Рождение волшебницы побег

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   25

– Вот эти губы... шея, грудь, – продолжала Зимка как бы в ожесточении. – Иногда мне хочется выпрыгнуть из собственного тела! Чтобы я была только сама собой. Тело – орудие обольщения! Ненавидеть себя – как это глупо!

Действительно, не слишком-то это было умно. И, прямо скажем, не больно-то натурально. Чудовищная чрезмерность так и перла.

Но кто же установит для любви меру?

Юлий стоял, растерянный и безвольный. В руках он держал лаковую шкатулку, но, видно, забыл зачем. Если и хотел что сказать, потерял мысль – ничтожную и лишнюю. Жаркие губы его приоткрылись.

И Зимка со сладостным испугом поняла: сейчас. Что-то сейчас будет. Она смешалась, позабыв кривляться. И ничего лучшего не могла сделать. Она опустила очи, чувствуя, что никакая сила не заставит ее взглянуть на юношу. Сердце стукнуло в груди так, что понадобилось опуститься на тахту.

А Юлий... чудилось, споткнулся, сделал неверный шаг – это можно было услышать сердцем... Не отводя от девушки взгляда, неловко и осторожно, словно опасаясь нарушить тишину, положил шкатулку на тахту. Потом попятился к выходу, не вымолвив ни слова с того самого момента, как вошел. Спохватившись, Зимка застигла взглядом колыхание занавесок.

В резной шкатулке, что оставил Юлий, Зимка обнаружила знакомую золотую цепь с большим изумрудом на подвеске. Ту самую, что она продала купцу. Оборотистый торгаш, надо думать, предложил драгоценность государю, имея в виду выручить достаточно денег, чтобы расплатиться с Золотинкой.

– Чудеса, да и только! – пробормотала Зимка и мгновение спустя расхохоталась нездоровым, кликушеским смехом.

Больше она уж не плакала ни наедине с собой, ни на глазах служанок. Теперь она знала, что все в порядке.

Она надела дареную подвеску к платью с глубоким вырезом и покинула шатер, имея единственную цель пройтись по улице походного стана. Даже здесь, в этом сборище бездельно гомонивших вояк и смело вторивших им женщин, среди выпряженных повозок, бочек, сложенной на земле клади, среди копий, мечей и шлемов, среди пряных и дымных запахов, среди вони, которая отмечает скученное становище людей, – даже тут сверкающие волосы волшебницы вызывали благоговейное восхищение. Разговоры смолкали при одном приближении Золотинки. Разнузданно реготавшие мужчины изъявляли свои чувства поспешными попытками привести в повиновение расслабленные жарой и вином конечности, снимали свои мятые шляпы. Женщины обращали к Золотинке улыбчивые лица. Никто из них, кажется, не выказывал и тени зависти к Золотинкиному превосходству, настолько разительному, что и речи не было мериться.

По правде говоря, засидевшаяся в шатре Зимка и не ждала такого торжества. Скромно потупив взор – что не мешало ей с острым чувственным наслаждением впитывать токи благоговейного любопытства, – Зимка прошлась до неправильных очертаний площади, где на высоком, как мачта, шесте полоскалось знамя Шереметов.

Она остановилась перед тройной голубой палаткой. Это было местопребывание княгини Нуты. Латник у входа вытянулся, но там, в закрытом шатре, никак не могли видеть волшебницу. И все же Зимка уловила за провисшими синими полотнищами переполох: взволнованные шепотки, лихорадочный шаг и потом – испуганная, растерянная тишина. Зимка явственно представляла, как несколько молодых женщин, среди которых княгиня Нута, переглядываются, не желая выдавать самое свое существование.

Часовой у входа значительно тронул ус и еще раз, повторно, застыл, показывая, что молодцеватая стойка с отставленным в сторону бердышом нисколько его не затрудняет.

Из шатра по-прежнему не доносилось ни звука, а Зимка ничего не спрашивала и не уходила, словно забывшись. И дождалась: меж раздвинутыми полами выглянуло бледное на солнце личико простоволосой девчушки.

– Ах! – встрепенулась Зимка. – Тихо у вас, как вымерло. Княгини, сдается, нету! Досадно. Тогда пойду. Дурная голова ногам покоя не дает. – Зимка произносила каждое слово с необыкновенной отчетливостью, словно раз за разом вонзала его в нечто податливое.

Девчушка, сенная девушка Нуты, онемела, крепко ухватив кромку полога. Она отнюдь не переоценивала свои силы, допуская, что способна на достойный отпор. Нет, она не изображала своей немотой аллегорическую фигуру отваги. Ничего подобного. Просто потерявшая дар речи дуреха. И если это был лазутчик, которого они там, в шатре, решились послать навстречу опасности, то как же выглядело тогда все павшее духом войско?

