Предисловие

Вид материалаДокументы

Содержание


Подводя итоги
Подобный материал:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   27

Подводя итоги


Наука и искусство находят пути для взаимопроникновения, наполняя, таким образом, содержание культуры. Искусство XX в. явилось проекцией научных проблем, просеянных через полушария мозга человека без их гуманистического осмысления. Открытие явления радиоактивности1 и теория относительности2 привели к возможности разума заглянуть в дальние горизонты мироздания, — мир, прежде состоявший из ощутимых руками или видимых вещей, вдруг расширяется в бесконечно малое и бесконечно большое. Рациональное начало в человеке достигло невероятного уровня и превзошло в этом божественное начало.

Что же мы наблюдаем в искусстве XX в. на фоне расцветающего кризиса христианства? Мы видим попытки приспособить мировоззрение к новой действительности и сплошную проблему в ее понимании. Доведя себя рационализмом до психоза, человек породил гения психоанализа Зигмунд Фрейда3, возвел в ранг веры идеологию сверхчеловека и диалектику, материализовал свои кошмары в сюрреалистичных картинах Сальвадор Дали1, в фильмах ужасов. Человек запротестовал на всех участках сознательной деятельности и ознаменовал протестом целую эпоху культуры под названием постмодернизм. Чем подготавливался ее приход?

Сначала в живописи была разложена четкая форма — импрессионисты2 устремляются в бесконтурный рисунок, Пабло Пикассо3 разбивает форму на абстрактные геометрические символы, основывая кубизм. Кубизм ставил целью раскрытие внутренней сущности предметов с помощью изображения их отвлеченными от искусства средствами, прежде всего фигурами геометрии – отсюда и название. Таким образом, открытие Вильгельма Лейбница и Исаака Ньютона — дифференциал4— находит себе буквальное воплощение в искусстве.

Попытка приспособления мировоззрения к восприятию микро и макромира, находит свое наилучшее выражение в авангардизме: философия Василия Кандинского5 окончательно уничтожает естественную форму в изобразительном искусстве. Считая главным в искусстве духовное содержание, Кандинский полагал, что лучше всего оно выражается в чистых красочных созвучиях и ритмах.

Казимир Малевич1 рисует черный квадрат — совершенное воплощение бытия для мировоззрения XX в. После всего этого в искусстве наступает период потрясений от увиденного — экспрессионизм2. Это было искусством отчаяния, безудержного пессимизма. Формы искажались, художники стремились вызвать у зрителя страх перед окружающим его хаосом жизни. Далее начались попытки самоанализа — сюрреализм3. Считалось, что творческая энергия исходит из подсознания и проявляется во время сна или бреда, внезапных озарений. Сюрреалисты создавали реальность, не отражающую действительность. Заканчиваются же изыскания болезненной рефлексией абстрактного экспрессионизма.

Великий Габриэль Маркес4 продлил жизнь классики на одну сотню лет, вдохнув в литературу магию южно-американской культуры. Но его слово было, как эхо в мертвой долине. Наступает культурный ступор, которому искусствоведы польстили, дав наименование — постмодернизм5, в котором уже сам акт творчества, само действие художественного познания становится метафорой. Постмодернистское мировоззрение основывается на множественности мира, при котором ни одна из предложенных картин существования не может быть признана истинной. Таким образом, искусство как бы накладывается само на себя, соединяя предмет творческого познания с его результатом, которые, как две противоположные волновые фазы, гасят друг друга. В этом процессе сам человек уподобляется метафоре, т. е. он уже не зритель, не ценитель искусства, а сам как предмет искусства, играет роль художественного образа на сцене трагического цирка развлечений.

