Рождение волшебницы побег

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   25

Одни только пигалики, оказавшись рядом, выказали достаточно независимости, чтобы не смущаться чрезмерной близостью к государыне. Некоторое время они с величайшим достоинством наблюдали горестные хороводы вдов и сироток. Прошла известная доля часа, когда Буян, поглядывая на Золотинку, счел нужным нарушить молчание:

– Простите, государыня, что я пользуюсь нынешней, не совсем подходящей возможностью обратиться к вам. Меня оправдывает тут давнее знакомство – нет нужды представляться.

Она вскинула покрасневшие глаза.

– И конечно же, вы догадываетесь, какое дело привело меня в Толпень. – Посол помолчал, заставляя ее ответить. Зимка не выказала достаточно твердости, чтобы этого ожидания не замечать, она кивнула. Это позволило пигалику продолжать в уверенности, что слушать его будут. – Свою часть договора мы выполнили.

– А яснее нельзя? – сказала Зимка, возмещая неуверенность грубостью.

Бесстрастный поклон маленького человечка свидетельствовал, что грубость устраивает его в не меньшей степени, чем любые другие проявления порывистой Золотинкиной натуры.

– Мы обещали найти Поплеву, и мы нашли. Там, где вы начинали его искать, пока не поручили это дело нам.

Теперь уж Лжезолотинка слушала и настороженно, и бдительно: невысокая грудь ее вздымалась неровно, а временами казалось, она и вовсе забывала дышать.

– Рукосил обратил вашего названого отца в жемчужину. Такие блестящие тяжелые шарики, вы знаете. Сжатое до сверхвысокой плотности человеческое естество. Квинтэссенция сущности. Предел возможного, государыня, большое искусство. Расчищая развалины Каменца, мы имели в виду, что Рукосил потерял несколько таких жемчужин, когда раскрыл тайник в перстне. С самого начала мы использовали для поиска голубей – у них необыкновенно острое зрение...

– Когда я увижу названного отца? – с волнительным придыханием в голосе спросила Зимка, сообразив, наконец, что давно уж пора обрадоваться. – Вы спрятали его у себя?

– Нехорошее слово “спрятали”, государыня. Мы не прячем. Мы выполнили свою часть договора.

Полуобернувшись, Буян протянул руку назад и кто-то из товарищей без промедления передал раскрытую уже сумку. Осталось только извлечь толстый пакет голубой бумаги за пятью печатями красного сургуча и вручить его по назначению.

– Где мой отец Поплева? – спросила Зимка, принимая бумаги.

– Мы опередили Поплеву по пути в Толпень. Но сегодня его уже видели в столице. Он здесь.

Зимка крепко сжала пакет, и это непроизвольное движение не укрылось от внимательных глаз пигалика. Он видел, что известие о радостном свидании, уже близком, произвело на государыню самое судорожное впечатление.

– Я посоветовал Поплеве остановиться в харчевне “Красавица долины”. Скорее всего, он так и сделал, – сказал Буян и после короткой паузы добавил: – Это достаточно приличное заведение и вполне Поплеве по средствам.

Чего-чего, а уж упрека в скупости Зимка как будто не заслужила – она воспрянула, мигом вернув себе уверенность. Она презрительно фыркнула.

– Я сейчас же еду! Полковник Дивей, возьмите сотню вашего полка! Музыку, черт побери! Ваши там барабаны и трубы – чтобы все было! Отец великой государыни – о! Едут все, я сказала. С музыкой! – снова она пришла в возбуждение, спасительное для нее возбуждение, и задержалась только уточнить: – “Красавица долины” – это где?

– Неподалеку от Хамовного подворья... Когда мы получим ответ? – успел вставить еще Буян, указывая на пакет.

– Завтра! – отрезала Зимка, не задумываясь. – Дивей, что вы стоите, как обиженный мальчик?! Слышите? Ваш полк сегодня в карауле? Распорядитесь, полковник!

