Harvard University Press, 1969. Перевод с английского С. П. Евтушенко Общая редакция и послесловие В. П. Шестакова Примечания P. К. Медведевой             Лангер Сьюзен Л22            Философия в новом ключе: исследование

Вид материалаИсследование

Содержание


Глава  10 СТРУКТУРА ЗНАЧЕНИЯ
Подобный материал:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   20

Глава  10

СТРУКТУРА ЗНАЧЕНИЯ


 

Любое мышление начинается с видения; необязательно посредством глаз, но и с помощью некоторых базовых установок чувственного восприятия, особой идиомы взгляда, слышания или прикосновения, обычно идиомы всех чувств одновременно. Ибо любое мышление концептуально, а концепция начинается с постижения гештальта.

Первым продуктом интеллектуального видения является буквальное знание, абстрагированное представление о вещах, по отношению к которому эти вещи сами по себе находятся в положении примеров. Так называемый «здравый смысл» не уводит такое буквальное формулирование своих идей, предметов, действий, людей и т. д. слишком далеко по пути усложнения. Знание здравого смысла поспешно, категорично и неточно. Ум, который очень чувствителен к формам как таковым и осознает их за пределами требований здравого смысла к познанию, памяти и классификации явлений, склонен рассматривать эти образы метафорически, используя их возможное значение для представления об отдаленных или неуловимых идеях. Следовательно, если наш интерес к гештальтам выходит за пределы значений здравого смысла, то наше внимание переключается на их динамическое, мифическое или художественное значение. Для некоторых людей это происходит очень легко; в первобытном обществе, по крайней мере на определенных стадиях развития, это, по-видимому, является фактически правилом, поэтому вторичные значения форм — пластических, словесных или поведенческих — часто заслоняют собой то, что Колридж называет «первичным представлением» о них. Другими словами, чувственные данные и переживания являются, в сущности, значимыми структурами, а их первичные, вторичные или даже более скрытые значения могут пересекаться друг с другом в нашем впечатлении о них в ущерб тому или иному значению[1]. Но наше первое осознание представленных форм обычно служит для того, чтобы классифицировать их по родам, а также соединять их с основным запасом нашего «знания посредством ознакомления».

К счастью, наше первичное понимание форм обычно является буквальным постижением их как типичных явлений или конкретных событий; ибо эта интерпретация является основой разумного поведения, ежедневного, ежечасного и ежесекундного приспособления к нашим ближайшим обстоятельствам. Это понимание — недискурсивное, спонтанное абстрагирование из потока чувственного опыта элементарного чувственного знания, которое может быть названо практическим видением. Это — точка пересечения мышления, которое является символическим, с животным поведением, основывающимся на восприятии знаков, ибо стройная система взглядов, выстраиваемая нами из буквальных концепций, продуктов практического видения, есть наш систематический пространственно-временной мир. Точно такие же единицы, которые служат для наших животных рефлексов знаками, являются содержанием для определенных символов этой концептуальной системы. Если мы имеем какое-нибудь буквальное представление о доме, мы не можем просто думать об этом доме, но должны осознавать его в тот момент, когда мы его видим, поскольку сенсорный знак, стимулирующий практическое действие, отвечает также тому образу, с помощью которого мы думаем.

Это двойственное оперирование исходной величиной как знаком и символом одновременно является ключом к реалистическому мышлению — представлением о факте. В данном случае в практическом видении, которое из знаков для поведения создает символы для мысли, мы имеем корни практического разума. Это нечто большее, чем обособленная реакция и свободное воображение; это — концепция, основанная на реальности.

«Факт» — не простое понятие, это то, что мы воспринимаем как источник и контекст знаков, на которые мы успешным образом реагируем; это несколько неопределенная дефиниция, но когда о чем-то говорят, что это «факт», то такой термин является несколько туманным. Когда логики пытаются определить его, он становится гипостазированным утверждением[2]; существуют положительные и отрицательные, конкретные и общие, универсальные и особые факты[3]; профессор Льюис говорит даже о реальных и нереальных фактах[4]. С другой стороны, когда психологи или их философские родственники — прагматики — предлагают свою дефиницию, факт становится трудноотличимым от животной реакции на знак. По-моему, самая удачная попытка дефиниции «факта» по отношению к тому, что можно было бы назвать, с одной стороны, «абсолютной реальностью», а с другой — языком или буквальным формулированием, была сделана Карлом Бриттоном в недавно написанной им книге «Коммуникация».

