Порус В. Н. Рациональность. Наука. Культура

Вид материалаРеферат
4. И. Лакатос: компромисс между теорией научной рациональности и
5. С. Тулмин: цена "гибкой" рациональности
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   34

4. И. Лакатос: компромисс между теорией научной рациональности и

историей науки.

Философия науки К. Поппера, поставившая проблематику развития научного

знания в центр внимания, столкнулась с необходимостью соотнесения своих

выводов с реальной практикой научного исследования в ее историческом

развитии. Вскоре обнаружилось, что методологическая концепция, требующая

немедленного отбрасывания теорий, если эти теории сталкиваются с опытными

опровержениями, не соответствует тому, что происходит и происходило в науке.

Ученик и критик К. Поппера И.Лакатос показал это на простом примере, взятом

из истории астрономии. В упрощенном виде этот пример можно изложить

следующим образом.

Некий астроном, пользуясь механикой Ньютона вместе с законом всемирного

тяготения, строго вычислил траекторию незадолго до этого обнаруженного

небесного тела - малой планеты Р. Однако наблюдения показали, что реальная

траектория Р отличается от вычисленной. Если бы ученые действовали в строгом

соответствии с требованиями "догматического фальсификационизма", им

следовало бы немедленно отбросить ньютоновскую теорию и заняться поисками

другой, согласующейся с фактами, теории. На самом деле все происходит иначе.

Выдвигается предположение, что должна существовать еще неизвестная (никогда

не наблюдавшаяся) планета Р', притяжение которой и является причиной

отклонения планеты Р от вычисленной траектории. Согласно теории,

производятся вычисления массы, орбиты и других характеристик этой

гипотетической планеты. Астрономы начинают поиск.

Но никакие, даже самые мощные, телескопы не обнаруживают планету Р'

там, где она "должна быть" по расчетам. Изготавливается еще более мощный

телескоп, но и он не помогает. Но ученые и не помышляют об отбрасывании

ньютоновской механики. Вместо этого они выдвигают новую гипотезу: планета Р'

существует, но ее не видно, ибо она скрыта облаком космической пыли.

Начинается кропотливая работа по вычислению размеров и координат этого

облака. После этого изыскиваются самые новейшие технические средства,

которые могли бы обнаружить это облако (например, строится и запускается на

орбиту искусственный спутник Земли, вооруженный хитроумнейшими приборами).

Но и это не помогает. Казалось бы, пора уже отбрасывать теорию

гравитации Ньютона, но не тут-то было. Выдвигается новая гипотеза: в данном

районе вселенной существует некое магнитное поле, из-за которого приборы не

могут обнаружить пылевое облако... Эта история может продолжаться

бесконечно, если только хватит денег, терпения и времени на проверку новых и

все более изощренных гипотез, назначение которых в конечном счете одно -

"спасти" от опровержения столь ценную и плодотворную теорию, какой без

сомнения является небесная механика Ньютона. Но ученые могут поступить и

иначе: просто "забыть" о неправильном поведении планеты Р и продолжать жить

и работать (объяснять и предсказывать астрономические явления) так, будто

ничего не случилось. В обоих случаях их поведение, конечно же, сильно

отличается от того, каким оно "должно быть" в соответствии с требованиями

"догматического фальсификационизма".

Но, как показывает Лакатос, речь идет не просто о поведении ученых. В

самом деле, почему в споре теории с противоречащим ей наблюдением наблюдение

имеет решающее преимущество? Возьмем простой пример. Пусть высказывание "Все

лебеди белые" признано истинным не потому, что кому-то удалось наблюдать

всех лебедей на свете (в том числе и давно исчезнувших) и убедиться в их

белизне, а потому, что согласно некой теории, свойство "быть лебедем"

необходимо связано с белизной. Тогда наблюдение черного лебедя не

опровергает эту теорию: птицу, похожую на лебедя, но черную, просто не будут

называть лебедем. Но ведь точно такое же рассуждение можно провести

относительно любых научных теорий! И тогда мы придем к парадоксальному

выводу: никакая научная теория принципиально не опровержима, то есть - в

соответствии с попперовским критерием научной рациональности (критерием

фальсифицируемости) - не является научной! Разумеется, это свидетельствует о

непригодности методологической концепции.

