Harvard University Press, 1969. Перевод с английского С. П. Евтушенко Общая редакция и послесловие В. П. Шестакова Примечания P. К. Медведевой             Лангер Сьюзен Л22            Философия в новом ключе: исследование

Вид материалаИсследование
Подобный материал:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   20
[63] отмечает принятие им новой веры, несмотря на периодические ностальгические призывы к «воле к вере», к «жизненным идеалам». Тот же самый смысл героизма, чтобы не сказать героики, осуждается почти в каждом параграфе раннего эссе Бертрана Рассела «Поклонение свободного человека»[19]; если бы не это волнующее разочарование, не это благородное поклонение «твердому факту», то последний никогда не подвергался бы порче, вступая в какой-нибудь флирт со старыми богами. Поколение Джеймса (по крайней мере, его лучшие представители, среди которых был и он сам) могло принять новый стандарт истины; поколение Рассела могло принять его и полюбить. Что касается детей нынешнего века, они вообще не знают никакого другого критерия, поскольку поиски фактов стали их здравым смыслом. Их неосознанная ориентация является эмпирической, обстоятельной и историчной.

Именно исторический ум, а не научный (в смысле физической науки) уничтожил мифическую ориентацию европейской культуры; историк, а не математик, ввел «высший критицизм», стандарт актуального факта. Именно историк является настоящим апостолом реалистического века. Наука строит свою структуру из гипотетических «элементов» и законов их поведения, соприкасаясь с реальностью в критических точках, а если все эти утверждения, которые должны соответствовать наблюдаемым событиям, могут быть «обращены в наличные» ради правильного чувственного опыта, то гипотезы, которые их формулируют, становятся признанными. Но историк не помещает известные факты в гипотетический общий закон процессов; его цель — связать факт с фактом, одно уникальное познаваемое событие — с другим конкретным событием, которое его породило. Не пространство и время, а географическое место и дата (до нашей эры или после) фиксируют его утверждения на реальности. Наука серьезно окрашивается эмпиризмом, и тем не менее ее идеалами остаются универсальность, формализм, постоянство — те самые идеалы, которые царили на протяжении всего ее длительного существования со времен Евклида и Архимеда. Тот факт, что наука разделила интеллектуальное развитие современного мира, есть скорее признак непрерывности человеческого мышления, силы рациональности, постепенно приспосабливающейся к каждой фазе опыта, а не новое отделение. Наука почти так же стара, как европейская культура; но вот история (не сравнительная хроника и генеалогия, а эпохальная, многоуровневая история) имеет возраст не каких-то несколько сотен лет, она в особой степени является продуктом реалистической фазы, зрелой стадии развития суждения.

В недавно выпущенной книге «История и наука» доктор Хью Миллер предлагает перенести идеал полного, основанного на фактах познания в область математических наук. Он обращает внимание на ориентирующийся на факты стандарт познания в свете новой порождающей идеи; физическая наука при ее усовершенствовании должна описывать систему реальности, в которой каждое событие было бы определено уникальным образом, а закон физического мира проявлялся бы как эволюция, точно соответствуя нынешнему ходу естественной истории. «Доктрина эволюции, — говорит Миллер, — иногда называется «теорией эволюции», как будто это была лишь теоретическая гипотеза, а не переориентация всего теоретического знания на исторический факт»[20]. В данном случае это чертовски реалистический идеал!

В основе этих великих интеллектуальных структур — науки, истории и того гибрида, который мы называем «естественной историей», — лежит тот преобладающий принцип, который управляет нашими индивидуальными умами, скрытая вера в причинность. На этой вере мы основываем свои личные надежды и страхи, свои планы и способы действия. Эта вера действительно управляет нашими умами, ибо она инспирирует то, что я назвала нашим «практическим видением», — то есть выделение общих понятий таким образом, что временные события отвечают на • определенное количество наших образов, которые, следовательно, функционируют и как символы мысли, и как знаки для поведения. Тенденция требовать все больше знаков для вытеснения символов в определенных пределах мысли, больше символов для ожидания новых знаков, делает нашу жизнь все более основанной на фактах, интеллектуально напряженной, связанной с ходом всех земных событий и полной обескураживающих сюрпризов. Наше все возрастающее управление законами причинности осуществляется для все более усложненных видов деятельности; мы должны проходить много стадий изобретений и приемов, производства и чередования, существующих между нами и всей остальной природой. Обычный житель города ничего не знает о плодородности земли, он не видит восхода солнца и редко замечает, когда оно садится; спросите у него, какая сейчас фаза луны или когда будет пик морского прилива в гавани, скорее всего, он не сможет ответить вам, время посева или сбора урожая для него также ничего не значит. Если он никогда не видел землетрясения, большого наводнения или урагана, он, вероятно, не ощущает силу природы как окружающей его жизнь реальности. Его реальность — это двигатели, которые поднимают лифты, приводя в движение поезда метро и автомобили, это надежное снабжение водой и газом по магистралям и электричеством — по проводам, транспорт с продуктами питания, прибывающий ночью и разъезжающий по местам назначения еще до того, как начнется день, бетон и кирпич, блестящая сталь и тусклая древесина, которые привозятся в нужное место и служат потом для человека крышей. «Дом» человека — это квартира в огромном, построенном людьми городе; причем в этом доме ему принадлежит только интерьер, но не экстерьер. Для этого дома обычно невозможны никакие обвалы, пусть хоть ливень льет или какой-нибудь ураган пытается его снести. Если дом протекает, значит, есть дефект трубы или это связано с людьми, живущими выше, но отнюдь не с небесами.

