Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
СодержаниеЛев тихомиров |
- Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах, 9395.42kb.
- Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах, 8444.71kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Андрей Белый «Петербург»», 7047.26kb.
- И. Г. Ильичева Е. Впетрова Рабочая программа курса, 497.71kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- М. Ю. Брандт «История России начало XX-XXI века» Класс : 9 Учитель: Гейер Е. В. Краткая, 128.8kb.
- Андрей Валерьевич Геласимов автор многих повестей и рассказ, 121.96kb.
- Программа история России. XX начало XXI века. 9 класс (68, 529.1kb.
- 1. Вступление фольклоризм Ахматовой: обоснование темы, 278.37kb.
мистической: от Мережковских и "крэм де ваниль": от подруги своей,
Манасеиной, - бледной, изящной, блондинистой, женственной.
Она мне виделась упадком всего соловьевского рода: историк, философ,
двужилистый Всеволод, дергавший уймой романов 44, протонченно-строгий,
дорический весь Михаил - и... и... - "соловьевйн", чуть прокиснувший:
уксусно-горький!
Она в Петербурге рассказывала 3. Н. Гиппиус про Соловьевых; и - веяла,
вероятно, там духом Арбата: в корицы коричневые, которыми пахла квартира
Мережковских; на Арбате - корицами и крэм-ванилями веяла: не до конца на
Арбате и не до конца на Литейном; она воздерживалась от всех мнений подергом
бровей, своей громкой двусмыслицей.
Позже она умилилась "чертякой" и "попиком" стихотворений Блока; 45
садилась на кочку: и даже в "Тропин-ку", журнал, издававшийся ею для детей ,
уговаривала Городецкого, Ремизова притащить ей с болота "чертенка" на роли
"котенка", обмыв его, дезинфицировав, перевязав детской ленточкой; и ей
писали стихи декадентские.
Этот "душок" покрывала умом, "честью рода", грохочущим хохотом и...
сапогом напоказ, из-под юбки: всем в нос!
- "Сена печататься хочет", - давно еще жаловался Соловьев и показывал
"Сеной" оставленную для просмотра тетрадь, появившуюся первым сборником: под
псевдонимом "Allegro"; ему только нравились строчки, - из целого вороха:
Смутно бредят великаны
За горой из синей тьмы47.
Строчки врезаны - ею самой: "великан", паровой и бессильный,
забредивший в синие тьмы!
Этого рода посетители соловьевской квартиры, символизированные бледными
образами "Сен" и "Душ" (Поли-ксеною Соловьевой и Душей У***, как-то
непроизвольно умножились с 1902 года; бледные "Души" повытеснили багровых
"мадам Огневых"; последние "багровели" в непонимании нас, уже распространяя
свои "багровые ужасы" про меня: с момента выхода в свет "Симфонии", первые
мертвенно "бледневели" молчанием, заставляя предполагать, что молчание это -
молчание "из сочувствия".
Но мне делалось подчас грустно от переполнения квартиры сими "бледными
девами"; как-то болезненно воспринималось сочетание интеллигентности с
неврастенией, ума с дворянскими предрассудками, бытика с бредиком; "бытик"
заимствовался от многочисленных плодовитых тетушек, бабушек, родных и
двоюродных со стороны матери, со стороны отца, от бесчисленных
четвероюродных, троюродных, двоюродных, родных - сестер, братьев; "бредик"
заимствовался от плодовитых и многочисленных утонченно-декадентских
писателей, скандинавских, французских, английских и русских; "бредик"
ослаблялся "бытиком"; но "бытик" от этого начинал выглядеть бредиком:
афоризм Оскара Уайльда о том, что "кровавая Орхидея греха" - атрибут всякой
"талантливой жизни"48, пересаженный в условия бабушкиной морали, увядал,
ничего не рождая, кроме гниения... этой самой морали; и подавался на бледном
фоне: разводом "гри-перль", но на - "гри-ан-пуссьер" ;49 и я наблюдал: - в
бледных "Душах" и в "Сенах" самые бытовые пылинки отсвечивали, как...
бриллиантики; но ухвати бриллиантинку: она оказывалась пылинкой.
И таковы ж разговоры:
- "Вы понимаете?"
- "О да!"
- "Что вы думаете?"
- "Что ж тут думать: да, да, - конечно".
Что - "да", что - "конечно"? Не оскорбляйте же бледных дев приставаньем
с вопросами: "нет вопросов давно, и не нужно речей"50, ибо ничтожно значение
речей:51 и - сидели без речи, мне навевая уныние; с багровой Огневой
подраться хоть можно; а тут - и согласиться! нельзя: пере-про...