Как придать фальсификационизму непротиворечивый методологический

статус? К. Поппер выходил из затруднения, предлагая признак, по которому

можно отличить научную теорию от "не-научной" или "метафизической" теории:

научная теория опровергается только такими фактами, которые сформулированы в

языке "эмпирического базиса" этой теории. Если применить этот критерий к

теории "Все лебеди белые", получается, что цвет птицы должен быть отнесен к

ее эмпирическому базису (а не включаться в число теоретических посылок);

тогда, действительно, наблюдение черного лебедя доказывает ложность этой

теории, которая должна быть, вследствие этого, отброшена. Но если с теорией

"лебединости" это не так уж трудно, то с другими теориями, например, такими,

которые лежат в основе научной картины мира, дело обстоит совсем иначе.

Почему все-таки приверженцы ньютоновской небесной механики так упорно

не желали расстаться со своей теорией, нарушая при этом требования

методологической концепции? Если считать, что методология науки есть теория

научной рациональности, то получается, что ученые, действующие так, как было

описано в примере с планетами, действовали нерационально! Но, может быть,

все наоборот: ученые поступали как раз рационально, но попперовская

методология не является достаточной теорией научной рациональности?

И. Лакатос попытался так уточнить и улучшить методологическую концепцию

К. Поппера, чтобы она в максимальной степени приближалась к реальной истории

науки, но при этом оставалась именно теорией научной рациональности, то есть

такой теорией, с помощью которой можно было бы подвергнуть историю науки

"рациональной реконструкции" - выяснить, в какой степени историческое

развитие научного знания отвечает требованиям рациональной методологии.

Это привело к разработке "утонченного фальсификационизма" или, как чаще

называют концепцию И. Лакатоса, методологии научно-исследовательских

программ.

В основе этой методологии лежит представление о развитии науки как

истории возникновения, функционирования и чередования

научно-исследовательских программ, представляющих собой непрерывно связанную

последовательность научных теорий. Эта последовательность выстраивается

вокруг некоторой исходной теории (как правило фундаментальной), основные

идеи, методы и предпосылки которой "усваиваются" интеллектуальной элитой,

работающей в данной области научного знания. Такую теорию И. Лакатос

называет "жестким ядром" научно-исследовательской программы.

"Жестким" это "ядро" называется потому, что исследователям как бы

запрещено что-либо менять в исходной теории, даже если они находят такие

"факты", которые вступают в противоречие с этой теорией. Именно так и вели

себя астрономы-ньютонианцы в предыдущем примере. Они действовали по

предписаниям "негативной эвристики", то есть по правилам рационального

поведения ученых в исследовательских ситуациях, согласно которым следует не

отбрасывать фундаментальную теорию с обнаружением "контрпримера", а

изобретать "вспомогательные гипотезы", которые примиряют теорию с фактами.

Эти гипотезы образуют "защитный пояс" вокруг фундаментальной теории, они

принимают на себя удары опытных проверок и в зависимости от силы и

количества этих ударов могут изменяться, уточняться, или даже полностью

заменяться другими гипотезами.

Изобретение вспомогательных гипотез следует некоторой общей стратегии.

Она определена задачами, ради которых, собственно, существует

научно-исследовательская программа. Конечно, главная из этих задач -

обеспечить "прогрессивное движение" научного знания, движение к все более

широким и полным описаниям и объяснениям реальности, к расширению

рационально осмысленного "эмпирического содержания" научных теорий. До тех

пор, пока "жесткое ядро" программы решает эту задачу (и решает лучше, чем

другие, альтернативные системы идей и методов), оно представляет в глазах

ученых огромную ценность. Поэтому они пользуются так называемой

"положительной эвристикой", то есть совокупностью предположений о том, как

следует изменить или уточнить ту или иную гипотезу из "защитного пояса",

какие новые "модели" (то есть множества точно определенных условий

применимости теории) нужны для того, чтобы программа могла работать в более

широкой области наблюдаемых фактов. Одним словом, "положительная эвристика"

- это совокупность приемов, с помощью которых можно и нужно изменять

"опровержимую" часть программы, чтобы сохранить в неприкосновенности

"неопровержимую" ее часть.