Человек больше не знает природу такой, какой он всегда знал ее прежде. Поскольку он научился ценить знаки выше символов, подавлять свои эмоциональные реакции ради практических целей и использовать природу, вместо того чтобы сохранять ее в священной неприкосновенности, он изменил лицо, если не сердце, реальности. Его парки «пейзажны», декоративны и подогнаны под его мир тротуаров и стен; его излюбленные места — это те «достижения цивилизации», на фоне которых дикое поле выглядит грубым, необработанным, нереальным; даже его животные (собаки и кошки — это, пожалуй, все, кого он знает из живых существ, и лошади, являющиеся для него всего лишь частью молочных фургонов) — это фантастические «породы», созданные его безумным экспериментаторством. Неудивительно, что современный человек считает человеческое могущество безграничным, а природу — лишь большим количеством «сырья»! Но человеческая мощь — это знание, знание естественных фактов и научных законов преобразования этих фактов.

Разумеется, с таким новым мировоззрением старая символика человеческих ценностей уже разрушилась. Солнце слишком интересно как объект, как источник преобразуемых энергий, чтобы его можно было сейчас интерпретировать как бога, героя или символ страсти; поскольку мы знаем, что в действительности солнце является первичным источником «силы», то есть трансформируемой энергии, измеряемой в определенных единицах, у нас к нему реалистическое, а не мистическое отношение; его образ больше не «дистанцируется» в перспективе недискурсивного мышления; мы постигаем его буквально. Что касается луны, то мы ее видим слишком редко, чтобы ее присутствие было для нас реальным, и она слишком хорошо подходит под космологическую схему, построенную наукой, чтобы вызывать удивление. Мы читаем о ее красотах чаще, чем в действительности видим их, — в те моменты, когда их не забивает свет неоновых или электрических ламп. Открытые участки земли в местах застройки или в парках не означают бесплодия, как это всегда было для дикаря; только наши фермеры — малая часть человечества — все еще знают «мать-сыру землю»; только наши моряки — еще меньшая часть человечества — знают могущество бушующего моря. Для большинства людей древние очевидные символы природы стали литературными образами, а для многих эти самые образы выглядят пустыми и глупыми. Их значение рассеялось под воздействием более зрелого, педантичного представления о реальности, «практического видения», которое рассматривает солнце и луну, землю и море, развитие и разрушение в свете природных законов и исторических фактов.

Современный ум — это какой-то невероятный комплекс впечатлений и преобразований, а его продукт — это столь изощренная ткань значений, по сравнению с которой самая тонкая гобеленовая вышивка выглядит грубой циновкой. Основа этой ткани состоит из того, что мы называем «данными», знаками, на которые нас заставляет обратить внимание опыт и благодаря которым мы часто действуем без какого-либо сознательного осознания идей. Нитями являются символы. Из знаков и символов мы ткем нашу ткань «реальности».

Знаки сами по себе могут быть очень сложными и образовывать запутанные цепи; многие знаки безымянны, они связываются в непрерывные ситуации, на которые мы реагируем не каким-то одним поступком, а устойчивым, разумным поведением. Вождение автомобиля является примером такой цепи реакций на знаки. Это — не привычное действие, хотя любая индивидуальная реакция здесь является реакцией на некоторую разновидность знаков, что облегчается практикой. Во всем этом процессе участвует одна-единственная привычка — привычка постоянного соблюдения знаков. Момент искажений привычных движений, как, например, в случае отвлечения внимания или ступора, приводит, по всей видимости, к аварии. Мы можем вести машину не думам, но мы никогда не можем вести ее не наблюдая за дорогой.

Наше реагирование на знаки становится, в свою очередь, знаком новой ситуации; значение первого знака, «обналичиваясь», становится контекстом для следующего знака. Это дает нам ту непрерывность актуального опыта, которая делает его крепкой основой реальности, благодаря чему мы вытягиваем связующие и трансформирующие нити представления.

Как часто невозможно разобраться, каким образом переплетаются друг с другом отдельные нити в сложном гобелене, так и любая называемая единица реальности может возникать из знакового опыта и входить в роль символа или символического элемента, — например, слово, высказанное по какому-нибудь случаю, может в какой-то момент действовать как знак. Язык символичен, но в общении он не только выражает концепции; он описывает, но еще и указывает. Всегда, когда мы говорим в настоящем времени: «В данном случае...», «существует...», «берегитесь...», «я благодарен вам...» и т. д., мы обозначаем реальности, к которым приложимы наши высказывания. Эта знаковая функция языка уже воплотилась в самой его структуре; ибо в любом высказывании существует, по крайней мере, одно слово — глагол, — у которого есть двойственная функция сочетания элементов, предназначенных для одной формы высказывания, и утверждения высказывания, то есть соответствия формы чему-нибудь в реальности. Именно из-за этой скрытой функции утверждения, участвующей в любом значении истинного глагола, каждое высказывание является либо истинным, либо ложным. Символ, который просто выражает понятие, например образ или имя, не истен и не ложен, хотя и является значимым.

Знак и символ связаны друг с другом при порождении тех фиксированных реальностей, которые мы называем «фактами», это, по-моему, показало изучение всей семантики. Но между фактами пробегают нити незарегистрированной реальности, осознаваемой в определенные моменты всюду, где они выходят на поверхность при нашем молчаливом приспособлении к знакам; а яркие, крученые нити символического представления, воображения, мышления — память и припоминание, верование за пределами опыта, мечтания, мнения, гипотезы, философия — это весь творческий процесс идеализации, метафор и абстракций, которые делают человеческую жизнь продвижением в понимании.