Окруженная взволнованными придворными Золотинка удалилась, обрекая праздник Морских стихий на бесславный конец, чуть-чуть только оттянутый упорством увлекшихся своим делом танцоров. Когда пигалики остались одни на заметно опустевшем берегу пруда, товарищ посла, худой и щекастый Млин спросил осторожным шепотом:

– Ты решился столкнуть их?

– Сорокон. На ее груди – Сорокон, – так же тихо отвечал Буян, оглянувшись по сторонам. – Честно говоря, я сбит с толку. Ты заметил, она не вздрогнула, когда я назвал “Красавицу долины”. Во всяком случае, не подала виду.

– Думаешь, мы сумеем разобраться, что тут вообще происходит?

– Думаю, все-таки заставим Ананью проговориться. Нужно хорошенько его встряхнуть.

– А Поплева?

– Полчаса назад Поплева добрался до Попелян. Скорее всего, он тут, за оградой. Наверняка его опять не пустили.

Гости праздника перетекали по берегу рукотворного моря, нарушая уединение пигаликов.

Немного погодя один из неприметных сотрудников посольства удалился вглубь дубравы и за кустами шиповника немедля достал перышко. С его ладони оно быстро взлетело вверх, закружилось и исчезло из виду, растворившись в голубом клочке неба между верхушками ясеней и дубов.


Скопившийся за оградой Попелян люд состоял не из одних только нищих и бездельников, напротив, большей частью то были добропорядочные горожане. Они гуляли семьями по лугам, но держались ближе к загородной усадьбе княгини, чтобы послушать далеко разносившуюся музыку, поглазеть на наряды и выезды знати. Досужий народ называл промелькнувших в карете вельмож, люди сидели и стояли на обочинах, пожирая глазами катившее в грохоте и пыли великолепие.

Это представление, текучая выставка атласа, бархата и перьев, тканой упряжи и позолоченных колымаг, играющих статями рысаков и разряженных истуканов: гайдуков, кучеров, вершников и верховой челяди, – все это являло собой особого рода дань, которую избранные счастливцы платили народу на каждом празднике и общественном действе. И, может статься, избранные предъявляли верноподданным почитателям не худшую часть своего достояния. Оставив себе припудренные морщины, утомление праздностью и оскомину наслаждений, они отдавали народу лучшее из возможного, лучшее из того, чего не имели и сами, – мечту. Они дарили народу отблески роскоши и отзвуки славы, дух довольства и видение счастья – то есть отдавали несомненное и явное, оставляя на свою долю ускользающее и ненадежное. Ведь отзвуки славы, то есть молва, куда более реальны, чем сама слава, – предмет эфемерный. И точно также видение счастья предпочтительнее, нежели горечь исполненных желаний.

Так понимал Поплева, пробираясь полевыми тропами сбоку столбовой дороги. С философическим благодушием дозволял он всем этим счастливцам – боярам, окольничим и первенствующим дворянам – доставлять ему развлечение. Предвосхищая долгожданную встречу, Поплева лишь усмехался, когда наблюдал весь этот суетный тарарам, блеск и треск, которым окружила себя одна молоденькая рыбачка из Колобжега. Вчера ведь еще, кажется, хватало ей завораживающей бесконечности волн, которые с грохотом падали на песок и раскатывались, слизывая торопливо нарисованных человечков. “Суй лялю!” – лепетали ее непослушные детские губки...

Поплева вспомнил, и лицо его смягчила улыбка, явившаяся из далекого прошлого, – снисходительная и нежная.

Воспоминания пробуждали в большом бородатом человеке застенчивость, которая мешала ему настаивать на родстве с государыней. Перебросившись словом с несговорчивыми стражниками у тройных садовых ворот, где кончалась дорога из Толпеня, Поплева возложил надежды на случай. В самом умиротворенном настроении он слонялся среди зевак и прислушивался к дуновениям сладостных звуков, доносившихся из-за высокой каменной ограды. Музыка навевала нечто несбыточное и счастливое.