Если программа обладает хорошо развитой "положительной эвристикой", то

ее развитие зависит не столько от обнаружения опровергающих фактов, сколько

от внутренней логики самой программы. Например, программа Ньютона

развивалась от простых моделей планетарной системы (система с фиксированным

точечным центром - Солнцем - и единственной точечной планетой, в которой был

выведен закон обратно-квадратичного соотношения взаимодействующих сил,

система, состоящая из большего числа планет, но без учета межпланетных сил

притяжения и др.) к более сложным (система, в которой Солнце и планеты

рассматривались не как точечные массы, а как массивные и вращающиеся сферы,

с учетом межпланетных сил и пр.). И это развитие происходило не как ответ на

"контрпримеры", а как решение внутренних (формулируемых строго

математически) проблем, например, устранение противоречий с третьим законом

динамики или с запрещением бесконечных значений плотности тяготеющих масс.

Маневрируя "негативной" и "позитивной" эвристиками, исследователи

реализуют творческий потенциал программы: то защищают ее плодотворное

"жесткое ядро" от разрушительных эффектов эмпирических опровержений с

помощью "защитного пояса" вспомогательных теорий и гипотез, то стремительно

идут вперед, оставляя неразрешенные эмпирические проблемы, зато объясняя все

более широкие области явлений, по пути исправляя ошибки и недочеты

экспериментаторов, поспешно объявляющих о найденных "контрпримерах". До тех

пор, пока это удается, научно-исследовательская программа находится в

прогрессирующей стадии. Однако "бессмертие" программы относительно. Рано или

поздно наступает момент, когда творческий потенциал оказывается исчерпанным:

развитие программы резко замедляется, количество и ценность новых моделей,

создаваемых с помощью "позитивной эвристики", падают, "аномалии" громоздятся

одна на другую, нарастает число ситуаций, когда ученые тратят больше сил на

то, чтобы сохранить в неприкосновенности "жесткое ядро" своей программы,

нежели на выполнение той задачи, ради которой эта программа существует.

Научно-исследовательская программа вступает в стадию своего "вырождения".

Однако и тогда ученые не спешат расстаться с ней. Лишь после того, как

возникает и завоевывает умы новая научно-исследовательская программа,

которая не только позволяет решить задачи, оказавшиеся не под силу

"выродившейся" программе, но и открывает новые горизонты исследования,

раскрывает более широкий творческий потенциал, она вытесняет старую

программу.

В функционировании, росте и смене научно-исследовательских программ

проявляет себя рациональность науки. Концепция научной рациональности

выражается достаточно простым и привлекательным для ученых критерием:

рационально действует тот исследователь, который выбирает оптимальную

стратегию для роста эмпирического знания; всякая иная ориентация

нерациональна или иррациональна.

Как уже было сказано, методологическая концепция И. Лакатоса по своему

замыслу должна была максимально приблизить теоретические представления о

научной рациональности к реальной истории науки. Сам Лакатос часто повторял

в своих работах, что "философия науки без истории науки пуста, история науки

без философии науки слепа"27. Обращаясь к истории науки,

методолог обязан включить в теоретическую модель научной рациональности

такие факторы, как соперничество научных теорий, проблему выбора теорий и

методов, проблему исторического признания или отвержения научных теорий. Он

должен рационально объяснить те процессы, которые не укладываются в

догматические, оторванные от реальности схемы.

Выполнила ли методология научно-исследовательских программ эту задачу?

Чтобы ответить на этот вопрос, важно понять принципиальную трудность, с

которой сталкивается всякая попытка "рациональной реконструкции" истории

науки.