Это — нить, которая создает модель ткани, как бы то ни было, эта основа может использоваться всюду, для того чтобы еще и изменять эту нить. Значения (смыслы), которые способны к неограниченному развитию, являются символическими значениями: коннотациями. Существуют два фундаментальных типа символики — дискурсивный и презентативный; но типы значения гораздо более многочисленны и необязательно соответствуют тому или иному символическому типу, хотя в общем случае буквальное значение принадлежит словам, а художественное значение — образам, вызванным словами, и презентативным символам. Но это грубое, упрощенное и очень неточное утверждение. Карты, фотографии и диаграммы — презентативные символы с чисто буквальным значением; стихотворение имеет в сущности художественное значение, хотя главным фактором в его сложной глобальной форме является дискурсивное утверждение. Смысл слова может колебаться между буквальным и фигуральным значениями, как выражения, которые были первоначально откровенными метафорами, «увядшими» до общего — а в конце концов и буквального — значения. Например, наши газеты слишком часто применяют такие фигуральные выражения, как: «оппонент кандидата Рэпса»[21], «Совет майора Флэйса»[22] и т. д. Такие слова первоначально были крепкими метафорами; но мы уже научились читать их как простые синонимы «бранных слов»[23]. Мы все еще осознаем их как фигуральные выражения, но они быстро приобретают двойственное значение, например: «То flay — 1) сдирать шкуру; 2) жестко критиковать».

Каждое слово имеет свою историю и, возможно, прошло через те стадии, когда его самое важное значение основывалось на ассоциациях, которых уже больше нет, на ныне устаревших употреблениях, doublesentendres[24], которых мы не понимаем. Даже английский язык Шекспира уже изменил свою окраску с тех пор, как им были написаны первые произведения, и понятен только для историков, которые знают его историческую среду. Иногда слово общего значения становится «техническим термином» и практически утрачивает свое первоначальное место в языке; иногда исключительный денотат снова сужает его до значения собственного имени (как, например, слово «Олимп», буквально означавший высокую гору, становится названием определенной горы; а «Адам», первоначально означавший «человек», затем после абстрагирования слова «человек» становится для нас именем определенного человека). И такое слово через все свои метаморфозы проносит определенный отпечаток каждого значения, которое только у него было, как обертон, и каждую ассоциацию, которую оно только приобретало, как ауру, поэтому в живом языке практически ни одно слово не является только общепринятым дубликатом, а всегда выступает символом с «метафизическим пафосом», как назвал его профессор Лавджой. Его значение зависит частично от социального соглашения, а частично — от его предыстории, его прошлого сопровождения, даже от «естественной символики» или внушающего характера его звучания.

Разум, который понимает, заново формирует и использует лингвистические символы и в то же самое время доводит активность до запросов всегда преходящего, знакового опыта, действительно работает с минимумом актуального восприятия или формального суждения. Вот как сказал об этом Роджер Фрай: «Потребности нашей текущей жизни настолько настоятельны, что смысл видения становится в высокой степени специализированным в их сфере деятельности. С помощью восхитительной экономии мы видим ровно столько, сколько необходимо для наших целей; но этого, фактически весьма немногого, как раз достаточно, чтобы познать и отождествить каждый объект или любого человека; после этого они переходят к нашему мысленному каталогу и в действительности больше не воспринимаются. В повседневной жизни обычный человек по-настоящему читает только ярлыки, поскольку они находятся на всех объектах вокруг него и не причиняют ему беспокойств. Почти все предметы, которые полезны каким-либо образом, надевают в той или иной степени эту шапку-невидимку»[25]. Знаки и дискурсивные символы являются арсеналом, сознательно и разумно приспособленным, и они сжимаются в такие маленькие сигналы восприятия и смысла, что мы испытываем соблазн считать, будто наша мысль движется без образов или слов. Совсем крошечное черное пятнышко с характерным блеском говорит нам о том, что кошка находится под диваном, из-под которого торчит только кончик хвоста. Слово «кошка» или мгновенный фрагментарный образ может быть любым объектом, который приходит на ум в процессе опознания. Однако если кто-нибудь спросит нас потом: «Где же кошка?», мы не колеблясь ответим: «Я видел ее под диваном». По таким сигналам мы придерживаемся своего курса в мире смыслов, а по однословным контактам пускаем в действие целые системы суждений, мнений, воспоминаний и ожиданий.

Однако все эти знакомые знаки и сокращенные символы должны поддерживаться обширной интеллектуальной структурой, функционируя настолько гладко, чтобы мы почти не осознавали их. И эта структура составляется из их совершенно отчетливых форм и всех их неявных взаимосвязей, которые в любое время могут быть извлечены из подспудных запасов нашего знания. Поскольку они столь аккуратно подгоняются под структуру нашего представления о мире, мы можем думать с помощью них и не обязаны при этом думать о них; но наше полное восприятие их в действительности лишь подавляется. Они носят «шапку-невидимку», когда, как хорошие слуги, выполняют свои задачи для нашего удобства, не будучи сами по себе заметными. Однако все наши знаки и символы собраны из чувственного и эмоционального опыта и несут в себе признаки своего происхождения, возможно весьма отдаленного. Хотя мы обычно видим вещи только при экономии практического видения, мы можем смотреть на них, вместо того чтобы смотреть сквозь них, после чего перед нами возникают их подавленные формы и необычные значения. Это происходит именно потому, что существует некий фонд возможных значений в каждой известной форме, которую сохраняет для нас картина реальности, и мы верим в конечную причинную связь всех физических объектов природы и глубокую последовательность моральных требований. Форма, которая является одновременно и знаком и символом, связывает для нас действия и прозрения воедино; это играет определенную роль в сиюминутной ситуации, а также в «науке», которую мы постоянно, почти безмолвно принимаем. Красивый закат напоминает о вращении земли вокруг солнца, отмечает «время дня», означает, что обед уже готов или должен быть готов, предполагает, что прекрасная погода будет продолжаться, а кроме того, закат является величественным, спокойным и прекрасным. Все эти возможности большинство наблюдателей будет воспринимать как само собой разумеющееся и обращать внимание только на эстетическое значение заката. Однако его реальность в «природе» является неким фактором этого значения; если бы его проявление было результатом работы фотоаппарата, то ему не хватало бы его неопределенного, традиционного, религиозного значения и впечатление было бы совершенно другим. Оно могло бы быть прекрасным, но не величественным. Взаимодействие красоты и реальности, эффектность цвета вечернего воздуха основываются на том космическом значении, которое проникает в само наше видение заката.