«Факт, — говорит Бриттон, — в сущности, абстракция... Это то, что является объектом внимания, объектом различающего осознания в потоке текущих событий... Факт есть нечто такое в событиях, на что у нас возникает привычная и различающая реакция, частично определяемая пониманием формулировок...

Факт есть то, что определяет согласие или несогласие, без выводов и в соответствии с правилами...

Формальные правила языка определяют структуру утверждений и показывают в общем случае ту разновидность объекта, которая является утверждением... Но факт, который показывает, что данное утверждение истинно, есть факт, проявляющийся в событиях, на которые у нас возникает реакция, обладающая той же самой структурой, что и утверждение. Могу ли я в таком случае изучать основной структурный характер фактов, исходя из формальных законов языка? Да, но не основной структурный характер событий...

На одни и те же события возможно бесконечное количество разнообразных реакций: тот, кто понимает данное утверждение, осуществляет только определенные реакции. Это то, что вводит ограничение, создает структуру; события как таковые не имеют никакой структуры...

Отсюда следует то, что только для мыслящих умов в природе существует структура... Мир без умов — это мир без структуры, без связей и качеств, без фактов»[5].

Эти отрывки показывают уверенность логика в том, что форма факта — это форма предположения, и желание бихеви-ориста обходиться без понятий и разговаривать только на языке «реакций». Поэтому форма фактов становится формой конкретной реакции человека на конкретное событие. Эта реакция, по-моему, является его восприятием события (хотя я должна рассматривать его восприятие только как компонент «реакции», которая, возможно, имеет и другие аспекты, не определяющие факт в целом). Во всяком случае, допуская возможность особой формы выражения, требуемой операционалистами, бихевиористами и т.д., мы, возможно, соглашаемся в принципе, что факт — это интеллектуально сформулированное событие, независимо от того, совершается ли это формулирование в процессе чистого видения, вербальной интерпретации или в процессе практической реакции. Факт — это событие, каким мы его видим или каким мы его видели бы, если бы оно возникло перед нами. Это нечто такое, к чему приложимо утверждение; а утверждение, которое не приложимо ни к какому событию или событиям, является ложным. Мы можем строить высказывания, которые применимы ко всем событиям; это — неизбежные утверждения, или, говоря словами Витгенштейна, «тавтологии». Некоторые утверждения прилагаются к событиям непосредственно, некоторые — косвенно; отсюда все наши особые и общие, универсальные и конкретные, позитивные и негативные факты. По-моему, только «нереальные факты» являются чистым гипостазированием содержания высказываний и пренебрегают назначением понятия «факт», которое существует для познания связи между символическим процессом и знаковой реакцией, между воображением и сенсорным опытом.

На наивной стадии развития мысли факты воспринимаются как само собой разумеющееся; содержание фактов берется в практической форме, когда они становятся очевидными. Если для того, чтобы объяснить данное состояние дел, требуются дальнейшие факты, они просто предполагаются. Их обеспечивает воображение, философский интерес санкционирует их, а традиционно мыслящий ум принимает их на совершенно других основаниях, чем эмпирическое доказательство. Этот донаучный тип мысли, достаточно систематичный в своих логических проявлениях, но не увязанный сколько-нибудь с чувственным опытом, описывался и комментировался настолько же часто, как и сама история философии. Вспомним, например, как Платон приписывал планетам движение по круговым орбитам из-за совершенства кругового движения [60], а Кеплер начертил эти орбиты исходя из наблюдений и обнаружил, что они эллиптические; как, скажем, в схоластике спорили о скорости падения тел, пока Галилей, этот enfantterrible[6] учености, не произвел экспериментальное сбрасывание различных тел с вершины наклонной башни и т.д. И каждый знает, как эти и остальные проявления подрывали и в итоге вконец разрушили схоластику и дали рождение науке; ибо, как сказал Фрэнсис Бэкон, для этого понадобилось лишь то, «чтобы люди оставили свои понятия, и обратились только к фактам».