Когда критерии научной рациональности "накладываются" на процессы,

происходящие в реальной научной истории, неизбежно происходит обоюдная

критика: с одной стороны, схема рациональной реконструкции (как всякая

схема) неизбежно оказывается слишком тесной, узкой, неполной, оставляющей за

своими рамками множество фактов, событий, мотивов и т.д., имевших

несомненное и важное значение для развития научной мысли; с другой стороны,

история науки, рассмотренная сквозь призму этой схемы, выглядит

нерациональной именно в тех своих моментах, которые как раз и обладают этим

значением.

Согласно критерию рациональности, выводимому из методологии И.

Лакатоса, прогрессивное развитие научно-исследовательской программы

обеспечивается приращением эмпирического содержания новой теории по

сравнению с ее предшественницами. Это означает, что новая теория должна

обладать большей способностью предсказывать новые, ранее неизвестные факты в

сочетании с эмпирическим подтверждением этих новых фактов. Если же новая

теория справляется с этими задачами не лучше, а порой даже хуже старой, то

ее введение не является прогрессивным изменением в науке и не отвечает

критерию рациональности. Но в науке очень часто происходят именно такие

изменения, причем нет сомнений, что только благодаря им и могли произойти

серьезнейшие, даже революционные прорывы к новому знанию.

Например, теория Коперника, значение которой для науки никто не может

оспорить, решала многие эмпирические проблемы современной ей астрономии не

лучше, а хуже теории Птолемея. Астрономическая концепция Кеплера,

действительно, позволяла объяснить некоторые важные факты и решить проблемы,

возникшие в коперниковой картине Солнечной системы, однако и она значительно

уступала в точности, а главное, в последовательности объяснений

птолемеевской теории. Кроме того, объяснение многих явлений в теории Кеплера

было связано не с научно-эмпирическими, а с метафизическими и теологическими

предпосылками (иначе говоря, "жесткое ядро" кеплеровской

научно-исследовательской программы было чрезвычайно "засорено" ненаучными

положениями). К. Хюбнер отмечает в этой связи, что Кеплеру непременно

пришлось бы отречься от своей теории, если бы он следовал критерию научной

рациональности И. Лакатоса28. Подобными примерами наполнена

история не только ранних стадий развития науки, но и вполне современной нам

науки.

Но если признать, что история науки, какими бы причудливыми (с точки

зрения принимаемых нами схем научной рациональности) путями она ни

развивалась, всегда должна рассматриваться как история научной

рациональности, само понятие научной рациональности немедленно теряет свои

точные очертания и становится чем-то релятивным, текучим, а по большому

счету - и ненужным. И. Лакатос, будучи убежденным рационалистом, понимал эту

опасность и стремился оградить теорию научной рациональности от чрезмерного

воздействия на нее исторического подхода. Он предлагал различать

"внутреннюю" и "внешнюю" историю науки: первая должна укладываться в схемы

"рациональной реконструкции" и выглядеть в конечном итоге вполне

рациональной, а вторая должна быть вынесена на поля учебников по истории

науки, где и будет сказано, как реальная наука "проказничала" в своей

истории, что должно, однако, волновать не методологов, а историков культуры.

Методолог же должен относиться к истории науки не как к безграничному

резервуару различных форм и типов рациональности, а подобно укротителю,

заставляющему прекрасное, но дикое животное исполнять его команды; при этом

у зрителя должна быть иллюзия, что исполнение команд наилучшим образом

отражает природную сущность этого животного.

Концепция И. Лакатоса оказалась попыткой приблизить попперовский идеал

научной рациональности к реалиям исторического развития науки. Как это

бывает всегда, идеал и реальность вступили в противоречие. Лакатос

противился релятивизму и всячески открещивался от него. Но логика его идей

вела к неизбежному выводу: теория научной рациональности должна стать более

гибкой, она обязана всерьез отнестись к реальной истории науки, учесть ее

уроки. В противном случае никакая "утонченность" не будет достаточной, чтобы

избежать противоречий между абсолютистскими и релятивистскими мотивами

внутри этой теории.


5. С. Тулмин: цена "гибкой" рациональности

Линия на расширительное толкование рациональности была продолжена и

развита другими "историцистами", хотя и критиковавшими Т. Куна по ряду

принципиальных моментов, но согласными с ним в том, что рациональность в

науке - понятие, требующее ревизии.