О многих символах — не только о словах, но и других формах — можно сказать, что они «заряжены» значениями. Они имеют много символических и знаковых функций, и эти функции объединены в некий комплекс, поэтому все они, как правило, вызываются при помощи любой выбранной функции. Таким «заряженным» символом является крест — действительное орудие смерти Христа, следовательно, символ страдания; первоначально Христос нес его на плечах как реальную тяжесть, а также как настоящий плод человеческого труда, и на обеих этих функциях основывается символ принятой им моральной ноши; кроме того, это древний символ четырех зодиакальных точек, с космической коннотацией; это и «естественный» символ перекрестков (мы все еще используем его на наших трассах как предупреждающий знак), и следовательно, решения, кризиса, выбора; это также символ состояния пересеченности, то есть фрустрации, превратностей, рока; и, наконец, для художественного взгляда крест является образом человека. Все эти и многие другие значения этой простой, хорошо знакомой значимой формы находятся в потенциальном состоянии. Неудивительно, что это — магическая форма! Она заряжена значениями совершенно человеческими, эмоциональными и туманно-космическими, поэтому они и соединились в коннотации всей религиозной драмы — грех, страдание и искупление. Однако крест, несомненно, обязан многими из своих значений тому факту, что он обладает физическими атрибутами хорошего символа: он легко изготавливается — рисуется на бумаге, устанавливается на дереве или камне, делается из дорогого материала в виде амулета, даже узнаваемо отслеживается в ритуальном жесте пальцами. Крест является настолько очевидным символическим средством, что, несмотря на его священные коннотации, мы не удерживаемся от использования его чисто земных, дискурсивных качеств, как, например, знак «плюса» или в наклонном положении — как знак «времен или как пометка на избирательных бюллетенях или во многих других видах записей.

В нашем мышлении существует много «заряженных» символов, хотя немногие из них столь популярны, как крест. Другим примером является корабль — образ рискованной надежности в окружающей повсюду опасности, образ продвижения к цели, путешествия между двумя точками покоя, с близкой, хотя и потенциальной, коннотацией надежного содержания под стражей, как в утробе. Вполне возможно, похожая форма примитивной лодки и луны в последнюю четверть служила в прошлые века для закрепления таких же мифологических ценностей,

Тот факт, что весьма немногие из наших слов являются чисто техническими, а немногие из наших образов — чисто утилитарными, дает нашему существованию фон многочисленных, тесно переплетенных значений, на котором измеряются все сознательные опыты и интерпретации. Каждый объект, попадающий в сферу нашего внимания, имеет значение за пределами «факта», в котором он фигурирует. Это, в свою очередь, служит — иногда даже сразу — и для проникновения в суть предмета, и для создания теории, и для определения линии поведения при недискурсивном познании и дискурсивном размышлении, и для желанной фантазии, или же как знак, выявляющий действие условного рефлекса. Но это означает, что мы реагируем на каждый новый факт при помощи целого комплекса ментальных функций. Наше восприятие организует его, создает для него индивидуальный конкретный гештальт. Недискурсивный разум, толкующий эмоциональное значение в конкретной форме, сталкивается с ним с помощью чисто восприимчивого постижения; и даже более безотлагательная языковая привычка заставляет нас ассимилировать его в определенное, буквальное понятие и дать ему некоторое место в дискурсивном мышлении. Здесь пересекаются два вида деятельности: ибо если дискурсивная символика всегда является общей и требует приложения к конкретному факту, то недискурсивная является особенной, «дается» сама по себе и побуждает нас вычленять из факта более общее значение. Отсюда возбуждающая суета реальной умственной жизни, существования посредством символов. Мы играем словами, используем их коннотации, вызываем их ассоциации или ускользаем от них; мы отождествляем знаки с нашими символами и создаем «понятный мир»; мы грезим своими потребностями и фантазмами и строим «внутренний мир» из неиспользованных символов. Мы также производим впечатление друг на друга и выстраиваем социальную структуру, мир правильного и неправильного, требований и санкций.