Теперь, если бы люди действительно «оставили свои понятия» и просто обратили внимание на факты, они вернулись бы к состоянию кота Гоби Бейкера, чьей ментальности столь тоскливо домогался мистер Стюарт Чейз. Религия, предрассудки, фантастическая библейская история мира были разрушены не «открытиями» — европейский ум просто-напросто перерос их. Снова индивидуальная жизнь проявляет в микрокосме закон человеческой эволюции — тенденцию интеллектуального роста у отдельных индивидов, как и во всем человеческом роде: от грезоподобной фантазии до реалистического мышления. Множество фактов, противоречивших теологии, выявлялось на протяжении многих веков; многие открытия не потребовали ни телескопа, ни пробирки, ни экспедиции вокруг света и чисто физически были бы возможны и на сотни лет раньше. Но поскольку христианское видение мира заслоняло людям глаза, а их умы полностью поглотили системы этических символов или великих художественных начинаний, то такие факты, как то, что дерево плавает на поверхности воды, а камни тонут, что у всех людей обычно постоянная температура тела, а у некоторых других существ она меняется в зависимости от погоды, были просто ничего не значившими. Разумеется, моряки всегда знали, что прежде чем корабли полностью появятся на горизонте, сначала становятся видны их марсель-мачты. Конечно, множество известных пород животных, которые знал любой охотник или фермер, всегда делало очевидным тот факт, что размеров ковчега не хватило бы, чтобы дать пристанище всем этим «тварям по паре», да еще и обеспечив их при этом пищей на 8—9 месяцев. Но, читая о размерах ковчега, никто не решился критически оценить эти количества и размеры. Для мифологических целей ковчег был, конечно, «очень большой», животных — «очень много», а их Lebensraum[7] было, разумеется, проблемой Бога.

Догматическая эпоха обрекается на гибель не из-за увеличения количества информации, а из-за естественной тенденции взрослеющей мысли к реализму. Когда логическая проницательность достигает определенной высоты, а сила воображения упорядочивается настоящим умением и мастерством, нормальный рост человеческого интереса к фактам обнаруживает новый вызов для философского мышления — это интеллектуальный вызов «случайных» явлений. Самые устойчивые факты всегда учитываются на практике, в противном случае нас уже не было бы на этом свете. Но общество, которое зафиксировало свое мышление на религиозных символах, имеет дело с фактами в чисто практическом духе и распоряжается ими, как только те возникнут. Обращение философского интереса к сопутствующим вариациям фактов, их последствиям, единообразию, требует изменения мировоззрения[8]. Это устанавливает новую цель для конструктивного мышления: не только для того, чтобы сформировать систему из традиционных предпосылок, но и для того, чтобы построить логически связную космологию, предпосылки которой подразумевали бы определенные предположения, подтверждающиеся наблюдаемыми фактами. Когда такой вызов становится явным (для этого необязательно нужно его сознательное признание), то непосредственным следствием этого является возникновение нового интереса к фактам — не как к помехам, отвлекающим чистое мышление, а как к самим его истокам и конечным пунктам, фиксированным пунктам, от которых должны зависеть теории и изобретения.

Сила, которая приходит вместе с научным познанием, могла бы проявиться только после того, как наука достигает значительного роста. Следовательно, ни практические приобретения, ни власть над природой не были ранними мотивами науки; ее мотивы были интеллектуальными, они заключались в неутомимом стремлении ума с богатым воображением исследовать возможности действительного мира как поля деятельности для конструктивной мысли[9]. Точно так же, как человек, увлекающийся загадками кроссворда, становится помешанным на новых словах, первопроходцы науки были алчными до фактов, которые могли быть каким-нибудь понятным образом использованы для их деятельности. Наблюдение, измерение, анализ явлений стали чем-то вроде спорта со своими собственными правилами. Но великие ученые никогда не отвлекались на страсти вокруг нахождения фактов; с самого начала они знали, что делают. Их задачей всегда было соотнести факты друг с другом либо как различные случаи одного и того же общего факта, либо как последовательные трансформации первоначального факта согласно какому-нибудь систематическому принципу, или же (на элементарной стадии развития представления) как всё более наглядные примеры проявления «возможных законов» или повсюду наблюдаемого единообразия.

