Ть, Монд Дипломатик, Митин Журнал, Алекса Керви, Бориса Кагарлицкого, издатель­ство Логос, издательство Праксис и Сапатистскую Армию Нацио­нального Освобождения

Вид материалаДиплом

Содержание


Прописные истины: вторая часть
Подобный материал:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   33
9

Миф — то есть тот единый абсолют, в котором противоречия на­шего мира обретают кажущееся разрешение, то гармоничное и по­стоянно гармонизируемое видение, которое отражает и усиливает правящий порядок, — есть сфера священного, внечеловеческая зона, где проявляется изобилие откровений и аккуратно подавляется от­кровение о процессе частного собственничества. Ницше видел это, когда писал: «Всякое становление есть преступное отступление от вечного бытия, и расплата — смерть». Когда буржуазия заявила, что заменит чистое Бытие феодализма Становлением, на самом деле она лишь сорвала сакральность с Бытия и вновь одела в нее Становле­ние, сыграв при этом себе на руку. Свое собственное Становление она возвела в статус Бытия, статус не абсолютного обладания, но скорее относительного приобретения: мелкого демократического и механического Становления с его внутренними понятиями о про­грессе, достоинствах и причинной связи. Жизнь хозяина прячет его от себя самого; привязанный к мифу соглашением о жизни и смер­ти, он не может увидеть себя-исключительного наслаждающимся каким-либо благом, разве что сквозь призму опыта его собственно­го отлучения. (И не через это ли мифическое отлучение несобствен­ники сумеют осознать реальность их собственного исключения?) Он несет ответственность за группу, он принимает на себя груз боже­ственности, и, подвергаясь благословению и каре, сопутствующим этому грузу, он опутывает себя аскезой и иссыхает. Модель богов и героев, господина и владельца является истинной реальностью Про­метея, Христа, всех тех, чьи красочные и богатые жертвы позволя­ют «подавляющему большинству людей» продолжать приносить себя в жертву абсолютному меньшинству — господам. (Анализ жертвоп­риношения собственника следовало бы изучить повнимательнее: возможно, случай Христа — на самом деле жертвование хозяином своего сына? Если хозяин не может принести себя в жертву иначе, как внешне, то Христос — пример настоящего жертвоприношения повелителем своего сына в ситуации, когда обстоятельства не остав­ляют иного выбора. Как сын господина он тоже хозяин, но лишь на ранней стадии своего становления, эмбрион, эскиз будущего влас­тителя. К этому же мифическому измерению следует отнести и из­вестное замечание Мориса Барра, которое он сделал в 1914 г., когда пришла война, и его видения наконец-то сбылись: «Наша молодежь, как ей и полагается, ушла проливать реки крови».) Эта довольно без­вкусная игра, еще задолго до того, как трансформироваться в сим­волический ритуал, познала и героический период, когда короли и главы кланов ритуально умерщвлялись в соответствии с их «волей». Историки уверяют нас, будто на смену этим августейшим мучени­кам вскоре пришли пленники, рабы и преступники. Наказание было передано дальше, а правители сохранили божественный ореол.

10

Концепция общей судьбы основана на жертве собственника и несобственника. Говоря иными словами, понятие «человеческого состояния» основано на идеальном и измученном образе, целью ко­торого является попытка разрешить неразрешимое противоречие между мистической жертвой меньшинства и действительно жертвен­ной жизнью любого другого. Функция мифа состоит в объединении и делании чего-либо вечным, в последовательности статических мо­ментов, в диалектической «воле к жизни» и ее противоположности. Это универсально доминантное фактическое единство достигает сво­его наиболее осязаемого и конкретного выражения в коммуникации, особенно в языке. Двусмысленность лучше всего манифестируется на этом уровне, она ведет к недостатку настоящей коммуникации, она заставляет аналитика отдаваться на милость странных фантомов, на милость слов — вечных и меняющихся мгновений, содержание которых изменяется в соответствии с тем, кто их произносит, как это происходит с понятием жертвы. Когда язык подвергается проверке, он не может больше скрывать неверность интерпретации и таким об­разом провоцирует кризис участия. В языке эпохи можно увидеть следы тотальной революции, незаконченной, но всегда неминуемой. Эти следы являются возвышающими и ужасающими знаками пере­воротов, которые они предвещают. Но кто принимает их всерьез? Дискредитирующий и поражающий язык так же глубоко укоренен и инстинктивен, как и подозрение, с которым люди смотрят на мифы, в то же самое время оставаясь накрепко привязанными к ним. Как можно использовать фразы для того, чтобы указать знаки, ко­торые опровергают фразеологическую организацию внешнего? Луч­шие тексты до сих пор ожидают своего оправдания. Только когда стихотворение Малларме станет единственным объяснением рево­люции, и поэзия, и революция избавятся от своей двусмысленнос­ти. Ожидание и подготовка к этому часу требуют обработки инфор­мации не как последней шоковой волны, когда важность события всем уже безразлична, а напротив, как первого предвестника гряду­щих деяний.