Поскольку наша духовная жизнь в такой большой степени улаживается символами, она является более тягостной, чем мораль животных. У зверей тоже есть свои моральные правила: они ревностно контролируют действия друг друга или терпеливо допускают их совершение, как, например, собака позволяет своим щенкам кусать и беспокоить ее, но рычит на другую собаку, которая нарушает границы ее владений. Однако животные реагируют лишь на тот поступок, который уже совершен или вот-вот будет совершаться; они используют силу только для того, чтобы расстроить чье-то действие или отомстить за него, тогда как мы контролируем друг у друга только-только начинающееся поведение — с помощью фантазии о потенциальной силе. Мы применяем санкции, угрожаем неопределенными наказаниями и пытаемся предупредить наступательные действия простым проявлением символов их последствий. Вот почему человек более жесток, чем любое другое животное. Мы делаем свои наказания эффективными как простые коннотации и, поступая таким образом, вынуждены делать их несоразмерно строгими. Мелкие правонарушители, которые заслуживают всего лишь серьезного выговора или получаса тюремного заключения, вынуждены нести наказания в виде месячного пребывания в тюрьме, дабы сама мысль о наказании предотвращала в будущем такие преступления. Таким образом, поскольку символы должны соотноситься с фактом, если они должны вообще оставаться действенными, то где бы угроза ни послужила в качестве средства устрашения, она должна быть реализована. И даже более того: сила символов делает нас способными не только ограничивать действия друг друга, но и управлять ими — не только для того, чтобы сдерживать друг друга, но и чтобы принуждать. Это делает слабого не только робким человеком, уважающим сильного, но и заставляет быть ему слугой. Это вменяет нам обязанности, воинскую повинность и несет рабство. История человеческого мученичества является следствием истории его разума, его силы символического представления.

Ради добра или зла человек обладает этой силой представления, взваливающей на него такое бремя, которое никакие другие живые существа не несут, — бремя понимания. Человек живет не только в определенном месте, но и в Пространстве, не только во времени, но и в Истории. Таким образом, он должен постигать мир и законы мира, особенности жизни и способы встречи со смертью. Он знает все эти вещи и вынужден каким-то образом приспосабливаться к их реальности.

В настоящее время он в состоянии как-то приспособиться ко всему, с чем совладает его воображение; но он не может иметь дело с Хаосом, поскольку его характерной функцией и ценнейшим качеством является представление, а его величайший испуг случается при встрече с тем, что он не может истолковать, — с чем-то «жутким, сверхъестественным», как это называют в народе. Нет необходимости в новом объекте; мы сталкиваемся с новыми вещами и «понимаем» их поспешно, даже как-то гипотетически, по ближайшей аналогии, когда наши умы функционируют сознательно; но при умственном напряжении даже совершенно знакомые вещи могут внезапно становиться беспорядочными и вызывать у нас ужас. Следовательно, самыми важными нашими качествами всегда являются символы нашей общей ориентации в природе, на земле, в обществе и в том, что мы делаем: символы нашего Weltanschauung и Lebensanschauung[26]. Поэтому в примитивном обществе ежедневный ритуал воплощался в обычной деятельности: в еде, омовениях, разжигании огня и т. д., а также в явном церемониале, потому что постоянно испытывалась потребность в подтверждении племенной морали и признании ее космических условий. В христианской Европе церковь ежедневно ставила людей на колени (в некоторых монашеских орденах даже ежечасно), предписывая чуть ли не созерцать свое согласие с последними истинами.

В современном обществе такие упражнения уже почти утеряны. Каждый находит свое «святая святых» там, где только может: в Научной Истине, в Эволюции, в Государстве, в Демократии, в Культуре или каком-нибудь метафизическом слове типа «Все сущее» или «Духовное». В наше время человеческая жизнь настолько изменилась и стала настолько разнообразной, что люди не могут разделять те немногие исторические «заряженные» символы, которые для каждого связаны с тем же самым богатством значений. Эта утрата старых универсальных символов подвергает опасности нашу бессознательную ориентацию. Новые формы нашего нового порядка еще не достигли того богатого, запутанного, исторического прироста значений, который делает многие знакомые вещи «заряженными» символами, на которые мы, по-видимому, реагируем инстинктивно. Для какого-нибудь будущего поколения аэроплан может оказаться более мощным символом, чем корабль; его поэтические возможности, вероятно, еще более очевидны; но для нас этот символ слишком новый, он не подытоживает нашего прошлого, подстраховывая настоящее. Можно увидеть это в сознательном символе, который представился Марселю Прусту в «Пленнице» как «один из тех по-настоящему материальных летательных аппаратов, которые исследуют Бесконечность» [64]. Поэтическое сравнение, а не спонтанная метафора до сих пор является его статусом; это — не хранилище опыта, как природные и социальные символы. Ведь фактически все реальности нашей современной жизни являются новыми, их материальные аспекты преобладают, практическое понимание все еще должно справляться с ними, вместо того чтобы воспринимать их как само собой разумеющееся. Поэтому наш разум острый, но ненадежный; ему не хватает метафизического мифа, режима и ритуального выражения.

В настоящее время есть сравнительно немного людей, родившихся в такой среде, которая дает им духовную поддержку. Только люди с некоторым воображением и эффективным разумом могут представить себе такую среду и сознательно ее искать. Это те, кто чувствует влечение к какому-то царству реальности, содержащему в себе их предельные жизненные символы и предписывающему им такую деятельность, которая может приобретать ритуальную ценность. Люди, связанные с морем, часто сохраняют глубокую любовь к нему за ту трудную жизнь, которую не может объяснить никакой каталог его практических достоинств. Но в своем опасном призвании они чувствуют себя надежно; им легко и хорошо в их неудобных жилищах. Вода и корабли, небеса, шторм и гавань каким-то образом содержат символы, через которые эти люди видят значение и смысл своего существования в мире, «оправдание», как мы называем это, проблем, совокупное представление о жизни, посредством которого ее можно прожить осмысленно. Любой человек, любящий свое призвание, любит его не только за какую-то пользу; он любит его потому, что оно, по-видимому, имеет для нас «значение». Ученый, пренебрегающий миром для того, чтобы написать или высказать то, что он знает как «научную истину», греческий философ, решивший скорее умереть, чем выступить против Афин, феминистки, для которых избирательное право женщин было «причиной», из-за которой они принимали насмешки, а также наказания — обнаруживают, каким образом полностью практические действия могут быть направлены за пределы самих себя и достигать ценности сверхличностных действий, подобных ритуалам. Они являются формами преданности, которая вытеснила коленопреклонения, жертвы и торжественные танцы.

