюда пигалики? Занятно.

Зимка приподняла край одеяла, словно рассчитывала обнаружить там маленьких человечков. Но нашла только грубую, серую от грязи простыню, сесть на нее не решилась, вернула одеяло на место и опустилась на кровать, раскинув сиреневое с серебром платье. В этой убогой конуре, где стоял на полу не убранный таз с помоями, была она нестерпимо, вызывающе хороша – прекрасна, словно излучала свет. Она озарила грязно побеленные стены блеском глянувшего в разрезах белья, переливами шелка, белизной кожи и сиянием алмазов. И от этого света сам собой загорался тяжелый жар взметнувшихся надо лбом волос.

Была она хороша так, что не замечать это мог только Ананья. Он и не замечал.

Казалось, не замечал. Человек с чувственно вывернутыми губами не в состоянии был ускользнуть от завораживающего сияния красоты и дурманящих запахов свежести, да только заменял восхищение злобой.

Зимка это очень хорошо подмечала. Она понимала все, что относилось к ней лично. Насилуя себя, она попыталась улыбнуться.

– Хозяин хочет тебя видеть, – приглушенным голосом сказал Ананья, смягчаясь от улыбки не больше, чем от жизнерадостного Зимкиного смеха. – Пришло время служить.

– Да! – отвечала она с деревянной гримасой. – Конечно. Но здесь опасно.

– Разумеется, не здесь. – Ананья выглянул за дверь, тихонько ее приоткрыв, и присел обок с Лжезолотинкой на кровать.

Кончиками пальцев государыня брезгливо вытянула из-под его кафтана краешек своего голубого, как небеса, платья.

– Разумеется, не здесь, – повторил обладатель заношенного, потертого на отворотах и швах кафтана. – Охотничий замок Екшень, – сказал он исчезающим шепотом в самое ухо.

– Где это? Это ведь далеко.

– Зато хозяину близко. Начиная с пятнадцатого травеня ты должна ждать его там каждый день. Придумай, что хочешь. Предлог найдешь. И никакой охраны. Самая необходимая челядь: сенные девушки, кучер и два гайдука. Избавься от Юлия, если увяжется. Скажешь, устала от многолюдья.

– Да? – произнесла она, обращая к собеседнику деревянную улыбку. – Я подумаю.


Добрая весть об отце государыни Золотинки, которого она обрела наконец в мало кому знакомой до того харчевне “Красавица долины”, распространилась среди ближних людей и сделалась достоянием молвы прежде, чем Зимка рассталась с Ананьей. Разговоры эти сильно повредили Поплеве, повторная попытка которого обратить на себя внимание стражи увенчалась успехом. Сухопарый дворянин окинул его внимательным взглядом.

– Поворачивай оглобли! – велел он, из чистого милосердия только не углубляясь в разговор по существу.

Однако благодушие Поплевы тоже ведь имело пределы. Он засопел столь вызывающе, что лишил начальника стражи всякой возможности покончить дело миром и поставил его перед необходимостью внести полную ясность. То есть всыпать, вломить, врезать – произвести те подсказанные служебным рвением действия, которые не оставляют почвы для сомнений. Приходилось к тому же иметь в виду нездоровое возбуждение запрудивших улицу зевак, успокоить которых можно было только понятной в представителе власти решительностью.

Словом, мордатые стражники в кольчугах и пластинчатых полудоспехах уже пытались придержать Поплеву, который предостерегающе фыркал и толкался, когда поспешным шагом, полубегом врезалась в толпу шумная ватага скоморохов со всеми их сопелками и погремушками. Они ужасно торопились, гордые ощущением собственной важности, и галдели, что великая государыня и государев тесть Поплева ждать не будут.

– Да вот он и сам! – вскричал Лепель, обнаружив недавнего своего попутчика в гуще стражников. – Мы привезли его с собой в обозе. На случай, если другого не будет.

– Так это ваш? – сказал старший дворянин с облегчением. Сердитые выкрики Поплевы все же поколебали его. Сообразив последствия чудовищной ошибки, если таковая – упаси, боже! – случилась, он не решался дать знак к расправе.

Заколебался и Лепель. Товарищи скомороха, пиликая и пристукивая на ходу, перетекали стражу и пробирались тесным проходом между колесом кареты и стеной: они и в самом деле не могли мешкать, получив на то строжайшие распоряжения. Но не спешка подвигла Лепеля на роковой шаг, а пагубная привычка к зубоскальству. И, можно сказать, потребность. Пристрастие к шутовству, ставшему для Лепеля способом существования. И он не удержался от красного словца, хотя и понимал, чувствовал совестью, что бывают случаи – пусть не частые, – когда скучная умеренность дороже цветов красноречия.

– Видите ли, полковник, – начал он, задержавшись для обстоятельного объяснения, – в жизни всегда есть место невероятному. Я бы даже сказал: жизнь кажется нам обыденной именно потому, что мы привыкли к совершенной ее невероятности.

– Короче! – оборвал дворянин, странно как-то, нехорошо мотнув головой набок, – словно у него болела шея.

– Короче, – легко согласился Лепель, глянув на уходящих товарищей, – вы видите перед собой человека, – он ткнул в себя пальцем, – который оказал ныне царствующей государыне Золотинке величайшую услугу, которую только один человек может оказать другому. Я уберег ее от тупости обывателей, которые верят в чудо, обращая его тем самым в обыденность, но не верят в обыденность, лишая ее того чудесного, чем она в действительности наполнена. Этот человек, – стукнул он себя кулаком в грудь, – спас государыне жизнь, а теперь идет к ней под окно, чтобы заработать восемнадцать грошей игрой на волынке – неплохая цена, впрочем. Так почему же вот этот человек, – он кивнул на Поплеву, зажатого обалдело внимающими стражниками, – который взрастил и воспитал нашу великую государыню, взлелеял, так сказать, ее на радость слованскому народу, не может стоять сейчас дурак дураком в тисках вцепившихся в него мертвой хваткой умников? Прощайте, полковник, я все сказал.

Еще раз кивнув Поплеве, Лепель удалился, на ходу раздувая волынку.

– Так это ваш все-таки? – крикнул вдогонку дворянин.

– Это наш! – задержался на два слова Лепель. – Я был бы балаганным шутом и бездарным зубоскалом, если бы не сказал теперь со всей ответственностью, что всякий хороший человек – наш человек!

– Та-ак! – протянул дворянин. И опять повел головой, отер рот и сказал своим: – Так, хлопцы! Снимите с него штаны, и чтобы жарко было!

– Что? – взревел Поплева. Но растерянность уже оставила хлопцев, заслышавших знакомую речь: навалились враз.

Они не отпускали его, давили остервенелой кучей, вязали, выламывали руки, путали ноги. И Поплева затих. И стыд, и горе, какое-то нравственное ошеломление лишили его воли. Лицо в дорожной грязи, всклокоченная борода, дикий взгляд – Поплева перестал понимать. Когда стянули с него штаны, чтобы на потеху глумливой толпы обнажить ягодицы, он заморгал, силясь поднять голову, не обнаруживая ни малейшего проблеска разума, как равнодушный к издевательствам деревенский дурачок.