С. Тулмин, как и Т. Кун, прежде всего подверг критике абсолютизацию

неопозитивистской ориентации на логические методы анализа языка науки как на

единственное достойное занятие научной философии. В действительности же,

подчеркивал он еще в начале 50-х гг., это приводит к такой модели науки,

которая похожа на свой оригинал, как мумифицированный труп - на живого

человека. Тогда ему казалась более перспективной стратегия, опирающаяся на

идеи Л. Витгенштейна о "языковых играх". Научные теории и законы

рассматривались им как правила рассуждений в "научных языковых играх". Цель

научной игры в том, чтобы объяснить явления. Пройти путь от наблюдаемого

явления к "закону", объясняющему это явление - это и есть цель науки,

достигаемая с помощью ее рациональных исследовательских процедур, которые не

могут быть поэтому сведены к формально-логическим выводам. В то же время у

каждой конкретной "научной игры" могут быть свои особенные стандарты

рассуждения. Эпистемология должна позволять сравнивать стандарты научного

рассуждения в различных науках и даже в различных ситуациях исследования в

одной и той же научной области, то есть исследовать ту рациональность,

которая представляет собой многообразное действие человеческого интеллекта в

науке.

Такая рациональность по самой своей сути исторична, поскольку стандарты

научного рассуждения претерпевают изменение с развитием научного знания. С.

Тулмин, в отличие от Т. Куна, не был склонен драматизировать смену

стандартов рациональности как прыжок через пропасть "научной революции". Все

гораздо прозаичнее: стандарты рациональности, или, как выражается Тулмин,

"матрицы понимания" (их роль играют "идеалы естественного порядка:

аристотелевское уравнение движения, законы Галилея, Ньютона и т.п.)

сосуществуют или чередуются, проходя испытание на "выживаемость" в

"интеллектуальной среде" через механизм отбора. Эта среда чрезвычайно

многообразна, как многообразно и ее воздействие на способы понимания,

вырабатываемые наукой. "Единство и целостность науки... напоминают, по

существу, спектр методов и стратегий. Его многообразие не ограничено ни

историческими эпохами, ни национальными стилями; мы можем обнаружить

аналогичные различия в акцентах, характерных для рассуждений в различных

исследовательских центрах и школах, даже в одной и той же стране, в одно и

то же время"29.

"Выживают" матрицы лучше других приспособившиеся к этой среде;

факторами отбора могут быть "когнитивные" и социальные явления и процессы.

Стандарты рациональности адаптируются к изменяющемуся научному знанию, а

элементы последнего также подвергаются отбору под воздействием доминирующих

в данный период стандартов рациональности. Весь этот процесс взаимного

приспособления протекает в поле силовых воздействий со стороны

социально-генерируемых факторов. Так Тулмину удается, хотя бы по видимости,

избежать куновского катастрофизма, эволюция науки приобретает свойство

непрерывности и, кроме того, появляется возможность ее моделирования по

схеме, заимствованной из эволюционной биологии, без обращения к абсолютным

демаркационным критериям.

С. Тулмин, используя схему естественного отбора, работающую в

эволюционной теории Ч. Дарвина, дополняет ее схемами искусственного отбора.

Работа ученых, принадлежащих элите научного сообщества, напоминает работу

фермеров-селекционеров, выводящих новые породы животных или

растений30. В качестве популяций, подлежащих процедурам

искусственного отбора, выступают системы научных понятий. Критерии отбора

(они же стандарты рациональности) определяются целями объяснений, которые

устанавливаются научными сообществами, причем эти цели изменяются вместе с

"дисциплинарными идеалами", работающими в каждую конкретную историческую

эпоху. Изменяются (подвергаются селекции) и методы оценки понятий, хотя это

изменение происходит медленней, чем изменение понятий.