Ум, который ориентируется (неважно посредством каких, сознательных или бессознательных, символов) в материальных и социальных реальностях, может функционировать свободно и уверенно даже под большим давлением со стороны обстоятельств и перед лицом тяжелых проблем. Существование такого ума является умелым движением «туда-сюда» между знаковыми и символическими функциями, постоянным плетением сенсорных интерпретаций, лингвистических реакций, выводов, воспоминаний, воображаемых предвидений, фактического знания и молчаливых оценок. Сновидения могут обладать таким умом ночью и до наступления светового дня обычно освобождаются от тяжелейшего груза самовыражающихся потребностей и исчезают; дальнейшие самовыражения ума сплетаются разумным образом в узел практического поведения. Ритуал приходит к этому как естественная реакция на «святость» или важность реальных случаев. В таком уме сомнения по поводу «смысла жизни», как правило, не возникают, ибо реальность сама по себе в глубине своей «значима»: она воплощает в себе символы Жизни и Смерти, Греха и Спасения. Для уравновешенного активного разума реальность — это исторический факт и значимая форма, всеохватывающее царство науки, мифа, искусства и вполне здравого смысла.

«Свобода», к которой стремится все человечество, — это благоприятная возможность продолжать нашу природную, импульсивную, разумную жизнь, реализуя планы, выражая идеи в действии или в символическом формулировании, видя, слыша и интерпретируя все вещи, с которыми мы сталкиваемся без страха путаницы, приспосабливая свои интересы и особенности друг к другу. Именно это, а не какое-то особое право, которое общество может обеспечить или отвергнуть, является той «свободой», что неизбежно сопровождает «жизнь» и «поиски счастья». Профессор Уайтхед выразил эту точку зрения очень точно: «Понятие свободы сузилось до представления о созерцателях, шокирующих свое поколение... Это — несомненная ошибка. Грандиозные свойства физической природы, ее железные законы определяют сцену для страданий человека. Рождение и смерть, холод и голод, разлука, болезнь, тщетность любой жизненной цели — все это вносит свою лепту в духовную несвободу мужчин и женщин. Наш жизненный опыт не оправдывает наших надежд. ...Сущность свободы заключается в практической осуществимости цели. Человечество страдает главным образом от разочарования своими преобладающими целями и даже самой принадлежностью к человеческому роду»[27].

Любая ошибка символического процесса — это отмена нашей человеческой свободы: сдерживание со стороны иностранного языка или потеря своей собственной лингвистической способности, как, например, описанная сэром Генри Хэдом потеря абстрактных понятий[28], или патологическая репрессия, которая вызывает все разновидности искаженных личных символов, посягающих на точность мысли и эмпирическое суждение, или недостаток логической способности, знания, пищи для ума или воображения, представляющего наши проблемы ясным и доступным образом. Все эти препятствия могут блокировать свободное функционирование разума. Но самым гибельным препятствием является потеря ориентации, разрушение жизненных символов и утрата или подавление исполняемых по обету действий. Жизнь, которая не воплощает в какой-то мере ритуал, жест и установку, не имеет никакой ментальной опоры. Весьма прозаичная по причине переполняющего ее безразличия, подчиненная случайностям, она лишена той структуры интеллекта и чувств, которую мы называем «личностью».

Поэтому вмешательство действий, обладающих ритуальной ценностью (сознательной или бессознательной), всегда ощущается как самый невыносимый вред, который человек или группа людей могут сделать другим. Свобода сознания является основой любой личной свободы. Сдерживание человека вопреки его принципам (когда пацифиста заставляют носить оружие, патриота — наносить оскорбление своему флагу, язычника — принимать крещение) представляет опасность для его отношения к миру, опасность для его личной силы и цельности. Не имеет значения, насколько фантастическими могут быть догмы, которые человек считает священными, в какой степени осуществляемые им ритуалы противоречат воле или общепринятым нормам общества, — требование нарушить эти догмы всегда будет делом нелегким. Люди страстно борются против неискреннего выражения преданности (любви), потому что введение ритуала в силу всегда в некоторой мере согласуется с его значением; поэтому само выражение чуждой мифологии, не совместимое со своим собственным видением «факта» или «истины», приводит к искажению этого видения. А это — посягательство на человеческую личность. Обязанность признавать, изучать или приветствовать ложность всегда ощущается как некое оскорбление, выходящее даже за рамки насмешки и поношения. Обычное оскорбление — это удар по чьему-то «я»; но принуждение по отношению к сознанию ударяет и по «я», и по «сверх-я», по всему индивидуальному миру, по человечности и воле. Это заставляет сильный ум сохранять свою ориентацию без внешних символов, действий, утверждений и социальных подтверждений; сохранять свой ум перед лицом запутывающих требований узаконенной ереси — это больше, чем то, на что способна средняя ментальность.

