Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   60

канон его.

Жил он - в центре182, в крошечной квартирушке, набитой книгами и

украшенной, как бомбоньерочка, вышивками из Абрамцева; скучающе поднимался

на верхний этаж: отбыть службу, о которой он не любил говорить, живя связями

с рядом ученых обществ; казалось странным, что яркий эрудит - не профессор;

отбывал служебную повинность ради хлеба, освобождал себя от повинности:

подпирать устои; в рое профессоров Г. А. Рачинский мелькал яркостью

стремлений и жестов с подергом, являя контраст с седоватой бородкой, с

профессорскими золотыми очками.

Жена - рожденная Мамонтова;183 Г. А. плавал в стихии искусств: старик

Поленов, собиратель картин Остроухов, Серов - друзья дома Рачинских: Г. А.

был культурою

"Мира искусства" - до "Мира искусства", вынашивая платонически лозунги

Абрамцева: с Якунчиковой, Серовым, Коровиным, Врубелем, но и великолепно

разбираясь в классиках-итальянцах; поклонник Баха, Генделя, Глюка, понимал

Скрябина, восторгался музыкой Метнера и д'Альгеймами.

Ходил по Москве парадоксом; староколенный москвич с "традициями"

сороковых годов, рукоплескал всему смелому, уныривая из быта, с которым

видимость створяла его; чтимый профессорами, им зашибал носы озорным духом.

То, чем пленял нас, его умаляло в быту, где исконно вращался он; котировали

его остроумцем; он импонировал фонтанами текстов: на всех языках.

Не ценили способности тонко вникать, понимать, а ценили - личину его,

эрудицию, которая в нас вызывала протест, когда он наш жест, рвущий с

компромиссами, утоплял в цитатах. Но архаичность Рачинского эквивалентна

дерзости его приятия нас.

Э. К. Метнер явил подвиг бунта - из одиночества; а Рачинский являл

давний надлом: перебой холерических взрывов и меланхолической мрачности;

бунт его - по кривой рикошета; "служба", как фига: Янжулу; если последний -

"талант", то Г. А. - "Гений" в сравнении с Янжулами.

Когда я или Эллис устраивали передряги, то он являлся журить; а по

блеску очков было видно: доволен; недаром подчас, хватая за фалду Л. Л.

Кобылинского, имел вид седого "Левы"; тот выдвигал "покой" желтого дома;

этот жундел о "небесном покое", а строил Гоморры, скрываяся к "архиерею";

знали, что "архиерей" - погребок; и знали: Г. А. - устал, заработался.

А. С. Петровский его отвозил в санаторий: под Ригу.

Скучая в укладах, устраивал "кубари"; влек его Эллис, которого он

честил; раз под речью П. д'Альгейма о музыке Гретри к мертвой лысине Эллиса

он приложил воспаленное свое чело:

- "Тоска, - клубом дыма из рта: паф! - Тоска Кобылинского, Левки, с

тоской - паф! - Рачинского, Гришки, сливаются - паф! - в мировую тоску".

"Седой Гриша" - его под шумок называл Кобылинский. Запой слов - из

рыдающего трепетания, что он в лапах косматого быта; и мы понимали тоску

этого порой обнаженного Ноя.

Рачинский, став другом, еще был немного отцом благодетелем: каждого из

нашего кружка; помнится, как, положивши свою воспаленную руку ко мне на

плечо, а другой взявши под руку, он, припадая на ногу, меня проводил в

кабинетик душнеющий, чтобы замкнуть в нем, часами жундеть, наставляя

премудрости, опыту жизни: отец уже умер; еще Гершензон не явился; Рачинский

в ту пору являлся мне образом, связывающим Гершензона с отцом; после смерти

М. С. Соловьева он выбран был опекуном его сына: и он опекал, грозя правой

рукой за проказы, а левой толкая к проказам; казалось, - "бунтами" нашими он

питался.

Когда завелся своим собственным обществом, став председателем в нем,

ужасался покойному Эрну, что - "вандал", Булгакову, что - провалился в

келейности, пока Булгаков и Эрн не втащили его: в церковную догму; тогда,

меня вспомнив, руку схватив, закачавшись, задергав рукой и плечом, усадил и,

елозя ногами под стулом, метаясь бородкой, жундел в клубах дыма:

- "Паф, паф... Теологии много!.. А разве они теологию знают? Поизучали

б апостольские постановления!"

Тыкался толстой своей папиросой; и мне мотивировал необходимость

вступить в совет общества, перелетая на "ты" с "вы".