С. Тулмин полагал, что его концепция, в которой соблюден принцип

преемственности в развитии научного знания, способна преодолеть

"исторический релятивизм" Т. Куна. Однако И. Лакатос подверг и эту концепцию

критике как "иррационалистическую" и "релятивистскую"; для "рыцаря

критического рационализма" сходство между концепциями Тулмина и Куна было

важнее, чем их различия. Это сходство состояло в том, что "историцисты"

ставили принципы рациональной организации и оценки научных исследований в

зависимость от мнений и убеждений лидеров соответствующих научных

направлений и школ, от научной элиты. Таким образом, в методологию науки, по

мнению Лакатоса, протаскивался недопустимый субъективизм и релятивизм.

"Тулминовская концепция исторической эволюции очень широка - слишком

широка, чтобы чувствовать себя в ней комфортно", - замечают К. Хахлвег и К.

Хукер31. Ощущение дискомфорта возникает из-за явного привкуса

релятивизма.

И Тулмин, и Кун, и Лакатос, да и Поппер шли к истории науки. Но

дистанции, пройденные ими, не были равными. Кун пытался просто оставаться в

рамках истории науки, и встречая расхождение между нормативными концепциями

научной рациональности и историческими наблюдениями, всегда отдавал

предпочтение последним и признавал неизбежность и плодотворность

исторических изменений критериев рациональности в науке. Лакатос, двинувшись

к истории науки, остановился на полпути, полагая, что дальнейшее движение,

то есть именно то, к чему звал Кун, опасно тем, что верность истории науки

обернется тягчайшей изменой самой науке, тому, что составляет ее суть и душу

- научной рациональности. Тулмин же не хотел останавливаться в этом

движении, но также не хотел и принимать следствия, отталкивавшие Лакатоса и,

видимо, не пугавшие Куна: ярлык иррационалиста не казался ему ни

заслуженным, ни привлекательным. Следовательно, заключал он, движение к

истории науки должно было направляться иной, отличной от неопозитивистской и

критико-рационалистической, теорией научной рациональности. Именно такой

теорией и должна была стать, по его замыслу, теория "человеческого

понимания", основная проблема которой звучала так: если признать, что

принципы "человеческого понимания" исторически изменчивы, то каким образом

можно рационально судить о различных стадиях или периодах этой истории?

Отвечая на этот вопрос, следовало, с одной стороны, сохранить верность

истории, с другой - не впасть в релятивизм. Тулмин полагал, что он нашел

способ, каким можно избегнуть и Сциллы, и Харибды. Для этого требовалось

указать "рациональной оценке и критицизму" точное место в

социально-исторической матрице понимания. Уже из этого следовал безусловный

приоритет самой этой матрицы, в исследовании которой наряду с эпистемологией

необходимо должны принять участие социология, культурология, социальная

психология и другие ветви научного знания о человеке и человеческом

обществе.

Поскольку развивающиеся понятия живут не на платоновских небесах и не в

"третьем мире" К. Поппера, а в умах конкретных людей, то проблема

"человеческого понимания" включает в себя также круг вопросов, связанных с

психологией восприятия и понимания, в центре которого опять-таки стоит

вопрос об изменении навыков и способностей, благодаря которым люди способны

обретать и изменять свое понимание. Этот вопрос Тулмин предполагал решать,

"точно локализуя в психофизиологической матрице человеческого понимания те

пункты, в которых рациональное мышление и суждение находят свои

функциональные корреляты"32, то есть, иными словами, от эволюции

понятийных образований в социокультурной среде он пытался перейти к эволюции

психофизиологических "коррелятов" этих образований.

Наконец, опираясь на выводы относительно коллективных и индивидуальных

"матриц" человеческого понимания, Тулмин предполагал перейти к "центральной

теме" всего исследования: на каких основаниях люди, убежденные в

изменчивости этих "матриц", все же принимают рациональные решения и в

соответствии с ними действуют в отведенные им историей отрезки времени.

Задача состояла в том, чтобы показать, во-первых, как рациональность и ее

категории соотносятся с действительным поведением людей, и, во-вторых, "как

интеллектуальный авторитет наших понятий находит свой конечный источник в

эмпирических матрицах самого понимания"33. Это уже выводило на

эволюцию способов деятельности, протекающую во взаимосвязи с эволюцией

понимания.