С улыбкой на устах Поплева так и заснул, прикорнув в укромном местечке под стеной. Когда он очнулся, солнце стояло высоко, сместившись только на час или два. Все, однако, переменилось. Степенный народ, что угощался по зарослям своими запасами съестного и выпивкой, с визгом и хохотом веселившаяся на лугу молодежь, коробейники с неуклюжими подносами на ремнях – все устремились к дороге. Вырвавшись из ворот, шибкой рысью скакала в растекающейся пыли конница, за ней грохотала длинная карета восьмериком и разносились крики:

– Да здравствует государыня!

– Золотинка! – опомнился Поплева, вскочил, подхвативши котомку, и бросился бежать, хоть и видно было, что опоздал. В отблесках стекол ничего нельзя было разобрать, где-то там пропало, растворившись в отражениях, родное лицо.

За каретой снова валила конница – латники и легкомысленно разряженные дворяне в лентах, кружевах и разрезах. И другая колымага вылетела из ворот под уханье вершников, свирепые вскрики кучера, щелканье кнута и посвист плеток. Набегающим топотом копыт, грохотом и дребезжанием возвещала о себе следующая упряжка – поезд растянулся на полверсты.

– А государь? Где государь? – возбужденно перекликались зрители. Никто ничего не знал наверное.

Поплева заметался, пропуская одну карету за другой, и когда показалась последняя – открытая колымага под навесом, битком набитая какими-то расхристанными людьми с трубами, барабанами, гудками и волынками, – Поплева решился и со всех ног помчался по обочине, подгадывая, как бы это вскочить на ходу.

Шумливая братия в колымаге с одобрением следила за внезапной побежкой прыткого старца. Гудочники, барабанщики и трубачи возбужденно загалдели, заспорив между собой, как скоро “старичок сдохнет”. Поплева, приноравливаясь запрыгнуть сбоку, опасался попасть под огромное, в человеческий рост колесо, что катилось, нагоняя его сзади. Наконец, догадался он бросить в чьи-то руки котомку и поотстал в расчете настигнуть повозку со стороны задка, где, свесив ноги, пристроились не поместившиеся в переполненном кузове скоморохи.

И таково было заразительное действие отчаянных усилий Поплевы, что скоморохи, щедрый народ, не задумались протянуть руку помощи. Некоторое время Поплева бежал на прицепе – задыхаясь, борода встрепанная, глаза безумные, – наконец подхватили его за пояс и, недолго проволочив носками сапог по земле, вздернули. Взвалили животом на перекладину, а потом, не удержавшись от озорства, перекинули кулем под самый кузов.

– Спасибо, ребята! – просипел Поплева.

Колымага тряслась, не сбавляя ходу, только спицы мелькали и вилась пыль; взгляд встречал смеющиеся лица.

– Куда вы так несетесь? – спросил он, едва переменив положение вверх тормашками на обратное.

Ответом был общий хохот.

– Имейте в виду, ребята, это сбежавший из пруда морской бог Переплут. – Сходство с языческим божеством увеличивала, вероятно, обильно проступившая на лице деда испарина.

– Переплут? Опять заплутал.

– Плутишка запутался в плутнях! – так быстро перебрасывались они словами, что, вертя головой, Поплева заботился лишь о том, чтобы различать скоморохов между собой.

– Плюхнулся Переплут в пруд! А там едва бороду окунуть! – сказал обряженный в короткую куртку с пышными оборками на груди и не менее того пышными рукавами юноша. Его можно было принять сгоряча за неряшливую девушку – по плечам рассыпались плохо мытые волосы, юноша встряхивал их через слово.

– Ну, а все-таки, куда вы несетесь? – с неисправимым простодушием сказал Поплева. – Без шуток.

– Без шуток мы не несемся, – поправил тот же юноша.