- "Ты понимаешь - паф, паф! - я тебя, черт дери, бы сам вытурил...

Паф! - из совета - паф, паф... - Я тебя бы - паф, паф! - ницшеанского пса, -

исчезал он в дыму, - сам бы вытурил в шею из общества, - вновь он являлся из

дыма; и - с молниеносной быстротою: - кабы не Булгаков... Да вы понимаете

сами, Борис Николаевич, ты понимаешь, боюсь я густого поповского духа...

Булгаков способен, способен - ты понимаешь - на заседании - паф, паф, паф! -

дернуть: паф, паф, паф, паф, паф!"

Нет Рачинского: клубы; из них как жундение шершня:

- "На заседаниях не религиозного, а философски-религиозного, - бил

пальцем в палец он, - общества - паф! - фи-ло-соф-ского, черт побери, еще

дернет Булгаков какое-нибудь там: "Святися, святися - во имя сына, отца, -

папиросой взлетал в потолок, - и святого духа..." - Паф, паф!.. - Тут-то вот

выпускаю тебя: "Слово принадлежит Борису Николаевичу Бугаеву". Лай на

Булгакова, пес ницшеанский! Эрн встанет, а я ему - Левкою: для

равновесия!.."

И помолчавши:

- "Идите-ка в совет общества: паф!"

Припадая на ногу, повел из прокуренного кабинетика в дыме "осанн" - к

диванчику, где Т. А. Рачинская нас ожидала: с Парашей, сестрою:

- "Ну, Танькин, - Борис Николаевич выбран в совет!" И свободно висела

широкая, широкобортная, широкоплечая синяя куртка его; видом точно отец;

юным духом как кукиш, который показывал он и на службе, приводя в ярость и в

страх начальство.

Как он тащил из квартирки в служебный этаж опекаемого Соловьева,

Сережу, еще гимназиста: "вампуки" показывать, "Степушке" (С. С. Перфильеву,

начальнику по службе), Сережа исполнял оперу "Пиковая дама": оркестр, хор;

лучше же всего у него удавался квинтет: "Мне страшно", графиня, князь,

Томский, Лиза и Герман (бас, тенор, сопрано, контральто и баритон)

перебивали друг друга на все лады: "Мне... не...е... стра... тра... ра...

страшно... Мне... не..." - рыком, кваканьем, писком и лаем, перебиваемым

гудом флейт, дудом труб, писком скрипок и "гогом" фагота, сверлил чудовищно

слух; Сережа, придя в исступленье, крича, топоча, кулаками, глазами, ногами,

растерзанной курткой, космою, слюною показывал попеременно жест Томского,

Германа, Лизы, графини; в ту минуту он был гениален, чудовищности выдумывая;

и мамонта разорвало б, а не ухо.

Рачинский, втащив нас в "святое святых", притворив дверь в соседнюю

комнату, где скромно скрипели пером, где являлись просители с улицы,

поставив перед добродушным толстяком, своим начальником, Степушкой, которого

в Демьянове знавал я студентом, - требовал, чтобы Сережа пропел "Мне

страшно"; все помещение дрожало от рявка, от хрюка, от топа и ора Сережи, от

фыка и брыка Рачинского, в форменном сюртуке откалывавшего антраша и

совавшего рассеянно папиросу зажженным концом в рот под заливистый визг

"начальника", Степушки, колыхавшего толстый живот в кресле; не знаю, что

происходило в мозгах низшего служебного персонала: летели "устои"

московские - к чертовой матери.

Это был - "кукиш"; потребовали, чтоб "седой Гриша" был убран со службы.

До 901 года числился он и в редакционном совете "Вопросов философии и

психологии", при Л. М. Лопатине, нашем "враге"; но и там он показывал

"кукиши": звукосочетание "Ницше" в сем месте в 1901 году звучало как кукиш,

а он напечатал статью, разбирая толково смысл Ницше184.

Увидел Рачинского я на заседании, посвященном памяти философа

Преображенского; после маститых мужей вдруг на кафедру выскочил муж

седоватый и быстрый; блистая очками, махая руками в огромную аудиторию, он

глухим, лающим голосом начал выкидывать море взволнованных слов, набегая на

слово словами, стирая словами слова; взволнован я был; от Соловьева же

слышал:

- "Рачинский Г. А. - одинокая умница".

Мне передали, как он появился впервые за чайным столом Соловьевых,

совпав с Кобылинскими, тоже впервые явившимися.