Сплетенье пылиночек, напоминающее под микроскопом сплетение
брюссельских кружев!
И, бывало, войдешь, - сидит Душа: сидит и кривеет; и мне все кривится;
встанешь - уйдешь.
И, бывало, войдешь, - сидит Сена: и смутно бредит; я гляжу на нее и
сочиняю в уме фразу про "великана Ризу": эта мифическая персона из "Северной
симфонии" писалась, во-первых, с летнего облака;52 во-вторых, с
перепученного лица Поликсены Соловьевой; влепив лицо "Сены" в облако, я
увидел своего великана.
Мне подчас становилось досадно, когда я видел, что и М. С. Соловьев и
О. М. Соловьева, такие независимые, яркие сами по себе, изнемогали под
бременем необходимых общений: с кланами родственников, с все растущим вокруг
них роем и Сен, и Душ, не приносивших в этот дом ничего своего, лишь
просиживающих над чашкой чая.
- "Вы, Душа, понимаете?"
- "О да!"
- "Что ты думаешь, Сена?"
- "Ха-ха: что ж тут думать?"
У О. М. голова чаще обвязывалась мокрой тряпкой; у М. С. ослабевало
сердце; казалось бы, - отчего? Увели-чивалося вокруг них количество Сен и
Душ; один - хирел физически, к другой подкрадывалось нервное заболевание.
Приглядываясь к "валансьенам" пылей, разводимым Душами, стал ценить я
спецов попроще, пробившихся ку-лакастым лбом на торный, протоптанный узко
свой путь; таковы математики, многие натуралисты, - отца посещавшие:
интеллигенция не из дворянства, - упрямистая; кирпичи отливала (страниц -
много сот); от дворянской утонченности мозговая рефлексия бисерно
интерферировала лишь расстройством чувствительных нервов; здесь чуткость
становилась - условным рефлексом: больной наследственности. "Вольтерианцы"
XX века казались мне смесями из декадентства, но без символизма, с отчаянным
чванством кровей родовых, но без собственной крови; хотя бы чудачество
вспыхнуло; но "чудаки" - Менделеевы и Пироговы; а "Сена" и "Душа" читали
Гюисманса, читали Клоделя; потом - прокисали.
Бацилла душевная туберкулеза летает невидимо там, где сидят двадцать
"Сен" и утонченно переливаются из "гри-де-перль" в свое "гри-ан-пуссьер";
глядь, средь них двадцать первой сидит персонаж писателя Федора Сологуба,
его "недотыкомка серая", Душа - умная, Душа - тонкая, Душа - ... пять
"Душ" - мигрень; десять - нервное заболевание; двадцать - верная смерть.
Душа - "Втируша" [Драма Метерлинка. "Втируша" - смерть].
Недаром ненавидел я написанное под стиль "идиоти-ка" четверостишие
Блока:
И сидим мы, дурачки, -
Нежить, немочь вод.
Зеленеют колпачки
Задом наперед53.
Четверостишие словами "немочь" и "нежить" напоминало мне о сидении за
столом Соловьевых в обстании "немочей", "нежитей", в последний год жизни
обоих, когда угасали физические силы М. С. и когда к О. М. подкрадывалась ее
роковая болезнь.
И, конечно же, поздней Поликсена Соловьева с особен-; ной нежностью
вздергом бровищи отзывалась на Блока, стилизовавшегося под... "идиотика". :
- "Мило!"
Не мило, а - ужасно!
Говорю раздраженно потому, что держусь своего мнения о горькой кончине
О. М. Соловьевой; это "Души" и и "Сены" веяли на нее мраком душевной
болезни; им - ничего в ней: они в ней - добродетельно прокисали; а эта
яркая, мужественная, решительная - не могла прокисать; с револьвером в руке
встав над бытом, она вместо того, чтоб бить в быт, - в себя.
Промахнулась!
"Сена" - модель моего великана; а "Горбатый дворецкий" из "Северной
симфонии" - седо-желтый генерал-лейтенант X*** 54, являвшийся очень
некстати: кряхтеть за столом; М. С, так сказать, лишь допускал его, но - с
оговоркою.