11

Порожденный желанием человека пережить буйство неконтроли­руемых сил природы, миф на самом деле является изжившей себя программой социального благополучия. Миф свел воедино всю свою тираническую силу путем низведения жизни до единственного из­мерения — выживания, путем отождествления ее с движением и всеобщностью.

Если атаковать миф, он сольет в единый поток все разнообразие атак, а затем, рано или поздно, он обволакивает и ассимилирует их все. Ничто не в силах устоять перед ним, ни одно изображение или концепция, которая может внести разлад в доминанту духовного здания. Он преломляет любое выражение фактов или пережитого опыта: он сообщает им свою собственную интерпретацию и по-сво­ему их драматизирует. Частное сознание — это сознание опыта, ко­торое находит свое выражение на уровне организованного внешне­го проявления.

Миф поддерживается вознаграждаемым жертвоприношением. Поскольку каждая жизнь основывается на своем, личном отречении, опыт надо определить как жертвоприношение и последующую компен­сацию. В качестве награды за проявленный аскетизм посвященному (которым может быть продвигаемый по службе работник, специалист или менеджер — то есть все новые мученики, канонизированные де­мократией) предоставляется ниша в нагромождении фасадов, внешно­стей. Теперь ему позволяется с комфортом расположиться в системе отчуждения. Но коллективные приюты исчезли вместе с едиными обществами; все, что от них осталось, это их позднейшие воплощения из бетона, рассчитанные на использование широкой публикой: хра­мы, церкви, дворцы — памятники универсальной защите. Приюты нынче частные, и если не совсем ясно, в чем заключается защита, которую они предоставляют, нет никакого сомнения в том, какова же цена этой защиты.

12

«Частная» жизнь определена, в первую очередь, в формальном контексте. Она, конечно, порождается социальными отношениями, возникающими в течение процесса приобретения в собственность, но форма ее определяется конкретным выражением этих отноше­ний. Универсальная, неоспоримая, но постоянно оспариваемая, эта форма делает присвоение неотъемлемым правом каждого, правом, от которого каждый отлучен и которое может получить, только от­вергая его. До тех пор, пока ему не удается освободиться от контек­ста, держащего его под спудом (такой прорыв называется револю­цией), наиболее аутентичный опыт можно осознать, выразить и передать только через инверсию, посредством которой рассеивает­ся его фундаментальное противоречие. Другими словами, если по­зитивный проект не в состоянии поддерживать практику радикаль­ного преобразования условий жизни, которые являются не чем иным, как условиями присвоения в частную собственность, он обречен, будучи захваченным негативностью, которая управляет про­явлением социальных отношений, поглощаясь ею в качестве пере­вернутого зеркального образа. В тотализирующей перспективе, где она выступает в качестве условий чьей-то целостной жизни и в ко­торой ее реальная и мистическая власть более не может быть отде­ленной (будучи как реальной, так и мистической), процесс присвое­ния в частную собственность привел к тому, что жизнь стало невозможно выразить каким-либо иным способом помимо негатив­ного. Жизнь в своей целостности погружена в негативность, кото­рая разъедает ее и формально определяет. В наши дни говорить о жизни — все равно что говорить о веревке в доме повешенного. С тех самых времен, как ключ к жажде жизни был потерян, мы бро­дим по коридорам бесконечного мавзолея.

Того разговора, который ведут между собою случай и набор иг­ральных костей, уже недостаточно для оправдания нашей апатии. Те, кто до сих пор принимает жизнь в хорошо обставленной усталости, представляют себе, как они ведут праздное существование, и в то же время забывают заметить в каждом из их ежедневных жестов жи­вое отрицание их отчаяния, отрицание, которое должно было бы заставить их отчаяться только из-за бедности их воображения. Даже если забыть о жизни, человек может отождествлять себя с целым рядом образов: от беспощадного завоевателя и раба на одном полю­се до святого и непорочного героя — на другом. В качестве представ­лений мир и человек воняют хуже падали и больше нет рядом Бога, который превратил бы склеп в цветочное ложе. После всех тех ве­ков, что люди умирали, безропотно принимая неизменные объясне­ния о богах, природе и биологических закономерностях, не будет необоснованным вопрос: «Не умираем ли мы оттого, что столько смер­ти — и по вполне определенным причинам — наполняет каждый мо­мент наших жизней?»