– Государственная тайна, – важно заметил толстяк – в одной руке он держал жалейку, а другой, не забывая о посверкивающих рядом спицах, цепко ухватился за задок кузова.

– Но поскольку тайна эта досталась нам даром, не вижу надобности брать с человека лишку, – возразил чернявый волынщик, выглядывая из кузова. – Мы несемся вслед за Поплевой.

– За каким Поплевой? – вытаращил глаза их нечаянно обретенный спутник.

– А каких ты можешь нам предложить? – живо полюбопытствовал Лепель. Ибо чернявый парень с волынкой был, конечно же, Лепель. Кто же еще?

– Вернее всего, – пробормотал Поплева, теребя бороду, – это недоразумение. Я думаю... предполагаю, что я-то и есть Поплева.

– Если твое предположение верно, – воскликнул Лепель, ставши коленями на скамейку, чтобы удобнее было обращаться к устроившейся позади ватаге, – то, значит, ты поспел вовремя, чтобы придти, наконец, к заключению.

– Как? – наивно переспросил Поплева.

– В этом мире, видишь ли, предположения мало чего стоят. Отсюда эта спешка. Поэтому все так и несутся. Пренебрегая предположениями, все торопятся к заключениям. Не знаю, порадует ли тебя заключение, которое последует за всей этой спешкой. Но нас радует уже и то, что у тебя имеется предположение. По нынешним временам это большая ценность.


И вот пока в хвосте растянувшегося на версту поезда Поплева тщетно пытался объясниться со скоморохами, впереди всех, одна в карете с открытыми окнами, на продувающем ветру, напрасно пыталась придти хоть к какому-то заключению Зимка. Бумаги пигаликов скользили с колен, подхваченные сквозняком, падали на трясущийся пол, где уже валялся нетерпеливо разорванный конверт. Зимка хватала одно, принималась читать другое и вынуждена была возвращаться к началу.

Прежде всего поразило ее судебное постановление Совета восьми, который в предварительном порядке рассмотрел дело девицы Золотинки из Колобжега, подозреваемой в совершении преступления, предусмотренного статьей 211 частью третьей Уложения о наказаниях “Невежество с особо тяжкими последствиями”. Не дочитав, Зимка бросала взгляд на приложенную к постановлению выписку из Уложения. Бралась за составленную как письмо, как личное обращение к Золотинке повестку в суд. И с близкой к ужасу оторопью обнаруживала, что сама себя отдала в руки правосудия, обязавшись явиться для судебного разбирательства, как только пигалики найдут или возвратят к жизни названного ее отца Поплеву.

– Ну уж, дудки! – воскликнула Зимка в сердцах. – Я вам не Золотинка.

И запнулась, сообразив, что они-то этого как раз и не знают. Раскрасневшись, откинулась она на сиденье, чтобы привести мысли в порядок.

Что же будет, если окажется в конце концов, что Золотинка, вступая в сделку с пигаликами, не придумала для себе никакой лазейки? О себе-то уж могла позаботиться, если на других наплевать!

Ну, нет, я вам не Золотинка! – повторяла Зимка. Тут-то и было, очевидно, спасение – если совсем припрет. Юлий испугается войны... Что ж, в крайнем случае – жизнь дороже! – придется признаться, что я – не я. И спрашивайте с той, кто устроил вам пожар, а потом наводнение.

Это соображение вернуло Зимке ощущение конечной своей неуязвимости, и она спокойнее вернулась к бумагам пигаликов. Но вскоре ехавшая по столичным улицам колымага остановилась, доверенный дворянин, не слезая с лошади, нагнулся к окну:

– Такая гнусная дыра... простите, государыня. Харчевня там, – он махнул рукой за спину, – за крытым проездом; карета, пожалуй, зацепит крышей... И в оси не пройдет.

– Хорошо, – задумалась Зимка. – Позовите Дивея.