Раз сей военный, нас остановив на Арбате (с Сережей), о чем-то
расспрашивать начал; и вдруг все лицо стало чавканьем каши во рту, когда он,
бросив нас, стал приветствовать мимо бегущий пузырь в виде толстого и
совершенно седого мужчины с расслабленно-бабьим лицом завезенного евнуха; у
толстяка был под мышкой огромный арбуз; X*** ему бросил нежно:
- "Я... я, Николай Иваныч, - сейчас!" Раздалось:
- "Ме-ме-ме!"
И почтеннейший евнух с лицом желтой бабы - исчез, переваливаясь.
- "Кто?" - я бросил Сереже.
Но тот удирал с громким хохотом, рукой махая.
- "Что с тобой?"
- "Видел?"
- "Кого?"
- "Николая Иваныча".
- "Ну?"
И Сережа вновь лопнул:
- "Жена!"
- "Педераст".
Мне квартира М. С. Соловьева как форточка в жизнь; она - студия
изучения типов; но она же - место встречи с людьми, которые вовлекли меня в
литературу собственно.
Здесь встречался с Владимиром Соловьевым; здесь встретился с
Мережковским и Зинаидою Гиппиус; сюда водил со стороны своих новых друзей:
напоказ строгому оценщику людей, М. С. Соловьеву; здесь познакомился с
Рачинским, с Валерием Брюсовым; отсюда попал в "Скорпион", к д'Альгеймам;
здесь, наконец, было заложено начало тому, чтобы мне до встречи встретиться
с Александром Блоком в письмах.
Дорогая по воспоминаниям квартира эта стоит в памяти, как водораздел
двух эпох: и потому-то особенно волновали меня встречи двух эпох в квартире
этой; с одной стороны, декаденты и те, кого я видел новаторами; с другой
стороны, - люди старого поколения: Сергей Трубецкой, Ключевский, Огнев,
доктор Петровский, староколенней-шая писательница Коваленская.
С иными из стариков я разорвал именно потому, что действия на меня этой
квартиры привели к скандалу с "Симфонией": меня прокляли Лопатин и
Трубецкой, чтоб... - чтоб... снова встретиться: в салоне Морозовой; но там
уже встреча - сдача ими непримиримых позиций.
ЛЕВ ТИХОМИРОВ
С 1901 года особенно подчеркнулся во мне интерес к лицам,
интересующимся религиозно-философскими проблемами; догматы религии мало
интересовали меня; к "догматизму" как таковому я чувствовал неприязнь; но
типы "религиозников" притягивали и потому, что я, начитавшись Достоевского,
искал героев его, Алеш, Зосим, Мышкиных, Иванов Карамазовых, в жизни, и
потому, что я нюхом писателя-наблюдателя уже чувствовал появление того
нового "типа", который достаточно намелькался потом с 1904 года до самой
революции. Что есть этот мне в 1901 году жизненно мало ведомый тип? Что в
нем больного, что от "чудака", что от "кривляки" и что, наконец, в нем
здорово? Влекли и самочинные сектанты: не хлысты, штундисты, евангелисты, а
начинатели своих собственных сект.
Бредовой образ Анны Николаевны Шмидт поразил мое воображение как
художника; поразила нелепостью схема ее бреда о себе как воплощении мировой
души; и в этом разрезе я стал по-новому вчитываться в стихи Владимира
Соловьева как подавшие ей материал к бреду; отсюда и "тип"
соловьевца-фанатика в моей "Симфонии", - фанатика, вооруженного бредом Шмидт
и этим бредом повернутого к светской даме. Я хотел в эти годы написать ряд
"Симфоний" и выставить в них рой религиозно-философских чудаков; но не
хватало красок; и вот, в поисках за ними, я стал искать всюду людей, могущих
мне служить материалом для будущих "Симфоний"; отсюда и интерес к
Мережковским, Розанову не как к писателям, а как к людям. Я прислушивался к
слухам о Новоселове, Тер-навцеве, разъяснявшем Апокалипсис: апокалиптики
особенно интересовали меня55, ибо мои будущие "Симфонии" должны были их
отразить; мне бы с задуманными "Симфониями" подождать, - какой богатый
типологический материал ждал меня: Эрн, Свентицкий, близкое знакомство с
Гиппиус, с Мережковским, возможность сойтись с Добролюбовым и т. д. В эпоху
появления этих "типов" к "Симфониям" я охладел уже; понятен поэтому мой
тогдашний интерес и к толкователям Апокалипсиса. Владимир Соловьев отразил
Апокалипсис в субъективном чувстве конца, охватившем его; а потом и многих
интеллигентов: без почвы; Апокалипсис культивировал Розанов, но разбазаривал
чувство конца, "катастрофу", в раскрытие "тайн" половых, сочетая с ним
Ветхий завет; в Апокалипсисе толкователи видели: и бытие, и его антитезу:
конец бытия; для одних Апокалипсис стал символом краха культуры; в Д. С.