Итак, гуманистический мир исчез, канула в лету эпоха Возрождения вместе с выраженным чувством прекрасного, мир человека стал препарироваться методом и анализом. Постмодернизм разменял ценности на потребности, смешал все стили и направления в искусстве, умудрился от глубокого философствования Кандинского причалить к поп-арту Энди Уорхола1, ознаменовавшему пик достижений человека в выработке суррогатов ценностей. Напоследок человек наплодил кучу религиозных сект, отчаявшись найти следы внеземного разума в слухах о лох-несском чудовище.

От суицидального акта человека удержали новые технологии, слегка освежившие искусство, и отодвинувшие пределы достижимого материального насыщения на некоторую величину — потребительская мечта оплодотворена теперь нанотехнологиями2. Вкусив от технологического комфорта, утомленный поиском истины белый человек лег на кафель, выключил мозг и отдался нирване, признав гедонизм или наслаждение как высшую жизненную ценность. Что ждет его впереди? Экзотические хобби, кислотная музыка, сексуальная пресыщенность, бесплодная жизнь в тесной оболочке контрацептивов. Его ждет бескрайний мир потребительских грез, замешанный на нигилизме и подмене христианских ценностей моралью биологического эгоиста.

Человек овладел импульсом, теорией относительности, и больше не может развиваться шаг за шагом, как велит ему эволюция. Оседлав реактивный двигатель, он наращивает материальную базу и свои знания о мире с ускорением, возводящим за четверть века эти величины в квадрат. Но душа подобна странствующему рыцарю Дону Кихоту, больна от этого безумного времени. Она все еще обременена лохмотьями гуманизма, но уже не бредит иллюзиями. Она бы с благодарностью услышала безымянного проповедника времен постмодерна, который предрек ей скорую смерть, и с радостью бы откликнулась актом самоубийства — Дон Кихот упал бы с лошади, и душа умерла. Постмодернизм процарапал бы на ее могиле девиз: «Не волнуйся, будь счастлив». Ничто теперь не имеет значения и смысла, не пытайтесь искать его. Человек свободен от совести и души. Совершенная машина на его службе кажется ему совершенством — вот и его будущее. Он идеализирует технику, и хочет быть похож на нее.

Великий Сервантес1 еще пятьсот лет назад написал великий роман о последнем герое нашего времени. Нет более русского человека в западной литературе, чем Дон Кихот. Сентиментальный романтик в романе был осмеян обывателями еще в позднем Средневековье. Благородного рыцаря с нами нет, но как же далеко в своем развитии за эти годы шагнули те, кто осмеивал его: оставаясь сделанными из белковых структур, они хотят быть уже полимерными и бесстрастными. Блеск и механика — главные признаки их цивилизации.

И можно ли не согласиться с теми современными философами, которые демонстрируют состояние нынешней культуры не как венца, а как отбросов цивилизации, которая работает не для воспроизводства лучшего, а для воспроизводства худшего — последующего воспроизводства отбросов из отбросов. Так развиваются мегаполисы, центры современной цивилизации, эдакие биореакторы враждебной человеку энергии, подвергающие опустошению окружающее пространство и существующие ради самих себя, своих свалок, магистралей, промышленных зон и зон для ночного отдыха. После десяти часов вечера все центры бетонных городов одинаковы: небоскребы и пустыри, мусор летит в глаза, вспышками развлекает лишь желтый свет светофоров. Над головой шум автомобильной эстакады. Рядом снуют стайки недружелюбных существ. В этих «цивилизованных» местах невозможно встретить друзей, там только враги человека. Мегаполисы прижили у себя четырех главных врагов культуры — лень, агрессию однополой любви, алкоголизм и пошлую буржуазная роскошь. Все это продукты цивилизации.