Зимка отвернулась, схватив взглядом множество наблюдавших за этим позорищем людей, и двинулась прочь вольной, легкой поступью, которая так хорошо давалась ей в новом обличье. Далеко Зимка не ушла – понуждаемая лихорадочным шепотком сенная девушка выскочила из шатра:

– Великая государыня рада... Просит… царевну-принцессу Золотинку изволить... Великая государыня дома...

Зимка немедленно вернулась, чтобы остаться у великой государыни насовсем. Вцепилась в нее самой требовательной дружбой, какую только может выдержать ослабший духом человек, и не отпускала.

Все переменилось: если прежде Нута безудержно тараторила, а Лжезолотинка, притихши под взглядом Юлия, хранила молчание, то ныне пришел черед Золотинки. Едва ступив под синюю сень шатра, она заговорила и больше не закрывала рта. Поначалу Нута силилась отвечать, но это неважно у нее выходило: запнется на пустячном замечании и смолкнет. Блеклое, с таким же синюшным, как у служанок, оттенком личико государыни казалось еще более мелким и незначительным, чем прежде. Слегка раскосые глазки ее, младенческий ротик приняли выражение обиженное и несчастное. Оставив попытки поддерживать разговор, государыня опустилась в кресло, неспособная даже на вымученную улыбку.

Под ноги ей подвинули низенькую скамейку, потому что в кресле обычных размеров мессалонская принцесса не доставала туфельками до земли. Нута вполне могла бы сойти за ребенка, за хорошенькую девочку, когда бы не эта нелепая, неуклюжая шапка на голове. Мессалонский головной убор вызывал в воображении Зимки богато изукрашенный сосуд, ручкой которому служил свисавший на затылок и подобранный к основанию шапки язык бледно-лиловой ткани.

Хватким веселым взглядом Зимка живо подметила нелепость Нутиного наряда и, как истинная подруга, не стала скрывать свое мнение.

– А что это у тебя на голове, мать?! – прыснула она вдруг. – Ну, даешь! Кулемой прикинулась. Нет, не пойдет так. Нужно что-нибудь... круглое... Не ведро, а, скорее, корзиночку. Гнездышко такое хорошенькое – вот что тебе пойдет!

И Зимка уже соображала, заходила с того и с другого боку, окидывая требовательным взглядом подругу. В лице ее отражалось живое смешение чувств: от припадков подавленного хихиканья до строгих раздумий. И поскольку Нута безмолвствовала, обескураженные наперсницы ее потерялись, не смея защищать госпожу, то Зимка-Золотинка сама и взялась за дело.

Не взирая на слабую попытку сопротивления, она стащила Нутину шапку, бросила ее на покрытый сукном столик и взялась копаться в заколках плотно уложенных волос. Служанки Нуты, оставленные без руководства, почли за благо присоединиться к Золотинке. Общими трудами они распустили прическу.

Крошечные губки Нуты, поджавшись черточкой, подрагивали – от усилий не расплакаться. И уже совсем не находила она сил следить, что такое с ней делают, хотя и посматривала в зеркало, ничего как будто не понимала.

– Ну вот! – удовлетворенно отстранилась Зимка. – Куда лучше. Совсем другое дело.

Служанки соглашались. Да и какой человек со вкусом стал бы отрицать, что действительно лучше. Не в пример прежнему.

Искусно переплетенный лентами и тесьмой платочек свисал на лбу и на ушах прозрачными оборками, там и сям выбивались прядки черных волос, и самый облик Нуты переменился. Исчезло то напряженное, вымученное, что так впечатлило Зимку, когда она только вошла в шатер, и обозначилось нечто трогательное, прелестное и простодушное, маленькой девочке под стать.

Нута глядела в зеркало, которое держали перед ней служанки, и молчала, словно подыскивая возражения.

– И не гляди букой! – одернула ее Зимка. – Тебе это не идет. Тебе порхать надо, а ты букой!

Теперь понадобились кисточка и сурьма, чтобы подправить брови. Прежде бритые по мессалонскому образцу и слегка только подросшие, они гляделись блеклым, немного лишь посеревшим следом. Зимка щедро оттенила брови и прогнула дугой – нужно было подправить то несчастное, обозленное выражение, которое выдавали глаза, некоторой толикой простодушия. И это хорошо у нее получилось. У Зимки все выходило, за что бы ни бралась.