Мережковском - двоился он: но раздвоением этим пропитан анализ Толстого, не
говоря уже о Достоевском (книгу Д. С. о Толстом и Достоевском скоро перевели
на иностранные языки); и шлиссельбуржец Морозов в то именно время измеривал
в заточении астронр-мический смысл Апокалипсиса; 56 им в Нижнем бредила
Шмидт; соблазнился им Блок.
Я, как исследователь новых типов, был вынужден бы для действительного
понимания Розанова, Мережковского, Блока и Шмидт изучать Сведенборга,
Ньютона, которые в прошлом пытались раскрыть Апокалипсис, слушать
Тернавцева, остро толкующего, но он жил в Петербурге; и я не мог его
слушать.
В Москве жил не меньший знаток, комментирующий лишь для "спецов"; то -
Лев Александрович Тихомиров, народоволец - вчера, черносотенник - нынче; 57
и мне говорили:
- "Вот кого бы вам послушать!"
Тихомиров был мне, разумеется, чужд, неизвестен, враждебен; меня
убеждали: он, правда, угрюм; но, попав на любимую тему, он все забывает; и
вот, не спросяся меня, сообщили ему: есть-де некто, кто хочет знакомиться с
литературой предмета; Л. А. Тихомиров тогда передал приглашение мне: на дом,
и даже - назначил день; я, не без протеста, пошел;58 жил он в доме, где
долго гнездились "Московские ведомости", с типографией (Страстной
бульвар)59, - в неуютной, угрюмой, нелепой квартире. Он сам на звонок отпер
дверь.
Я увидел - испуганную, мрачно-встрепанную, небольшого росточку сухую
фигурку в очках; исподлобья уставилась: малой бородкою, носом курносеньким,
складками лба и мохрами; впустил, указав мне на вешалку; я с любопытством
разглядывал облик некогда "опаснейшего" конспиратора, ныне - отъявленного
ретрограда.
Совсем нигилист!
Серо вставшие он заерошил ерши; изборожденный морщинками лоб;
улепетывающие не глаза, а глазенки: с напугом беспомощным, скрытым за
блеском очковым; и черные, черствой полоской зажатые губы в усах, то и дело
кусаемые; бороденка проседая: малым торчком; очень впалая грудь, изможденное
тело, - сухое, худое; поношенный серый пиджак; что-то черное, вроде фуфайки,
под серым жилетом; походка с подъерзом, - совсем не солидная: легкая;
шмыгающий нетопырь!
Или - лучше всего: выскочивший "нигилист", мне напомнивший дядю Володю
Бугаева; тот же подъерз, поджим губ и плечей; те же ерши.
Никакого устоя, критерия, веса!
Повел меня в пренеуютную, как и он, комнату: нерав-нобокую; точно не
жили в ней, точно - редакция; старая мебель: диван, на котором спят не
раздевался; кресла нелепо стоят; быт квартир нелегальных!
В этом кубе орехового колорита чесал от угла до угла впалогрудый,
какой-то колючий и маленький, морщась и плечи подняв; будто кислый лимон он
лизнул; не глядя на меня, прерывал свою нетопырнную линию бега: зажечь
папиросу; и - кинуться в угол: как пленник!
Он стал протестующе, с нервным поджимом, бросать: почему Апокалипсис? И
задребезжала брезгливость: фальцетто, каким говорят южноруссы; тон -
скучно-сухой, наставительный: надо бы выбросить из головы Апокалипсис: мода;
читать не по Розанову; а разумней всего его запереть, чтобы шею себе не
свернуть.
Все то - походя, ожесточенно, с оглядами собственных пяток, с
прерывистыми остановками.
А комментарии, лучшие-де - Оберлена; 60 конечно, - я их не читал; он
мне ссудит; но книгу я должен вернуть; о своем толковании, точно сердясь, он
молчал: суеслову, крамольнику, еретику - не расскажешь; и я старался
молчать, потому что, раз случай привел меня в логово это, его надо все же
использовать.
И потом - в моей голове заработал уж план: какие краски применить к
нему, когда буду описывать его в мной замышляемой "Симфонии"? Сделать ли его
редактором апокалиптического журнала "Патмос"61 или заставить его,
двуперстно сложив ему пальцы, взойти на костер? Я наблюдал его ужимки, пока
он метался, косясь на меня в не-равнобокой и староватой своей мрачной
комнате; и теневые ерши его, как рога впереди, бежали по стенам.