Интерес к фактам приводил к прогрессивным открытиям, к изобретению вспомогательных средств и орудий открытия, и тем самым — к беспрецедентному ознакомлению с миром. Но приобретение людьми такой информации, которая разрушала бы их религиозные верования, было гораздо меньше, чем то изменение настроения, которое побуждало их к таким исследованиям. Желание конструировать картину мира из фактов вытесняло более старое стремление вырабатывать ткань «ценностей», в которой события и вещи интерпретировались как проявления добра и зла, связанные с силами, волей, умами, а не друг с другом; их собственные законы имели короткую жизнь, как простые «случайности», которые порой и могут принести плоды, согласно высшим принципам, оказываются результатом того, что известно как «чудо». Не имеет значения, насколько сильно старый порядок мечет громы и молнии в новые факты, объявляя их непознаваемыми, сомнительными, опасными полуистинами или чем-то еще, — реальным разрушителем старого порядка становились не новые факты, а новый взгляд на них.

Мы имеем врожденное реалистическое мировоззрение и его интеллектуальный идеал — науку. Мы обладаем врожденной наивной верой в реальность и окончательность фактов и убеждены в том, что человеческая жизнь, имея какую-нибудь ценность, должна быть не только случайным образом приспособленной к своим крайностям (как если бы существовала совершенно другая форма жизни), но интеллектуально наполненной пониманием «вещей каковы они есть». Факты выступают нашим мерилом ценности. Они являются структурой нашей жизни; мышление, приводящее к открытию наблюдаемого факта, «окунает нас в реальность». Витгенштейн уже по-настоящему понял интеллектуальную установку современного человека и выразил это в своих метафизических афоризмах[10]:

«Мир — это всё, что имеет место». (1)

«Вся совокупность отдельных фактов является миром». (2.04)

«Мир делится на факты»[11]. (1.2)

Наш мир «делится на факты», потому что мы таким образом делим его. Факты — это наши гарантии истины. Каждое поколение страстно желает «истины» и все, что будет гарантировать истину удовлетворительных высказываний, является исходной точкой теории, в которой мышление стремится основываться на «знании». Нам кажется совершенно невообразимым, чтобы кто-нибудь мог действительно сопротивляться demonstratioadoculos[12] и удерживать свои глубочайшие убеждения (управляющие его действиями) на какой-нибудь другой основе. Однако люди уже не раз действовали, гордо не обращая внимание на «случайности» и все еще продолжают действовать таким образом до сих пор. Христианские ученые решительно отрицают реальность видимых фактов, которые для них неприятны и подрывают их веру. Не только идеалисты, но даже их великий антагонист Уильям Джеймс считал возможным, что с точки зрения «высших существ» можно было бы доказать, будто наши пороки являются иллюзиями[13]. У древних греков было такое отношение к чистому разуму, что они могли серьезно воспринимать — ввиду ее логических достоинств — доктрину реальности, которая фактически никогда не подтверждалась на практике а, напротив, резко противоречила опыту; Парменид мог заявить, что все события иллюзорны, потому что, мол, изменения вообще невозможны, исходя из предпосылок его системы мысли. Такая героическая независимость от чувственных данных бывает нечасто, и, разумеется, этот самый несгибаемый элеат мог не действовать, исходя из такой веры до такой степени, что готов был даже умереть в этом убеждении (что exhypothesi[14] не могло произойти). Но все эти доктрины показывают лишь то, что на различных стадиях мышления люди нуждаются в различных видах уверенности в своих убеждениях.

Мы считаем чувственные данные весьма удовлетворительным результатом процесса мышления. Наши стандарты рациональности — те же самые, что были некогда у Евклида и Аристотеля, — всеобщность, постоянство, согласованность, систематическое включение всех возможных случаев, экономия и изящество доказательств, но наш идеал науки создает еще одно требование — необходимость в том, что называется «максимальной объясняемостью». Это означает, что к наблюдаемому факту должно быть приложимо как можно больше утверждений. Системы мысли, которые, по-видимому, представляют «знание», — это те, которые были задуманы как гипотезы, например со ссылкой на опыт и с намерением произвести определенные проверки: те или иные точки их приложений должны давать утверждения, выражающие обнаруживаемые факты. В том случае, и только в том, если эти грубые утверждения соответствуют фактам, данная гипотеза считается «истиной», а ее предпосылки — «естественными законами».

Я не буду распространяться о допущениях, методах, стандартах и целях науки, потому что это было сделано уже десятки раз, начиная с книги «Наука и гипотеза»Анри Пуанкаре[15]; даже роль символики в науке была уже, по-моему, исчерпывающе истолкована математиками и философами от Чарлза Пирса до Венского кружка. Результатом всего этого является то, что так называемый «эмпирический дух» уже завладел нашей ученостью и размышлениями, а также нашим здравым смыслом, поэтому в чистой теории, как в бизнесе и в политике, всегда апеллируют к тому особому гибриду понятия и восприятия, который называется «данным фактом»[16].