Люди очень похожи на дрожжи, которые растут, пока есть питательная среда. Они рыхлят тесто, даже выдавливая его своим процессом жизнетворения через край посуды. Тесто ценно только пока не перекиснет, и из него можно выпечь хлеб. Перекисшее тесто опадает и превращается в отвратительное бесполезное мазево. Хлеб — это культура. Каждый национальный хлеб имеет свой оттенок, вкус, свою корочку. Цивилизация — это мазево. Кто бы мы ни были — мы имеем право на жизнь, если обременены действием. Кто бы мы ни были, белые, желтые или черные, каких бы идей ни придерживались, если мы способны выпекать из своих жизней прекрасные хлебы — то мы и люди, и созидатели культуры. Мы разные, и это прекрасно, наша голубая Земля оказывается способной на такое разнообразие лиц. Тысячи лет мы творим вместе с природой, так неужели лишь для того, чтобы отделаться от нее? Самое надежное средство отделаться от природы – окружить себя роскошью, ленью, алкоголизмом и порочными однополыми связями. Стремление человека к роскоши не может быть осуждаемо. Наоборот, предметы искусства, которые чаще всего почему-то подразумеваются под роскошью, превосходят это бытовое понятие. Я осуждаю тот имитирующий стандарт, который создается корпорациями. Тот облик, отшлифованный в матрицах рекламных компаний, от которого веет не жизнью, а индустриальным кошмаром: мерчендайзингом, маркетингом, промоушеном, усилиями полчищ обученных менеджеров и других рабов офисов, которые стимулируют расточительство. И конечно же, от которого несет социальным статусом, который создается, чтобы добавлять в хвосты павлиньих перьев и возвышать одних над другими с целью возвеличивания мещанства.

Тысячелетняя инерция дефицита материальных ресурсов гонит человека по коридору без света в конце. Вы должны быть везде и успеть много, должны соответствовать, уметь нравиться, быть на уровне и т. д. Вам надо подбирать соответствующие авто, костюмы, часы и ботинки, иначе вы неудачник! От этих словечек за версту несет либеральной риторикой. Чтобы справиться с этим кошмаром соответствования, личности ничего не остается, как заняться фальсификацией себя, возведением своего второго я, и закодировать его во внешнем облике. Этот процесс легко измеряется числовыми параметрами: дизайн-проект, финансовая смета, затраты энергии, время на вживание в образ — все это называется имиджем. Увлекшись, можно поменять даже имя, вытеснить со временем прежнюю истину своей личности и повторять так множество раз.

Сокрытие своего истинного лица есть акт лицедейства, который приносит неповторимое наслаждение. И вот вы уже ставите под сомнение свое я. Где настоящее, а где сделанное? Двойная жизнь, «ник»1, логин2. Все, что известно о вас, это тот объем информации, который вы дозируете для сети. И ту тайну, то имя, которым вы наделены от рождения, вы прячете. Вы имеете право на тайну. Два паспорта, два имени, две жизни. Вы обзываете себя Черубиной3 и прославляетесь как поэт. Если хотите, вы создаете общину таких как вы, даже строите свое государство единомышленников. В сети вы абсолютно свободны, предаетесь своим порокам, вы анонимны и упиваетесь своей безнаказанностью. Вы вольны заменить государство на независимый союз анархистов и вступаете в коммуникацию лишь с теми, с кем возжелаете. А для других, кто вам не интересен, вы выключены и не существуете. Вас нет для них, их нет для вас. Вы и они не имеете значения друг для друга. Истинным лицом сущности вы открываетесь лишь для тех, кому вы доверяете абсолютно. Ваш ближний круг узится, пока не исчезнет. И вот вы обездвижены в непроницаемом убежище, а ваши образы путешествуют в сети, как образы поп-звезды гуляют по желтой прессе. Вы проживаете многие эпизоды различных жизней, успеваете там и тут, фальсифицируя даже такие контакты, которые требуют исключительно личного присутствия, например, любовь. Нет лишь одного, не знаю, насколько важного для вас компонента — нет вашей целостности и вашей единственной жизни. Вы растворены в псевдореальности, вы ее верный послушник. Для вас света в конце коридора, действительно, нет. Вы заложник рубильника, которым, отрубив электричество в глобальной сети, можно запросто погасить вашу жизнь.