13

Практику присвоения в частную собственность можно опреде­лить как собственничество над предметами, осуществляемое посред­ством собственничества над людьми. Такое состояние вещей, по сво­ей сути, сродни растревоженной весенней талой воде, в которой отражения смешиваются и теряют свои очертания. Воздействие и влияние этой практики, которое распространяется на всю историю человечества, кажется, характеризовалось до сегодняшнего дня следующей фундаментальной двойственностью модели поведения: с од­ной стороны, онтологией, основанной на жертвенности и отрицании себя (соответственно, на субъективных и объективных аспектах та­кого отрицания), с другой — бинарным разделением на конкретное и обобщенное, индивидуальное и коллективное, частное и обще­ственное, теоретическое и практическое, духовное и материальное, умственное и физическое, и т.д. Антитеза универсального собствен­ничества и универсальной экспроприации предполагает, что суть «хозяина» увидели, по­няли и изолировали. Происходящий из этого противостояния мифический образ страха смерти, желания и отрешения, не дает покоя рабам, слугам, вообще всем тем, кто уже боль­ше не может жить так, как жил. Такой образ — иллюзорное отражение их участия в процессе владения; иллюзия, возникающая тем есте­ственней, потому что они действительно уча­ствуют в ней, каждодневно жертвуя свои силы (древние называли это болью или мукой, а мы зовем работой или трудом) на производство собственности таким способом, который им самим не оставляет никакого места в иерархии мироздания. Хозяин может лишь цепляться за отождествление работы с приносимой жерт­вой, подобно тому, как Христос цепляется за свой крест и гвозди. Ведь целиком в его, хозяина, власти признать жертву и совершенно отказаться от права на уединенное наслажде­ние благами, прекратить экспроприировать с чисто человеческой тя­гой к насилию (то есть неумеренному, беспредметному насилию). За возвышенными жестами скрывается исходный насильственный за­ряд; благородность пожертвования искупает завоевателя — теперь его зверство омыто светом трансцендентности, а ее власть сокровен­на, ее боги — бескомпромиссные хранители прав, суровые пастыри законопослушного мирного стада «владеющих и желающих владеть». Игра на трансцендентность и та жертва, которую подразумевает эта игра, — вот величайшие завоевания хозяев. Любой, кто интригует властью, но отказывается от очищения отречением (то есть разбой­ник или тиран), будет рано или поздно выслежен и убит, как беше­ный пес, а то и хуже, как, например, те, чье несложное понимание «труда» не брало в расчет мироощущение других, — Тропман, Лан-дрю, Петьо — убийцы людей, которые не считали нужным оправдываться высокими идеалами типа защиты Свободного Мира, или Хри­стианского Запада, или Государства, или Человеческого Достоин­ства. Они были обречены на поражение. Отказываясь играть по правилам, пираты, разбойники и изгои беспокоят добропорядочных людей (их добропорядочность, впрочем, — тоже отражение мифа), хозяева же через убийство нарушителя или перевербовку его в подневольного стража заново утверждают «вечную истину»: не­продающиеся теряют право на выжи­вание; продающиеся теряют право на жизнь. Сущность гуманизма заключа­ется в жертве, приносимой хозяином, из-за чего гуманизм — и это следует уяснить раз и навсегда — не более чем несчастная антитеза всего человечес­кого. Гуманизм строится на осознан­ном и серьезном восприятии хозяина в контексте его собственной игры, то есть такого хозяина, которого восслав­ляют те, кто в его самоочевидном акте пожертвования (этой карикатуре на настоящую жертву) видит причину надеяться на спасение. Справед­ливость, Достоинство, Благородство, Свобода — все эти слова, что выкрикиваются и выпеваются, вряд ли могут претендовать на роль чего-то большего, чем домашние животные, которые всякий раз с тех пор, как героические лакеи завоевали право прогуливать их на ули­це, исправно возвращаются домой. Использовать такие слова озна­чает забыть, что они — балласт, сброс которого позволяет власти взлететь за пределы досягаемости. И если мы представим себе режим, постановивший, что мифический жертвенный акт хозяев не следует продвигать в таких универсальных формах, режим, который поста­вит себе целью выследить эти слова-понятия и уничтожить их, то мы с такой же легкостью увидим, что левые такому режиму не смогут предложить ничего, кроме жалкой словесной баталии, где каждая следующая фраза, одновременно с упоминанием о «жертве» преды­дущего хозяина, призывала бы к столь же мифической жертве гос­подина нового (то есть левого — ведь это режим, косящий рабочих во имя пролетариата). Связанный воедино с понятием жертвы, гу­манизм рождается из взаимного страха рабов и повелителей: это не что иное, как солидарность испуганного до усеру человечества. Но те, кто отрицает любую иерархическую власть, могут использовать любое слово как оружие для укрепления своих действий. Лотреамон и нелегальные анархисты об этом уже знали, как знали об этом и да­даисты.