Реалистический склад ума, отличающий нашу цивилизацию и, возможно, являющийся признаком нашего взросления как расы, проявляется также в наших строгих стандартах исторического факта. Это совсем не то же самое, что научный факт; это также и не историческая истина, о которой судят по тем же самым критериям, что и об истине научных утверждений. Ибо для науки, как однажды отмечал на одном академическом семинаре лорд Рассел[17], «чудо не было бы важным, если бы оно случилось только однажды или даже случалось очень редко»; но в истории важно обнаружить как раз то, что случилось только раз, и каковы были конкретные факты в конкретном событии. Наука никогда не заботится об исторических событиях как таковых: ее «данные факты» всегда отмечаются как иллюстрации, а происшествия, которые ничего не иллюстрируют, не являются «научными». Если бы происходили чудеса (то есть те события, которые невозможно объяснить, но невозможно также повторить или ожидать, что они повторятся), мы могли бы не принимать их в расчет как «неточности» в нашей общей картине природы. Но для историка чудо, даже если бы в мире произошло только одно чудо, было бы очень важно, если бы оно имело последствия, которые в итоге вовлекли бы в поток событий множество людей. Если бы существовала какая-нибудь неоспоримая запись о событии, которое со всей ясностью оказалось бы чудом, история просто-напросто признала бы его; но наука либо исключила бы этот факт, либо ей следовало бы полностью его переписать. Таким образом, если бы это чудо было действительно уникально или происходило настолько редко, что являлось бы практически уникальным, то недостатки переписываемой науки сделали бы целесообразным внесение в эти записи «научной фикции, например необнаруженного отрицания утверждаемого «факта».

Наука — это интеллектуальная схема для обработки фактов, обширный и относительно стабильный контекст, в котором могут быть поняты все классы фактов. Но наука — это. не самое убедительное выражение реалистического мышления; это — новый «исторический смысл». Не наше более совершенное познание того, чем являются факты истории (это не обсуждаемо), а страсть к поиску доказательств, любых доказательств, беспристрастных, объективных свидетельств для конкретно датированных и локализованных событий, без искажений, гипотез или интерпретаций — вера в достижимость и ценность чистого факта — это самый безошибочный симптом, идеал истины, который заставил все прошлое поколение историков считать, что в архивах как таковых содержится спасение.

Теперь этот идеал может оказаться таким экстравагантным, каким его посчитал Карл Бекер, когда писал: «Надеясь найти что-нибудь без поисков, ожидая получить окончательные ответы на загадку жизни, решительно отказываясь отвечать на вопросы, — это было, несомненно, самым романтическим видом реализма, самой странной попыткой, предпринятой когда-либо для того, чтобы что-нибудь получить в обмен на ничто!»[18]. Но это резюмирует отношение могущественного и довольно-таки ужасного существа — Современного Человека — к миру: полное подчинение тому, что он воспринимает как «неопровержимый, бесстрастный факт». Его высшей ценностью является обмен выдумками, верованиями и «придуманными для фактов системами»; отсюда его периодические вспышки «разоблачения» религиозных или легендарных традиций; его удовлетворенность омертвелым реализмом в литературе, его подозрительность и нетерпимость по отношению к поэзии; и, возможно, на наивном некритическом уровне среднего менталитета, страсть к новостям — новостям любого сорта, если они означают что-либо, что достаточно парадоксальным образом делает нас особенно легкими жертвами пропаганды. Там, где предыдущий век широко обсуждал бы убедительные разглагольствования о происхождении фактов от бога или дьявола, то есть с точки зрения правой или неправой стороны, мы претендуем на то, чтобы судить о качестве предполагаемых фактов и подпадаем под ту категорию, которая может собирать самые зрелищные «случаи».

Лучшие умы нашего века гордились тем, что не боятся истины, стремятся столкнуться с ней лицом к лицу и способны «принимать ее». Уильям Джеймс, чьи привязанности глубоко коренились в старом порядке традиционных «ценностей» и ограничивались религиозными мифами о Провидении, прогрессе и душе-страннице, тем не менее вынужден был бросить свой жребий ради нового идеала. Его знаменитое различие между «мягкими» и «жесткими» философами и восхваление последних как истинных философов