Мы уже там, где у каждого, вместо имени, есть номер мобильного телефона. Спецслужбы с удовольствием превратят нас из субъектов в значки, занесенные в базу данных. Личности не интересны, эмоциональная связь не рассматривается. Нам хорошо знакомы авто с синими маячками, беспрепятственно объезжающие пробки по встречной или двигающиеся на красный свет. Чиновники исключают себя из системы, маскируясь от нее спецсигналами.

Общество слепых. Они такие разные по социальному статусу: на красивых машинах, лощеные и мажористые, или оборванцы, дрожащей плотью вдыхающие конопляные самокрутки. Но они так похожи друг на друга своим самозабвенным почитанием иллюзий. Вокруг вас наивные идиоты, не желающие рожать и трудиться, ими наполнены перекрестки мегаполисов. Их завлекает глянец и неоновый флэш, они утопают в химии. Их давно не прельщает естество мира, трава, птицы, деревья. Пивная пена, табачный смрад и искусственная любовь, завернутая в резину, избегающая смерти и жизни одновременно, — вот что такое их жизнь. Они оторваны от земли, их сердца бьются лишь на запахи наслаждения. Из этих людей никогда не получится настоящего хлеба, их жизни — прокисшее тесто, не способное преобразоваться в культуру. Они не оставляют следов, их следы сгорают на черном асфальте, запахи убиваются смогом, взгляды бездушны, их рты забиты жвачками, даже их дерьмо без следа улетает в канализацию. Но они горды тем, что ощущают себя воплощением цивилизации.


Я верю в буквальную красоту, даже в брутальную, которая имеет начала в дикой природе. Она впитывается человеком через поры тела, затем идеализируется посредством мыслительных заклинаний, а потом вновь возвращается в мир материи, и предстает уже в реальном искусстве, несущем следы рук автора и его душевных молоточков. Но она по-прежнему — красота от природы. Я верю в наслаждение через эстетическое сопереживание, но отвергаю наслаждение пользователя. Я превозношу ценность творческого процесса, не отделяя его от самого предмета красоты – именно в таких сферах проявляется волшебство человеческого гения.

Наше современное искусство обусловлено расцветом капитализма, оно производится на конвейере. Оно избавлено от пристальной работы души, соответственно, оно лишено сопутствующей подобной работе трагедии и ориентировано на массовые потребности. Конвейерность формует серийность эстетических предпочтений, главный бог которых обитает в недрах рекламной индустрии. Вместо искусства из этих недр извергаются бесчисленные попсовые штампы. Огненные потоки рекламы увлекают миллиарды людей в следовании за предпочтениями. Конвейерное производство 30 е гг. помогло человеку отделаться от нищеты, но теперь помимо вещей оно стало производить для него даже идеологию. Здесь я говорю о ценности вещи, как экономической, так и художественной, а также еще об одном типе ценности, предлагаемом королевством оболочек — ценности, рождающейся из навязанных ощущений ценности экономики либерализма. Именно из таких ощущений строятся расхожие представления о роскоши. И прочие представления о личной свободе.

Гомосексуалист из Роттенбурга Армин Майвес, вдохновленный сказкой братьев Гримм «Гензель и Греттель», где ведьма откармливает мальчика, чтобы полакомиться его нежным мясом, в 2001 г. воплощает сказку в реальность, съедая перед камерой своего партнера Бернда Юргена Брандеса с его добровольного согласия. Начинают трапезу они вместе с поедания отрезанного пениса Юргена. Общество, обсуждая процесс над Майвесом, разделяется на две части. Одна осуждает, а другая отстаивает свободу выбора Брандеса быть убитым и съеденным. Пресыщенность заставляет одних завещать съесть свое тело гомосексуальному партнеру, других наблюдать за этим. Я думаю, даже сам мастер фантасмагории Дали переворачивается от такого в гробу в своем склепе в Фигейросе. Бедные немцы. Либерализм убивает в них человека самой сильной своей нравственной установкой — боязнью показаться ханжой. Это самая ядовитая и лицемерная форма ограничения, когда-либо существовавшая на Земле, потому что она подобна Троянской лошади, проникает внутрь под видом гуманизма, но оказывается ограничителем ограничения, наркотическим ядом, продуктом исключительно синтетическим, не являющимся производным живой культуры.