Собственник, таким образом, становится владельцем с того самого момента, как помещает в руки Господа или некой универсальной транс­цендентности власть над вещами и людьми; априорная безгрешность такого божественного управления отбрасывает на него небесные бли­ки, оправдывающие и освящающие малейший его жест. Встать в оппо­зицию к подобным образом помазанному на владение хозяину означа­ет воспротивиться Богу, естественному порядку вещей, отечеству, людям, то есть исключить себя из цельности физического и духовного мира. Как справедливо заметил Марсель Аврен, «мы не должны управ­лять, но не должны и подчиняться». Для тех, кто к этому юмору доба­вит полагающуюся толику насилия, не будет больше ни спасения, ни проклятия; не будет вовсе никакого места во вселенском мироустрой­стве — ни с Сатаной, великим сообщником верующих, ни с иной фор­мой мифа, так как они, люди эти, будут живым доказательством беспо­лезности всего такого. Они рождены были для жизни, которую еще только предстоит изобрести; и в течение отпущенного им срока мечта о такой жизни привела их к краху и несчастью.

Два следствия обособленности в трансцендентности таковы:
  1. если из онтологии следует трансцендентность, впол­не очевидно, что любая онтология автоматически оправ­дывает и хозяина, и иерархию власти, в которой хозяин предстает в примитивных, но более или менее верных изображениях;
  2. на различие между трудом физическим и умственным, между теорией и практикой, накладывается различие между трудом как истинной жертвой и трудом в форме фальшивой жертвы.

Заманчиво было бы объяснить фашизм в числе прочих причин и актом веры, аутодафе буржуазии, мучимой убийством Бога и сры­вом великого священного спектакля, посвящающей себя дьяволу, извращенному мистицизму — черному мистицизму с его ритуалами и холокостами. Мистицизму и большим деньгам.

Не следует забывать, что иерархическая власть непредставима без трансцендентности, без идеологии, без мифов. Демистификация сама по себе может всегда обратиться в миф: довольно лишь по-философски «за­быть» перейти от демистификации на словах к демистификации действи­ями. Любая демистификация, нейтрализованная таким образом, такая, у которой вырвано жало, становится безболезненной, эвтанатической — одним словом, гуманистической. Вот только само движение демистифи­кации рано или поздно демистифицирует демистификаторов.

Что станет с всеобщностью, присущей каждому унитарному об­ществу, когда ей придется столкнуться с буржуазным разрушением этого общества?

Успешной ли будет попытка искусственно восстановленного единства надуть рабочего, отчужденного от потребления?

Каким может быть будущее всеобщности в раздробленном об­ществе?

Какова должна быть та неожиданная смена этого общества и всей его организации внешностей, которая приведет нас к счастливому концу?

Если вы пока не знаете, выясните это во второй части!

Рауль Ванейгем

ПРОПИСНЫЕ ИСТИНЫ: ВТОРАЯ ЧАСТЬ

Опубликовано

в «Internationale Situationniste»

№7, 1963 г.

Краткое содержание первой части

Подавляющему большинству людей всегда приходилось посвящать все свои силы выживанию, отказывая себе, таким образом, в какой-либо надежде на жизнь. Люди эти продолжают бороться за выжива­ние и сегодня, когда благополучие предлагает им элементы выжива­ния в форме технологических удобств (бытовых приборов, готовых продуктов, заранее сконструированных городов, Моцарта по радио).

Контроль над материальным обеспечением нашей каждодневной жизни организован так, что вещи, которые могли бы помочь нам бо­гато обустроить ее, вместо этого повергают нас в пучину нищего изо­билия. Отчуждение становится все более невыносимым, по мере того как все новые удобства сулят свободу и оборачиваются вместо этого ярмом. Мы порабощены свободой.

Чтобы понять эту проблему, ее надо рассматривать вкупе с про­блемой иерархической власти. Здесь недостаточно отметить только, что иерархическая власть законсервировала человечество на несколь­ко тысяч лет подобно тому, как зародыш сохраняется в банке с фор­малином, — не давая ни разлагаться, ни расти. Надо сказать также, что иерархическая власть представляет собою высшую форму лич­ного присвоения и исторически является ее альфой и омегой. Лич­ное присвоение, или присвоение в частную собственность, — это та­кое присвоение предметов, при котором присваиваются и люди тоже, это борьба против естественного отчуждения, порождающего отчуж­дение социальное.