То останавливался и с тою же нелюдимою мрачностью оправлял что-то
черное, вроде фуфайки, под серым и мятым жилетиком:
- "Вы чем же занимаетесь?"
- "Естествознанием".
Черные, черствые, полоской зажатые губы в усах, то и дело покусываемых,
закривились какой-то неинтересной сентенцией, но назидательной.
Я опять попробовал вернуться к теме визита; и начал что-то о
каббалистических толкованиях "звериного числа", иль "666": б2
- "Ириней считает, что число букв слова - "Тей-тан"..."63
- "Эти толкования - пустое дело".
Черные, черствые, полоской зажатые губы в усах, то. и дело
покусываемых, прокривели опять; меня боднул изборожденным лбом;
улепетывающие не глаза, а глазенки досадовали: видимо, он подозревал, не
подослан ли я; я подумал:
"Зачем меня сунули в это мрачное логово?"
Надоело ли ему выдерживать тон, или он поверил в мой интерес к
Апокалипсису, только вдруг, подойдя, вперся в папироску с растерянностью,
составлявшей внезапный контраст с мрачным видом, которым он ударил в
передней меня, чуть даже сконфузясь и промягчев всем лицом, не сухим, черным
ртом, он сел в нелепое пыльное кресло, стряхнул пепел, выставил проседую,
малым торчком боро-денку; и начал надтреснутым голосом:
- "Апокалипсис толковали многое множество раз: отцы, Ньютон,
Сведенборг, Бухарев, Розанов... Толкование Оберлена - дельнее; суть в том,
что корень толкования - "голоса", обращенные к семи малоазийским церквам,
которые - образы церковных эпох: от начала христианства до второго
пришествия".
И тут, точно фыркая на себя и отбрыкиваясь от доверия, которое он
оказывает мне, юнцу и невежде, он пустился с поджимом бессвязно доказывать,
что каждая эпоха, иль "церковь", - пророчески показанное будущее, часть
которого стала прошлым:
- "Нуте, - будто кислый лимон он лизнул, - первая эфесская церковь -
эпоха мучеников; ясно, о чем говорит голос агнца: "Много переносил и имеешь
терпение"64. Говорит о мучениках".
Так же, для меня произвольно, он мне объяснил, что текст, обращенный к
пергамской церкви, - "Ты живешь, где престол сатаны"65 - обращен к
средневековью, к эпохе возвышения папства:
- "Ясное дело, что папство - престол сатаны", - будто кислый лимон он
лизнул.
Я глядел на его сухое, худое и изможденное тело со впалою грудью,
огромною от клоков головой, на поношенный серый пиджак; и мелькало мне, до
чего произвольно, узко его понимание среди многих прочих; он же, встав и
опять залетав пиджаком, уж доехал до феотирской, четвертой эпохи, мне
показывая курносый свой носик; точно с напугом доказывал: феотирской, или
"нашей", церкви преподано: "Только то, что имеете, держите";66 и, стало
быть, в данном периоде (и он может продлиться столетия) все талантливое и
новое, движущее вперед, - "от сатаны", а так как ангелу этой церкви вдобавок
сказано, что, кто будет верен, тому дана будет власть пасти ослушников
"жезлом железным"67, то, стало быть: остается, смирившись пред
самодержавием, пасти, что и делает этот несчастный маньяк, назидая
бессильными фельетонами из "Московских ведомостей"; мне открылся ужас его
положения: этот насмерть напуганный конспиратор-народоволец, напутав в
политике, создал себе вящую путаницу произволом истолкованья церквей и вывел
из феотирской церкви правую политику: "Держи и сокрушай!" Держит и
сокрушает, но не... от Николая II, а... а от... Феотиры: "феотирик", а не
политик.
Поразил и феноменализм в понимании им морали, общественности и
партийности; правый - не потому, что "прав" в существе, а потому, что себе
доказал, что сидит в феотирской церкви.
И, не выдержав, начал я возражать: ну, а будь в церкви филадельфийской,
была бы иная мораль?
- "Ну, конечно: только говорить о ней рано, бесплодно, пока не
исполнятся сроки".
- "А я именно полагаю, что в духе вашего же толкования вы должны и
заключить, что мы в шестой церкви, которой голос гласит: "Имя мое новое"68.