Протестуя против терпимости всех мастей и политкорректности всех видов, мне хочется вернуться в состояние наивного примитива, в то самое время, какое запечатлено в сборнике русских заветных сказов А. Н. Афанасьева1, когда «ножей не знали, а х…ем говядину рубили». Вооружившись непосредственностью народного юмора, следует отправиться по европейским городам и стучаться им в лоб каждого защитника прав человека: может быть кто-нибудь из них возмутиться. Но скорее всего в либеральном обществе никто не решиться прослыть ханжой, более того, найдутся последователи такой акции, они образуют партию и она, наверное, займет место
в парламенте. Я на грани отчаянья. Конечно, уличной акцией не разбудить нравственный иммунитет, но стоит напомнить свободным гражданам о социальной ответственности. Свой маленький голосок я добавлю к голосу современника Великой французской революции Дени Дидро2 в призыве «изображать привлекательной добродетель, а порок клеймить и высмеивать», не переворачивая эти понятия с ног на голову. Что истинно порок, а что добродетель, наверное, выведывается только борьбой, потому такие общества, которые слишком долго пребывают в довольстве, лишаются жизненных ориентиров. Вообще, слово «революция» в высшей степени привлекательно. Ее звучание ласкает мне слух, и я ловлю в нем такое значение, что всякая революция — это гроза в хвойном лесу: после нее пахнет свежестью.

Сегодня мы наблюдаем распад искусства на элементарные частицы, превосходящий по уровню разложения распад форм на абстракции. Художественное познание становится метафорой, исчезают очертания реального мира, и мир наполняется оболочками. Оболочки прогрессируют и достигают форм совершенства. Нет пока более превосходных оболочек, чем скульптуры немца доктора Гюнтера Хагенса1, творящего из мумий своих современников художественные композиции. Лицезрение засушенных мышечных волокон, черепов и связок, представляющих его композиции, превращается в рассудочное убеждение, что современное искусство кусает себя за хвост, пройдя длинный путь от метафоры реальности — к самой реальности, представленной непосредственно анатомией человеческих черепов и скелетов. Рембрандтовский2 «урок анатомии доктора Деймана» или «урок анатомии доктора Тульпа» меняется с нами местами. Вместо реальности мы перемещаемся в ту антиреальность, которая прежде создавалась художниками. Теперь же мы, собственно, ее персонажи. Чего стоят отношения советских людей с мумией Ленина.

Проблема искусства двадцатого века в том, что оно стало доступно плебею, стало массовым. Энергия высокого искусства подверглась энтропии, размыванию на многие-многие частички. Каждый бездарь пытается себя реализовать без соответствующих творческих судорог. И всем нравится быть соучастником сумасшедших тусовок, у всех есть такое либеральное право — благо, свободного времени хоть отбавляй. Однако в массовости есть польза. То переживаемое нами состояние искусства, когда все испробовано, когда сказать нечего и самовыражение приобретает форму художественно оформленной блевотины, когда приходится рыскать от Африки до Гренландии в поисках нетронутого этно или парафразировать великих мастеров, с одной стороны, означает зрелость классики — значит, уже нечего к ней добавить. Но, с другой стороны, по результатам этой деятельности это означает детскую непосредственность, что-то вроде наскальной живописи первых художников, у которых впереди тысячелетия. В этом исступленном примитивизме хочется видеть свидетельства зачатка новой эры, — распространившись вширь и вглубь, искусство прикорнуло на отдых. Но как только оно выспится, его ожидает кристаллизация.