План Тулмина вел от теоретической реконструкции жизни понятий в

интеллектуальной среде их "обитания" к теориям духовной жизни и деятельности

индивидов. По сути, он сформулировал программу философской антропологии, в

основание которой положил феноменологию знания. Надо сказать, что такие

универсальные программы редко выполняются. Чаще их инициаторы

останавливаются на полпути, оставляя лишь наброски, догадки, ориентирующие

идеи о том, как именно следовало бы идти в намеченном направлении. Не была

выполнена и эта программа Тулмина.

Его понимание основывалось именно на отрицании тех "дистинкций",

которые были существенны для К. Поппера, И. Лакатоса и других "критических

рационалистов". Более того, он усматривал в позиции своих оппонентов

противоречие, когда они, пытаясь найти ответ на вопрос о природе научной

рациональности, обращались к изучению деятельности ученых, но в то же время

судили об этой деятельности, опираясь на "априорные" критерии

рациональности. И, надо сказать, С. Тулмин был прав: это противоречие

действительно существует, и в нем - мучительная трудность для всякой

рационалистической, а не только "критико-рационалистической" эпистемологии.

Справиться с этой трудностью, полагал Тулмин, можно только ценой

радикальной ревизии классической эпистемологии. "Наша программа, - писал он,

- предназначена для того, чтобы, подобно Пенелопе, распустить всю ткань

эпистемологии - проблемы, а также методы, - которую философы так терпеливо

ткали вот уже свыше 350 лет". Из классического наследия он призывает

сохранить только "основополагающую максиму" Декарта - "рациональная

обязанность философа - сомневаться во всем, что он может последовательно

подвергнуть сомнению" 34. Причем не только сохранить, но и

применять ее "более последовательно", чем сам Декарт. Действительно, для

великого основоположника рационализма сомнение было методически необходимым

этапом на пути к несомненному - к истине. Но когда рассуждения Тулмина об

историческом характере эволюции научного знания подводят его к вопросу об

истине, он решительно отвергает этот "фетиш рационализма". Говорить об

истине как о цели познания - все равно что говорить о цели природы,

порождающей разум, считал он. Это выводит методолога за грань науки и

научной методологии и превращает его в метафизика. Поэтому подлинное

значение и современное звучание картезианский рационализм должен обрести,

отбросив методологически необоснованные претензии знания на истинность, зато

бесконечно усиливая действия принципа сомнения.

Сомнение, превращенное в краеугольный камень рационализма. Это и есть

основной момент теории научной рациональности, предложенной Тулмином. Ничто

в научном знании не имеет права выступать от имени Истины или

Реальности-самой-по-себе. То, что закрепляется в качестве "идеалов

естественного порядка", "фундаментальных законов природы", доказанных

утверждений и т.п., - своим успехом обязано не истинности, а тому или иному

взаимодействию интеллектуальных или каких-либо иных факторов, воздействующих

на протекание и результаты "языковых игр" в науке. Именно поэтому Тулмин и

предлагал включить в "третий мир" Поппера не только идеи (проблемы и их

решения), но и практические действия ученых, усваивающих, принимающих и

транслирующих эти идеи. Но включение человеческой практики в мир вечных и

неизменных сущностей означает конец вечности и изменение неизменности. В

этом мире, где уже нет абсолютных и не подвластных времени ориентиров и

образцов, единственным надежным путеводителем действительно могло бы стать

только "ультра-картезианское" сомнение: игра познания бесконечна и

самоценна, любой сегодняшний итог может быть изменен завтра, но даже это

нельзя утверждать с несомненной уверенностью.

Тулмин не хотел называть это релятивизмом. Ему казалось, что такое

название несправедливо по отношению к тому, кто не утверждает равенство

любых исторических состояний "понятийных популяций" в науке по отношению к

истинности, а просто отказывается от подобных сравнений как таковых. Однако

это различие не слишком убедительно. Ценой, которую так или иначе

приходилось платить за "гибкую" теорию научной рациональности, оказывалась

потеря самого объекта этой теории.