Он - холерик; жестикуляция - тарантелла; слова и движенье, ломая друг

друга, как смазываясь, дают - мельк экрана кино, - фыки, дымы и сверки цитат

способны ввинтить с непривычки мигрень в висок; Кобылинский, Лев, живя у

меня, заставлял меня падать в диван от верча и жестов своих; увидя, что пал,

припавши к груди, он ер-зом и прыгом вгонял в каталепсию. Братец Сергей, раз

явившись ко мне часов в восемь, застав полный стол, а меня - в разговоре, ко

мне привалясь, растоптав разговор, начал что-то доказывать: в ухо; и тотчас

стол, полный гостей, закрылся в тумане; я впал в каталепсию, еле следя: стол

пустеет, пустой; гасят лампы-настенники, кроме одной; затворяются двери в

гостиную и в коридор; гаснет лампа, последняя; мрак; только в ухо бьет

голос, как костью; вдруг - возглас матери издалека (из постели):

- "Да что ж это?"

Уже проснулась она, отоспавшись: тут я пробуждаюсь и чиркаю спичку:

гляжу - пять утра; Кобылинский, Сергей, мысль свою, им начатую в десять

вечера: доизложил.

- "Поздновато... Поговорили!"

Напомнив читателю о характере Кобылинских, упомяну об явлении

Рачинского: в дом Соловьевых.

Кобылинские, появись к Соловьевым впервые, ткнув хозяевам руки, себя

перебили, сцепясь в долгом споре; вдруг звонок; что-то затопотало в переднюю

ботиками; братец Лев произнес: "Ницше". Из шубных, медвежьих мехов тотчас

вывалилось седоватое нечто в очках, меж сцепившихся братьев; и шесть рук,

шесть ног, - взрывы дыма: из тявков! В сплошном телотрясе прошел этот вечер;

Соловьевы молчали испуганно перед сцепившейся троицей, вылетевшей только к

часу в переднюю: скатиться с лестницы и спорить на улице; в передней

просунулась лысина Льва на Сережу - спросить:

- "Кто это?" - пальцем в О. М. Соловьеву.

- "Да мама же моя".

- "А".

И Лев - вылетел.

С тех пор стал Рачинский бывать у С. М. Соловьева; я дивился дарам

седоватого Дамаскина:185 он подмигивал мне моей же "Симфонией"; и ласково

звал: к себе в гости; так я оказался в уютной квартирке, в ней встретив

певицу Оленину и ее мужа, д'Альгейма186.

Рачинский мне связан с кривым переулком Пречистенки.

Градация домиков: синенький, одноэтажный, с заборчиком, с садом; за

ним, отступя, занавесясь рядком тополей, желтоватый и белоколончатый

каменный дом с барельефами; шестиэтажного куба, слепого и глохлого, бок;

ниже, выше и ниже, - зеленый, белясый и розовый, - домики, с колониальною

лавкой; забор, убегающий влево, с отдером доски, позволяющим видеть: склад

дров; лед не сколот; и - трясы ветвей, крики галок, над тумбами, - около

церкви Покрова Левшина, сереброглавой, четырнадцатого столетия, - с

сутуловатеньким, глухим священником: ста пяти лет; его правнуки сидели за...

музыкой Скрябина и спорили о Метнере; наискось - блеск изразцов сложил

голову; дом строил, наверное, Шехтель, коли не Дурнов.

Кое-где пробежит пешеход; генерал Щелкачев чешет мимо; Истомина,

бледная барышня, за угол скроется; Эл-лис в шубенке с чужих плечей дергает:

в Неопалимовский; к вечеру в саночках едет кудрявый Бердяев; и - шапка в

мехах; и под мехом вихляются черные кудри, серебристые снегом. И ходит

расчесанный, мытый козел, перевязанный лентой, бодает прохожих с большим

удовольствием.

Левшинский, Мертвый, Обухов, Гагаринский? Точно не знаю; но знаю: в

домах этого пречистенского переулочка было жунденье - "святися, святися" -

меж водкою и меж селедкою; перед закусочным столиком сидел застенчивый,

пристальный и коренастый Серов.

Всюду быстрым, танцующим шагом с седою улыбкой Рачинский влетал,

оправляя свой галстук, склоняясь к руке, и над ухом жундел, точно шмель над

цветком: он врачу, коммерсанту, профессору, барыньке бархатным очень

невнятным густым тембром голоса мед свой с пыльцою нес в ухо, как шмель

в колокольчик вникая; и слышалось:

- "Первосвященник, надев - Урим-Туним... Бара берешит... Бэт

харец..." - сыпал текстами: по-итальянски, еврейски, немецки, по-русски.