Окольничий спешился и с церемонной медлительностью отвесил у открытой дверцы поклон. «Что еще?», – говорил сумрачный взгляд, в ухватке чудилась горделивое равнодушие. По знаку он поднялся в карету. И тут под действием внезапного вдохновения Зимка схватила юношу за руку:

– Простите, Дивей! – проговорила она тоном очаровательной искренности. – Я виновата. Виновата, может статься, совсем не так, как вы думаете... Но что сказать: я взбалмошная, избалованная поклонением женщина. Злая, себялюбивая... Ну, вы и сами много можете сюда добавить.

Дивей безмолвно склонил голову, признавая за великой государыней право на самые невероятные и несправедливые суждения. Разумеется, он был покорён, и Зимка, необыкновенно проницательная во всем, что касалось мелкой галантной возни, не нуждалась ни в каких заверениях на этот счет. Они прекрасно понимали друг друга.

– Но у меня есть и хорошие свойства, – сказала она живо и опять тронула юношу за руку, вымаливая прощение лукавым взглядом. – Я признаю свою вину, – продолжала она, не дождавшись подсказки, – и вы можете, как это бывает между людьми чести, потребовать у меня удовлетворения.

На этот раз он глянул так, будто ослышался. Удивление его заставило усомниться и Зимку: что, собственно, она имела в виду? Ничего особенного. Ничего такого, чтобы возникла необходимость покраснеть или значительно пожать руку. Но она сделала и то, и другое: смутилась и легонечко стиснула покрытое шелковыми оборками запястье. Это у нее вышло само собой, естественно и мило – трудно было удержаться.

Словом, глупая растерянность одного из самых остроумных, легких на язык красавцев княжества – он поклонился с дурацкими словами на устах: слушаю, государыня! – доставила Зимке мимолетное, хотя и не лишенное червоточины удовольствие.

– Вы проводите меня в харчевню, – велела она обыденным голосом. Но, собравшись оставить карету, по внезапному наитию, схожему с острым ощущением опасности, остановилась, бросив взгляд на разбросанные по сиденью бумаги пигаликов. Предчувствие говорило ей – а Зимка считала себя тонким знатоком предчувствий! – что опасность рядом.

– Вот что, – протянула Зимка. – Поставьте стражу вокруг харчевни. Чтобы не пускали толпу. Не нужно праздных зевак. И еще... – Зимка додумывала на ходу. – Отправляйтесь, Дивей, в харчевню и спросите там моего названного отца Поплеву. Если найдете его, со всем возможным уважением, которого заслуживает государев тесть, Дивей, скажите почтенному... любимому старцу, что преданная дочь его сейчас будет. Если... если что не так, хорошенько расспросите кабатчика и возвращайтесь. Хорошенько расспросите, – повторила она с нажимом, не зная, как внушить главное. – Я жду вас. С нетерпением.

Когда посланник – или, может, разведчик? – удалился с поклоном, Зимка откинулась вглубь кареты и в лихорадочном, неудержимом волнении стиснула руки. Она отчаянно трусила.


Пятьдесят человек конной стражи – это, конечно же, было много для путанных улочек Хамовников: лошади, кареты, дворяне и челядь запрудили подходы – не пройдешь. А скоро Поплева наткнулся и на заставу.

– Не велено! – отрезал распоряжавшийся дворянин. Нетерпеливо покусывая соломинку, он выслушал вздорные объяснения простолюдина и еще раз отмахнулся: ничего такого, ни о каком государевом тесте он не слышал и распоряжений не получал. А которое было – никого не пускать! – прямо свидетельствовало против наглых домогательств Поплевы, ибо по сути своей подразумевало, что все, кому положено и кому надо, уже пущены.

– И придержи язык, приятель, – заключил дворянин – язвительный, изможденного вида человек с неулыбающимися глазами.