Мы должны приспосабливать свои человеческие умственные функции, свои символические функции к данным ограничениям, точно так же, как адаптировать все свои биологические действия. Ум, подобно всем остальным органам, может получать свою пищу только из окружающего мира; наши метафизические символы должны происходить из реальности. Такая адаптация всегда требует времени, привыкания, традиции и внутреннего знания образа жизни. Если область нашей неосознанной символической ориентации внезапно подвергается воздействию огромных изменений во внешнем мире и в социальном порядке, мы теряем способность понимания, свои убеждения, а вместе с тем и свои действительные цели. В современной цивилизации существуют две огромные угрозы для умственной безопасности: новый образ жизни, сделавший старые природные символы чуждыми нашим умам, и новый способ работы, который делает индивидуальную активность бессмысленной, не приемлемой для скудного воображения. Большинство людей никогда не видят тех товаров, которые производят, они заворачивают миллион похожих друг на друга шурупов или надевают миллион похожих друг на друга халатов в бесконечной череде часов, дней, лет. Такого рода деятельность слишком бедна и пуста даже для самого изобретательного ума, который вкладывает в нее символическое содержание. Работа больше не является сферой ритуала; и поэтому ближайший и надежнейший источник умственного удовлетворения иссяк. В то же самое время постоянное перемещение домашнего хозяйства из-за перемены арендуемой квартиры — «нынче здесь — завтра там» — отрезало другой возможный «якорь» человеческого ума. У большинства людей нет никакого дома, то есть символа их детства, — нет даже определенного воспоминания о том месте, которое служило бы этой цели. Многие больше не знают языка, который был когда-то их родным. Все старые символы ушли, и тысячи средних жизней не дают творческому воображению никаких новых материалов. Это скорее, чем чисто физическое желание, является тем голодом, который угрожает современному рабочему и причина которого — тирания машины. Исчезновение всех природных средств для выражения единства индивидуальной жизни — главная причина отсутствия веры, а также рассеянности и беспокойства, которым отмечен пролетариат всех стран. Технический прогресс подвергает опасности свободу человеческого ума.

В такое время люди беспокоятся о любых общих убеждениях или идеалах, которые они могут иметь. Возникли бесчисленные гибридные религии, мистерии, идеологии, — все это страстно принимается и весьма плохо аргументируется. Неопределенное страстное стремление к старому племенному единству приводит к тому, что национализм выглядит как спасение и пробуждает фантастические вспышки шовинизма и фарисейства; возникают самые дикие антропологические и исторические легенды; осуждение и искажение научных исследований; а вместо ортодоксальных проповедей, — то систематическое снабжение расслабляющими полусырыми идеями, которые наше поколение знает как «пропаганду». В современном мире существуют комитеты и министерства пропаганды, как в мире наших отцов — евангелические миссии и благотворительные общества. Неудивительно, что философы, глядя на этот ад самоутверждений, самооправданий, социальной и политической фантазии, рассматривают его как реакцию против Века Разума. После столетий науки и прогресса, делают вывод они, маятник качнулся в другую сторону: теперь свой ведьмин шабаш должны справить иррациональные силы нашей животной природы.

Философия, знающая как разум только дедуктивную или индуктивную логику, классифицирующая все остальные человеческие функции как «эмоциональные», иррациональные и животные, в настоящих необузданных и ненаучных идеологиях способна видеть только регресс к дологическому состоянию. Все, что может показать нам путь к Парнасу, является комплексом фактических данных, гипотез, испытаний, суждений и обобщений. Все остальные вещи наши умы опускают как не имеющие значения для интеллектуального прогресса; они являются остатками, эмоциональными всплесками или возвращением к животному состоянию.

Но теория разума, лейтмотивом которой служит символическая функция, чьей проблемой является морфология значения, вовсе не обязана натягивать эту раздваивающуюся нить между наукой и глупостью. Она может видеть все эти шумы и перевороты в современных умах не как падение разумного интереса, вызванного животным импульсом, а совсем наоборот — как новую фазу дикости, однако инспирированную рациональной потребностью представления и понимания. Источники европейской мысли — эти глубокие источники воображения, которые наполнены основными понятиями для всего интеллектуального порядка, первыми прозрениями, порождающими идеями нашего Weltanschauung, уже высыхают. Их вытесняют новые концептуальные формы, но сами эти формы находятся в мифической фазе, в «скрытой» стадии символического формулирования. Мы не можем анализировать содержание этих обширных символов — Раса, Единство, Знак Судьбы, Человечность, — за которые мы так жестоко боремся; если бы мы могли, то подразумевали бы, что они уже наполнились дискурсивными терминами, ясными выводами, и все мы, вместо того чтобы вести священные войны, были бы заняты философствованием. Мы получили бы новый мир, о котором человечество только мечтает, и из новых прозрений ревностно строили бы систему знания. Это разумное, настоящее, повседневное дело свободных умов — дискурсивное размышление о хорошо известных проблемах, которому мешают или даже по-настоящему прекращают его в этот возникающий век безумия; но сила, управляющая этим веком, все еще остается силой ума, импульсом, направленным к символическому формулированию, выражению и пониманию опыта.