Немного погодя она принялась переставлять утварь, выказывая при этом немало вкуса и изобретательности. Стол отодвинула, громоздкий дорожный сундук велела выставить вон. Послала девушек за цветами, а вазы, одну и другую, устроила на покрытом сукном полу. Наперсницы Нутины вынуждены были согласиться: “В этом что-то есть”.

И когда неожиданно для всех вошел Юлий – он и сам смутился, обнаружив здесь Золотинку, – она обняла Нуту и взяла за руку. Плотно обхватила, ощущая дрожь жилочек, отчаянную борьбу сердечка.

Но если Зимка держала Нуту, помогая ей не упасть, то некому было облегчить Юлию его трудное положение. Он пытался вести разговор, но запинался взглядом, наткнувшись на Золотинку, и тщился возвратиться глазами к жене. Стараясь не видеть никого, кроме Нуты, Юлий и в самом деле мало что видел – он ухитрился не заметить разительных перемен к лучшему, которые произошли в ее внешности. Ни слова не сказал о прическе и ушел, пробормотав напоследок что-то невразумительное. Отуманенные глаза Нуты блестели слезами.

А Зимка уже не выпускала подругу. И когда нежной своей рукой она угадывала учащенное биение крови, нечто бунтарское мерещилось в сильных толчках Нутиного сердечка... тогда целовала государыню в висок, еще лучше в шейку – в самую жилочку.

Единственное, о чем Зимка жалела, – трудно было найти благовидные основания, чтобы держать Нуту в объятиях даже ночью.

Такие основания и, сверх того, необходимость появились, когда весь расползшийся по холму стан с бесчисленным уже обозом пришел в движение: двинулись берегом Белой в столицу. По воде, в лодках, везли женщин, золото и припасы. Тут уж естественно было потесниться. Как только Зимка обнаружила, что супруги ночуют раздельно, залезла к Нуте в постель и там уютно устроилась.


Войско и весь разношерстный сброд тянулись короткими переходами не спеша. Говорили, что наследник писал отцу, великому государю Любомиру, и получил ответ, вполне благожелательный, и что все недоразумения разрешились. В том смысле, вероятно, что великий государь Любомир и наследник Юлий обошли молчанием главную статью разногласий – Милицу. Но она была, Милица, великая мачеха. Разоблаченная ведьма, проклятый всенародно оборотень. Она вернулась, воспользовавшись первой же оплошностью престарелого государя, чтобы возвратить себе его дряблое сердце и вместе с ним ложе, престол и власть. И если Любомир умалчивал об этом общеизвестном событии, то потому, вероятно, что испытывал в глубине души нечто вроде смущения. Почтительный сын не смел тревожить отцовскую совесть. Это нужно было понимать так, что он смирился.

Но вооруженные толпы, возраставшие в числе по мере того, как медлительный поход приближался к Толпеню, понимали намерения наследника как-то по-своему. Ничем иным нельзя было объяснить разудалое зубоскальство у костров, оскорбительные для чести Любомира и Милицы запевки и словечки – непонятно с чего возникшее ощущение победы в не бывшей еще битве.

Явственно ощущавшийся в войсках дух отваги замещал порядок. При всякой попытке распределить людей по полкам концы не сходились. Так, ставши у моста через реку, Юлий насчитал в течение часа четыре тысячи вооруженных людей, но во всех пяти наличных полках по отчетам начальников не набиралось и полутора тысяч ратников.

– Остальные миродеры. Бездомные собаки войны – миродеры, – сумрачно заметил Чеглок, наблюдая застеленную пылью дорогу. Там, где прошли войска, далеко за речкой над синей чертой леса поднимался ленивый туман, который походил и на дым.

– Что горит? – спросил Юлий, сдерживая чалого иноходца. Юлий был в легких доспехах без шлема, а спутники его, воевода Чеглок, полковники и полуполковники вовсе не имели на себе лат. Вокруг пестрели легкомысленные кафтаны с весьма уместными при жаре разрезами и шляпы cо свисающими с них перьями. Нигде вообще на дороге не видно было людей в кольчугах и латах – тяжелое железо, а также щиты и копья везли обозом. Из тарабарской военной истории Юлий знал, что такая беспечность верный признак грядущего поражения. Однако он ничего не сказал полковникам.

– Что горит? – повторил он, присматриваясь к далеким дымам.

– Чему там гореть? – буркнул кто-то из спутников.

И в самом деле, чему там было гореть, кроме двух деревушек на лесных росчистях? Юлий нахмурился, уголки губ подернулись, но настаивать на дальнейшем разбирательстве не стал.

– Как навести порядок? – повернулся он к боярину Чеглоку.