Но дело обстояло совсем не так, как предполагал, опираясь на здравый смысл, охранник. Кому положено, кто и сам стремился в харчевню, – тот оставался за пределами оцепления. А тот, кто, полагая себя в опасности, хотел бы убраться подальше, – тот оказался в западне. Когда ущелье улицы огласилось дробным цокотом копыт, Рукосилов человек Ананья, вторую неделю тайно обитавший в “Красавице долины”, выглянул из окна коморки под самой крышей и к величайшему недоумению, которое быстро обратилось тревогой, обнаружил внизу половодье вооруженных всадников. У раскрытой двери харчевни наряженный в белое вельможа спешился, и донеслось зловещее слово: не пускать!

Разлившаяся по узкому лицу Ананьи бледность, которая оставила не тронутым только естественный красноватый цвет шишечки на конце носа, убедительно показала бы внимательному и вдумчивому наблюдателю, что Рукосилов лазутчик принял прибытие дворцовой стражи на свой счет. Наблюдателей, однако, не имелось. Ананья немощно ухватился за косяк окна, чтобы переждать слабость, и, кое-как воспрянув, метнулся вглубь комнатки с вполне определившимся намерением бежать. Однако он слишком хорошо знал, что покинуть харчевню можно только через общую комнату или через смежную с ней кухню, – оба пути отрезаны. Приоткрыв дверь на ведущую вниз лестницу, Ананья склонил ухо, пытаясь разобрать, что происходит.

Не много он расслышал и вернулся к себе, запершись изнутри на хлипкий засов. Уединение, как обнаружилось, понадобилось лазутчику, чтобы поспешно разоблачиться. Смурый кафтан его, самого неприметного и скучного покроя, имел увеличенные подкладками плечи, что оправдывалось тщедушным сложением лазутчика. Отсюда, из наращенного птичьим пером и пухом плеча, Ананья извлек с помощью остро заточенного кинжала перышко, мало чем отличное от других, – чуть больших размеров и с особой резаной меткой у корня.

Уронив кафтан на пол, лазутчик присел за стол, где стояла чернильница, и, часто оглядываясь на дверь, начеркал несколько торопливых строк, которые начинались обращением “Государь мой Рукосил!” Примечательно, что, несмотря на отчаянную спешку и напряженно-обеспокоенное лицо, Ананья позволил себе лишь самую необходимую краткость, опустив в обращении такие слова, как “милостивый”, “батюшка” и “свет”.

После точки осталось только обмахнуть не просохшее письмо извлеченным из подкладки перышком – строки исчезли. Чистый лист можно было спокойно бросить на столе, – почтовое перышко выпорхнуло в окно. Дело сделано. Ананья скользнул к двери.

Внизу раздавался пронзительный, словно винтом закрученный голос. Ему вторил приниженными оправданиями хозяин харчевни Синюха. В отрывистых речах нельзя было уловить смысла, даже при том произвольном допущении, что таковой имелся. Прихватив кафтан, Ананья спустился по темной лестнице на два пролета ниже, но и тут не много понял, с некоторым удовлетворением разобрав только, что обладатель сверлящего голоса не может договориться с Синюхой. Что, вообще говоря, было и затруднительно, когда один изъяснялся все больше оплеухами, а второй, вовсе отказавшись от членораздельной речи, отвечал приглушенным воем.

Со ступенек лестницы Ананья заглянул в низкий зал харчевни – невзрачный, но чистый покой с двумя длинными столами. Перед слабо дымившим очагом молодой вельможа в серебристо-белых шелках, схватив Синюху за ухо, пригибал его к полу, сопровождая это занятие прибаутками. Здесь же, у очага, испуганно жались Синюхины домочадцы: жена, две дочери, маленький сынишка и придурковатая горбунья, которая служила на кухне. Пять или шесть случайных посетителей харчевни, бросив застолье, отступили к стене и там ожидали своей участи, имея о ней самое смутное представление. У широкой двери на улицу поблескивали доспехи стражников.