Устав, впав в невроз, поднимал, точно жужелжень му-ший; мозаика пестрых

цитат в ускорениях голоса перетрясалася: каша во рту!

Появлялся Петровский; и, бережным жестом извлекши, его увозил. Один

критик в 1902 году назвал Рачинско-го балаболкой, забывши, что - всякие

есть; и тимпаны, и гусли, если угодно, суть балаболки; но я их предпочту

критику-пошляку; среди Булгаковых и Трубецких был единственный он

песнопевец; его гимны о культуре - д'Альгейму, Морозовой, Метнеру доселе мне

памятны; средь "Дома песни", в "Эстетике" - он поражал жизнью нас; пестун

всех нас, в известный период вынашивал он наши молодые стремления; в часы же

досуга писал он стихи: грустны и строги строчки его антологий; пародии на

Алексея Толстого (поэта) - и сильны и звучны; один из первых он оценил

Брюсова, Блока; от Мережковских его воротило; Евгению Трубецкому меня

объяснял.

Роль Рачинского, певшего в уши старопрофессорской Москве о культуре

искусств, ей неведомой, в свое время была значительна.

Бывало, придешь к нему: из кабинетика он, припадая на ногу, выходит,

сжимая толстейшую, скрученную им же самим папиросу; свисает гладчайше

короткая синяя широкоплечая, короткобортная курточка; и расплываются пухлые

губы на белопухлявом, а то красно-розовом (коли - приливы) лице; припадая

стриженою бородкою к уху, он теплую руку кладет на плечо:

- "Сотвори господь небо и землю... Бара берешит Элогим".

И раввины московские перед лицом Иеговы проорали не раз благодарность

Рачинскому, их выручавшему; чтим был раввином Мазэ; чтил раввина Мазэ;

дервиш с дервишем и Далай-лама тибетский он с Далай-ламой тибетским; к столу

ведет; за столом - жена, Т. А.

- "Тт... прекрасно... И Поццо... Тт... т... И Мазэ... и владыко с

Маргошей... Тт... тт... И Мюрат... И Паппэ... И... давайте все вместе".

Что вместе?

Давайте все, кому не лень, - В Москве устроим Духов день!

Бескорыстно-взволнованный, благородно-восторженный Поццо - студент -

соглашается; А. С. Петровский - кривится.

- "Вы что?"

- "Не люблю болтовни!"

Г. А. любили: кого любишь, над тем и подтруниваешь; я рассказывал в

лицах, как был в кабинетике заперт на ключ в час обеда меня посекавшим за

рифмы "стеклярус" и "парус" Г. А.; не понравились рифмы - "парус -

стеклярус"; 187 снобизм! Бильбокэ! Заперевши, отчитывал.

- "Я говорю тебе, вам: вы оставьте-ка - паф! - бильбокэ".

Отпустил бы! А то - без обеда... шалишь! Вспомнил, что едет куда-то;

достал свой сюртук, снял пиджак, продолжая отчитывать:

- "Парус - стеклярус"... - Паф! - Вспомни, а что в "Аналитике"

Канта188 стоит? Не "ветер" не "сетер" небось!.. Что сказал Шопенгауэр? Не

"бисер - людьми-сер".

И тут снял штаны:

- "Можешь ли привести мне различия первого и второго издания

"Критики"?.. Можешь, - спустил он кальсонину, нижнюю, - то и подкидывай

рифмами "парус - стеклярус".

И - скинул сорочку: в костюме Адама, в очках, с папиросой стоял,

посекая меня за изысканность рифм и взывая к различию кантовских "Критик";

супруга, Т. А., колотилась в дверь.

- "Гриша, поздно: скорей... Отопри, опоздаешь".

- "Брось, Танькин!.. С Борис Николаичем мы обсуждаем".

Достав из комодика нижнюю чистую пару, облекся; облекся в крахмал;

достал чистый платок, стал опрыскивать одеколоном себя: в сюртуке, черном,

длинном, свисающем фалдами, вырвался в двери со мной; мы - на улицу; я - на

Арбат, чтоб к обеду попасть... Стой - куда? Он силком усадил на извозчика; и

прочь от Арбата повез. Спрыгнуть? Как бы не так. Держал за руку; так - до

Мясницкой, где бросил в подъезде какого-то дома, руку сунув рассеянно; в

дверь пронырнул; дверь захлопнулась; я же голодный тащился с Мясницкой

пешком: денег не было!