Седой вельможа с обманчивой внешностью простоватого мужика – здоровые щеки, нос картошкой, густые разросшиеся брови, которых никогда не касались щипчики цирюльника – имел готовый ответ:

– Повесить пятьдесят человек, государь.

– Почему ж именно пятьдесят?

– Вряд ли вам будет по силам повесить пятьсот.

Юлий вскинул глаза. Взгляд его выражал укор, которого даже Чеглок, давно огрузневший душой и телом царедворец, не мог не почувствовать. Впрочем, умение читать в сердцах государей всегда входило в число обязательных учебных предметов для придворных, а Чеглок уж был далеко не школьник. Последние дни и недели боярин присматривался к наследнику со все возрастающим удовольствием.

– Государь, – негромко молвил он, оглянувшись так, что полковники сразу же сообразили придержать коней, – государь, – повторил он, когда спутники отстали, – люди пойдут за вами, если поверят, что вы готовы идти до конца. Они ждут, что вы снимите с них груз сомнений, неопределенности. Да и совести тоже. Да – совести. Это участь вождя – все принять на себя. Разъяснить народу, что хорошо, что плохо, и принять ответственность за преступления – свои и чужие. Мало сказать двойная ноша – стократная.

– Я понял. А кто снимет с меня мои грехи? Тяжесть преступлений, которую вы хотите на меня навьючить?

– Они и снимут.

– Кто?

– Да они же – толпа. Они все простят за успех.

Юлий сдернул светлую шапочку с пером, обмахнул испарину и натянул ее снова, еще плотнее, на самый лоб.

– Чеглок! Я не стану воевать с собственным отцом. Ни при каких обстоятельствах.

– Я это уже понял, государь, – вздохнул Чеглок. Они встретились взглядами, юноша и матерый, почти седой мужчина: посмотрели так, словно не было между ними пропасти в тридцать лет. – Только прошу вас, государь, – молвил воевода, еще раз оглянувшись на отставших спутников, – не говорите об этом никому, кроме меня.

Юлий хмыкнул, не удивившись просьбе.

– Боюсь, Чеглок, вы ошиблись, когда сделали на меня ставку.

– Поживем – увидим.


Государственные заботы тем временем не занимали княгиню Нуту и ее нежную подругу Золотинку. Занятые собой или, что то же, друг дружкой, они не имели времени отвлекаться и, конечно же, не могли облегчить невысказанных сомнений Юлия. Если случалось им оглянуться на широкий и беспокойный мир, успевали заметить за недосугом лишь самые объемистые предметы.

Вроде большой белой кареты восьмериком, что подкатила к войсковому стану на исходе четвертой недели похода. Карета прибыла из столицы.

Кони стали, проворные гайдуки разложили подножку, и тогда, глянув по сторонам, бледный, как от морской болезни, выбрался на волю из атласного чрева колымаги молодой человек в черном.

Наряд его составлял пышный, с широкими плечами полукафтан черного бархата и черные чулки под самый пах, шею обнимал узенький воротник накрахмаленного полотна. Вместо меча или другого оружия юноша имел для обороны от мирских напастей свисающие из-за пояса четки.

Рудого цвета кораллы на тесьме, увязанной в золотое колесо Рода, составляли единственный предмет роскоши, который позволил себе прибывший. Если не считать, конечно же, похожей на исполинское изделие ювелира резной кареты – предмета слишком громоздкого, чтобы он попадал в поле зрения благочестивого юноши, редко отрывавшего взор от земли. Из тех же соображений не следовало, очевидно, принимать во внимание наряженных в желто-зеленый атлас вершников, внушительного кучера, природное величие которого усугублялось высоченным снопом павлиньих перьев на голове. Не шла в счет серебряная сбруя и великолепные жеребцы из великокняжеской конюшни. Словом, бледный молодой человек с припухлыми веками и вялым подбородком, избегая роскоши, не поднимал глаз.

Это был младший брат Юлия, сын великого князя Любомира Святополк. Ступив на твердую землю, он обтер кисти рук друг о друга – так тщательно и неторопливо, что в этом случайном движении угадывалось нечто от ощущения греховной нечистоплотности. Потом оглядел стоящий на дороге и по обочинам ее в потоптанной пшенице обоз и тогда уже, распознав в толпе брата, направился к нему, улыбаясь тоненькими морщинками.

Люди Юлия и спешившаяся свита Святополка отступили, чтобы не мешать родственному свиданию, а когда гость из столицы вручил брату письмо и тот взломал печать, смолкли последние голоса. Напрасно, однако, искушенные царедворцы пытались что-либо понять по лицу наследника. Пробежав глазами послание, он безмолвно спрятал бумагу и подвел Святополка к незатейливой повозке, где восседала княгиня Нута и рядом с ней на такой же кожаной подушке волшебница.