Постоянные поиски значений и смыслов, более широких, более ясных, более доступных, более отчетливых, есть философия. Она проходит через всю умственную жизнь: иногда как сознательная форма метафизического мышления, иногда в виде свободного, уверенного оперирования установленными идеями для извлечения их более точных, детальных смыслов, а иногда, в величайшие творческие периоды — в форме неистового мифического, ритуального и религиозного выражения. В примитивном обществе такое выражение сталкивается с небольшим препятствием или не сталкивается вообще; ибо первый рассвет ментальности еще не может ни о чем сожалеть. Лишь по мере того как одна культура вытесняет другую, каждое новое прозрение приобретается ценой прежней уверенности. Путаница формы и содержания, которая характеризует наше поклонение жизненным символам, приводит к расстройству хорошо упорядоченного дискурсивного разума, люди действуют неправильно, слепо и скверно; но то, что они таким диким и ошибочным образом пытаются делать, является человеческим, интеллектуальным и необходимым. Стандарты науки и этики должны осудить это, ибо внешняя форма такого поведения изобилует ошибками; традиционная философия должна зайти в тупик, потому что она не может сталкиваться с каким-нибудь эпистемологическим критерием; но в более расширенной философии символики обнаруживается мера понимания. Если в теории о том, что я уже называла «символической трансформацией», есть какая-нибудь ценность, то эта теория должна объяснить не только достижения такой функции, но и ее промахи, ограничения и побочные продукты иллюзий и заблуждений. Свобода мысли не может возродиться без мук; язык, искусство, мораль и наука — все это дает нам как боль, так и силу. Ибо, как откровенно и просто заявил профессор Уайтхед:

«Ошибка — это та цена, которую мы платим за прогресс».




[1]Роджер Фрай в этой связи сказал: «Говоря в биологическом смысле, искусство — это богохульство. Нам предоставляется возможность видеть вещи, не глядя на них» (FryR. VisionandDesign. P. 47).

[2]Как это, несомненно, присутствует в работах Мура, Стеббинга, Рамсея, Уиздома и других британских философов. Ср. Stehhing L.S. Substances, Events, and Facts //The Journal of Philosophy, XXIX, 1932, № 12. P.309—322; Ramsey F.P., Moore G.E. Symposium: Facts and Propositions //Proceedings of the Aristotelian Society, suppl. vol. VII, 1927. P.153—206; Wisdom J. Time, Fact and Substance //Ibid., N. S. XXIX, 1928—1929. P.67—94.

[3]Ср. Miller H. The Dimensions of Particular Fact //The Journal of Philosophy, XXXVI, 1939, № 7. P.181—188.

[4]Lewis С. I. Facts, Systems and the Unity of the World //The Journal of Philosophy, XX, 1923, № 6. P. 141—151, См. р.142.

[5]Britton К. Communication: A Philosophical Study of Language, 1939. P. 204—206.

[6]букв.: ужасное дитя; бедовый ребенок (фр.).

[7]жизненное пространство (нем.).

[8]На важность этого изменения указывал А. Н. Уайтхед в: ScienceandtheModemWorld, 1926, chap. I.

[9]В этом со мной солидарен профессор Уайтхед, который в одной из своих опубликованных лекций сказал: «Наука развивалась под воздействием импульса спекулятивного Разума, под воздействием стремления к всеобъясняющему знанию. Ее реакция на технологию не проявлялась до тех пор, пока в 1769 году не был изобретен усовершенствованный паровой двигатель. Именно тогда XIX век проявлял себя в полной мере еще до того, как такое реагирование стало одним из доминирующих фактов... Во взаимодействии между наукой и техническим прогрессом не было ничего систематического и устойчивого. Единственным крупным исключением было разве что основание Гринвичской обсерватории для усовершенствования навигации». (Whitehead A.N. The Function of Reason, 1929. P. 38-39.)

[10]Wittgenslein L. Tractatus Logico-Phflosophicus.

[11] Данный перевод ЛФТ Витгенштейна на русский язык не совсем удачен. См. перевод ЛФТ, представленный на www.philosophy.ru, а также полемику между переводчиками. В частности, в тексте аф.1 был переведен: «Мир —это все, чем является случай», что явно искажает мысль Витгенштейна. Другой вариант перевода  аф.1 (М.С. Козлова, 1994): «Мир — все, что происходит» — К.С.

[12]очевидному доказательству (лат.).

[13]James W. Is Life Worth Living? //The Will to Believe and Other Essays in Popular Philosophy, 1905. P. 58 [61].

[14]предположительно (лат.).

[15]Poincare Н. La Science et 1'hypothese, 1903 (1902) [62].

[16]Противоположность научного представления о факте наивному представлению обсуждал Карл Шмидт в своей статье «TheExistentialStatusofFactsandLawsinPhisics» //TheMonist, XL1II, 1933, № 2. P. 161—172.

[17]Семинар проходил в Гарвардском университете осенью 1940 г.

[18]Becker. Everyman His Own Historian // American Historical Review, XXXVII, 1932, № 2. P. 221—236; см. р. 233.

[19]См.: Russel В. Mysticism and Logic, 1918.

[20]Miller H. History and Science, 1939. P. 30.

[21]Рап - наказание (за проступок); ударять, отчитывать. - Перев.

[22]Flay — вымогать, сдирать шкуру, беспощадно критиковать. - Перев.

[23]Американский вариант английского языка полон таких образов, мягко переходящих от одного буквального значения к другому через двойной мост литературных средств и народного сленга. Возможно, эту нестабильность языка вызывают новая страна, новая раса, возникающая из смешения национальностей, новая культура в своем быстром росте, эту тенденцию экстравагантного метафорического выражения и стремления людей интерпретировать и принимать совершенно крайние образы речи. Несомненно, ни один европейский язык (даже высокоидиоматичный французский) не настолько богат сленговыми образами и неформальным экспрессивным жаргоном, как наш американский английский.

[24]двусмысленностях (фр.).

[25]Fry R. Vision and Design. P.24—25.

[26]мировоззрения и жизнепонимания (нем.).

[27]Whitehead А. N. Adventures of Ideas, 1933. Р. 84.

[28]Head H. Disorders of Symbolic Thinking and Expression // British Journal of Psychology, XI, 1920—1921, part II. P.179—193.