Раз рано утром ворвался он к Метнерам, на полотеров, сдвигающих мебель,

наткнувшись; ему тотчас представилось, что стулья - полки; сдвинув их,

объяснял: так стояли полки перед Карлом Двенадцатым; и между двух полотеров,

вихрами мотающих, пляшущих, зарецитировал Карлу Петровичу Метнеру:


Швед, русский - колет, рубит, режет189.


Распевы о Гете, о Данте, о Канте и тучи цитат из "отцов", из литургики,

изображенные в лицах церковные таинства как продолжение арии хором, уже

перешли в пред-седательствование, в приветствия - Брюсову, Герману Когену,

Матиссу, Верхарну, Морису Дэни, Боборыкину; всюду совали ему колокольчик; и

всюду, поднявшись, звенел: "Заседанье открыто". И - "слово предоставляется";

второстепенное дело - кому: Эрну, Булгакову, биокосмисту иль - Фуделю;

стиль, ритуал, председательствование в Р.Ф.О.;190 и он, Дамаскин, взвивший

гусли, - запел; дай гитару, - с ней пел бы; антифанатичный, не "столп", но

подпертый насильно "столпами" - Булгаковым, Эр-ном, - он стал детонировать,

фыркая и извлекая фальшивые звуки; бывало, - багровый, с надутыми жилами, он

запевает: "Святися". А как - "Не таи рыданье" - выходит.

Готовясь к открытию заседания, фыркая дымом, метается он: от угла до

угла; шебуршит листом белым, опрашивая: "Оппонируете?" Тычет руку направо

входящему "члену", вытягивая свою шею налево, жундит в ухо Эрну, толкаясь в

толпе, через зал, подзывая кивочком меня; и все сразу; оказываясь меж

Бердяевым и меж Булгаковым, одновременно беседует с ними, с двоими: с

Булгаковым - жестами рук, а с Бердяевым - жестами ног; сам же слово

обдумывает; и вдруг рывом - ко мне:

- "Ну, Борис Николаевич, - я - начинаю; скажу-ка им всем: "Петр

Бернгардович, я, зверь матерый... Святися, святися!.." Скажу им - в носы: и

Бердяева выпущу: он им покажет язык; номер - два: выпускаю тебя: "Куси,

пиль!.." Ты, наверное, - переборщишь: Эрна я - за бока: "Куси Белого". Ну...

Пора: с богом!"

В Р.Ф.О. его просто затуркали; прежняя роль - педагогика

свободомыслия - шла к нему более; слабую точку нащупавши (Кант не доучен),

бывало, гвоздит:

- "Можете всякими - паф - запускать ананасами в небо191, коль "Критику

чистого разума" знаете".

Или, нащупав, что в Канта ушел:

- "Кант да Кант... Как писали-то, - а? "Голосил низким басом..." -

Паф-паф! - "В небеса запустил ананасом". - Паф!.. - Это вот я понимаю: паф!"

К каждому он приставал с дополнительной краскою, синтеза требуя, силяся

нас синтезировать; выглядел же синкретистом, порою срываясь и позднюю

Александрию являя; и древний археец, Нилендер, стенал; Киселев клонил нос в

"Инкунабулы"; в этом стремленье к абстрактному, все еще, синтезу он

ударялся: лбом в лоб; Кобылинский кричал: "Нни-каких!" И они друг пред

другом друг друга затопывали, как зенит и надир, отрицая друг друга, но

втайне притягиваясь друг ко другу, как два двойника, как две тени искомой

конкретности, не находимой Рачин-ским и Львом Кобылинским; отсюда и рявки:

- "Тоска Кобылинского, Левки, с тоскою Рачинского, Гришки, сливаются -

паф! - в мировую тоску!"

Неудачник он был, как все мы, "аргонавты", как Метнер, Петровский,

Нилендер, - расплющенные двумя бытами, фыркающие на труды, юбилеи; и -

гордые рубищем.

Беседы с Рачинским в уютной квартирочке впаяны в воспоминанья мои как

пиры с Э. К. Метнером, как повисанье над бездной с Л. Л. Кобылинским;

бывало, сидит кто-нибудь: или - криво помалкивающий, иронический, кряжистый

и белокурый Серов, с добродушием щурясь на нас; он - друг детства Рачинской;

192 или владелец типографии А. Н. Мамонтов; или сухой и седой Остроухое,

смущающий молокососа, меня; или Оленина, сестра певицы; или Д. Д. Плетнев,

не профессор, еще молодой и талантливый доктор, худой, молчаливый и едкий;

он пуговкой носика, усиками выражает особое мнение; или профессор Л. А.

Тарасевич; или с лицом Мюрата, потомок Мюра-та - Сергей Казимирович Мюрат,