Приветствуя Нуту пространными учтивостями, Святополк, однако, не мог удержаться, чтобы раз и другой, словно бы против воли, не глянуть на златовласую ее соседку. И слишком заметно, до неприличия воодушевился, когда получил возможность обратиться к Золотинке непосредственно:

– Сударыня! Толпенский двор гудит, как... как растревоженный улей. Только и разговоров, что о чудесном исцелении наследника. Великий государь и великий князь Любомир Третий, напутствуя меня, подчеркнул особо… он считает себя в неоплатном долгу перед той, сударыня, которая сделала... То, что вы сделали для наследника и для всего народа слованского будет записано в летописях нашего государства. Матушка Милица со своей стороны просила засвидетельствовать глубочайшее почтение и восхищение – подлинные ее слова, сударыня! Помяните мое слово, говорила матушка, слованский народ в немалое еще изумление придет от этого юного дарования. Подлинные ее слова, сударыня, подлинные слова. Матушка Милица, не чинясь, готова уступить вам славу первой волшебницы государства. Так она сказала, и ваш покорный слуга не посмел бы тут ни прибавить, ни убавить.

– Нет, ну это слишком... Зачем? – пролепетала Лжезолотинка, демонстрируя смущение.

На самом деле это было не смущение и не застенчивость – озноб. Ледяной озноб и оторопь при виде открывшейся бездны. Словно дернул кто: куда ты лезешь, опомнись, Зимка! Дохнуло неведомым, и Зимка встряхнулась, чтобы вернуть себе ощущение действительности: ясное небо и эти люди с покорно склоненными обнаженными головами.

Неумеренные славословия не производили впечатления только на Нуту. Напротив, потупившись, она впала в задумчивость, почти оцепенение и временами, казалось, ничего не слышала. Несколько оживилась княгиня только в карете, куда они все втроем перебрались, чтобы продолжить путь: Нута, Золотинка и Святополк. Под скрип колес, пошатываясь на подрагивающем сиденье, благочестивый юноша развлекал дам дворцовыми новостями, а Нута сводила разговор к семейным делам, пытливо расспрашивая о новых родственниках. Золотинка с притворным равнодушием выскочки присматривалась к убранству кареты: атлас, бархат, лаковое дерево, серебряные застежки. Ничто здесь не напоминало те походные удобства, которые Юлий мог предоставить своим женщинам. Сколок столичного великолепия. Напоминание о тех безмерных утехах, о том предельном наслаждении, которые даются властью, всеобщим поклонением и любовью – никогда уже не прекращающимися, раз только человек поднялся на головокружительную до истомы в сердце высоту.

– Лебедь... – проникновенно повествовал Святополк, перебирая четки. – Открою вам семейную тайну, сестрица. Между нами...

На губах Нута играла слабая улыбка.

– В юных летах Юлий и Лебедь были необыкновенно привязаны друг к другу. Собственно... это только естественно: брат и сестра. Как оно и следует. Род Вседержитель повелел нам возлюбить ближнего. Они настолько сдружились, что собрались бежать из дому. Так они сказали на заседании государевой думы. Пойдем, взявшись за руки, скитаться по дорогам, будем питаться милостыней доброго народа нашего.

– Милостыней? – дивилась Нута, не вполне уверенная, что правильно понимает по-словански. Она протянула руку, подражая жесту, каким просят подаяние. – Милостыня?.. Такая ужасная... ужасная...

– Шутка, – подсказал Святополк.

Нута безотчетно кивнула, но вряд ли это было то, что она хотела выразить. Глаза ее увлажнились от щемящего чувства. Быть может, Нута и сама ощутила тут сладостную тягу дороги: вдвоем и вечное небо над головой.

– К счастью, они никуда не пошли, – сказал Святополк с обозначенной тонкими морщинами улыбкой.

– Почему? – простодушно спросила Нута.

Святополк вскинул глаза в утомленных веках.

– Великий государь не мог допустить, чтобы его дети побирались по дорогам, – помолчав, обстоятельно объяснил он.


Великий князь Любомир указал наследнику остановиться вместе со своими людьми в пятнадцати верстах от столицы. Рубеж обозначила небольшая, но топкая река Аять, левый приток Белой. На поросшей ракитником луговине прибывших дожидался обоз из столицы с вином и съестными припасами, а на той стороне реки глазели из-под руки конные лучники – сторожевой разъезд человек в двадцать. Они охраняли недавно починенный деревянный мост, который соединял низменные берега речушки. Посередине моста высилось примечательное сооружение из свежеструганных досок. Это был балаган для семейной встречи.