Личное присвоение подразумевает такую организацию видимости, при которой его радикальные противоречия могут быть отброшены: слуги видят в себе искаженное отражение хозяина, таким образом усиливая сквозь зеркало воображаемых свобод свою зависимость и покорность. Хозяин, с другой стороны, отождествляет себя с мифи­ческим, совершенным слугой Бога или трансцендентности, которая есть не что иное, как абстрактная и священная форма единства всех тех людей и предметов, над которыми у хозяина есть власть — власть тем более реальная и бескомпромиссная, что хозяин закрыт эгидой от­речения, оправдан ею. Мифическому жертвоприношению начальни­ка поставлено в соответствие фактическое жертвоприношение под­чиненного; оба находят в отражении противоположность, незнакомое становится знакомым, и наоборот; каждый исполняет свое предназ­начение, становясь перевертышем своего отражения. В этом общем отчуждении рождается гармония отрицаний, чье фундаментальное единство заключается в понятии жертвоприношения. Эта объектив­ная и извращенная гармония подкрепляется мифом — термином, ко­торый используется здесь для обозначения организации видимости в единых, унитарных обществах, то есть таких, где рабская, племенная или феодальная власть официально благословляется божественной ин­станцией и где священное позволяет власти подчинить себе всеобщ­ность сущностей.

Изначально основанная на «принесении себя в дар», эта гармо­ния содержит некую форму отношений, которой суждено развиться и приобрести автономность, а затем разрушить прародителя. Такие отношения, в свою очередь, базируются на частичном обмене (това­ра, денег, продукта, рабочей силы), где в качестве менового объекта хождение приобретает часть личности. Концепция этого обмена ле­жит в основе буржуазного понятия свободы, которое возникает по мере того, как коммерция и технология начинают доминировать в аг­рарных экономиках.

Изначально, когда буржуазия захватила власть, целостность влас­ти была разрушена. Некогда священный процесс присвоения в лич­ную собственность теперь, в капиталистическом механизме, приоб­рел мирской и обыденный характер. Высвободившись из мертвой хватки власти, общность вновь стала конкретной и неминуемой. Эра расчленения была на самом деле всего лишь последовательностью попыток вновь заполучить недоступную целостность, восстановить некий эрзац священного, за которым могла бы укрыться власть.

Революционный момент настает, когда «все, что может дать ре­альность», находит свое немедленное отражение. Все остальное вре­мя иерархическая власть, лишающаяся чем дальше, тем большего ко­личества своих мистических и магических регалий, пытается заставить всех забыть, что общность (то есть, конечно, реальность!) всего лишь выставляет напоказ свое мошенничество.

Напав непосредственно на мифическую организацию внешнего, структуру видимости, буржуазная револю­ция неумышленно задела слабое место не только единой силы, но и всей иерархичес­кой власти как таковой. Объясняет ли эта неизбежная ошибка комплекс вины, неиз­менно присутствующий в буржуазной мен­тальности? Как бы то ни было, эта ошибка была, безусловно, предсказуемым и есте­ственным результатом процесса.

И это действительно была ошибка, пото­му что единожды было развеяно облако лжи, покрывавшее процесс личного при­своения, миф был поколеблен и разрушен, и остался лишь вакуум, который могли за­полнить лишь горячечное ощущение свобо­ды и замечательная поэзия. А она уж точно пока не сокрушала власти, и ее неудача на этом фронте объясняется просто: двусмыс­ленные жесты, неся разрушение, также и исцеляют. Оставим исто­риков и эстетов рыться в их коллекциях; нам же стоит лишь ковыр­нуть подсохшую корку памяти, и прошлое своими воплями, криками и жестикуляцией заставит тело власти содрогаться и источать кровь. Вся деятельность, направленная на сохранение воспоминаний, все же не сумеет запретить им кануть в Лету по мере соприкосновения с жизнью и совершенно так же, как и наше выживание, растворится в повседневном быту.

Процесс этот неизбежен: как показал Маркс, появление «мено­вой стоимости» и ее символического денежного выражения вскры­ло глубокий латентный кризис в сердце единого мира. Товар, введен­ный в отношения между людьми, увязывает воедино универсальность (купюра в 1000 франков представляет собою все, что я могу на нее приобрести) и эгалитарность (так как обмениваются равноценные предметы). Эта «эгалитарная универсальность» частично ускользает как от эксплуататора, так и от эксплуатируемого, но они все же узнают друг друга сквозь нее. Они обнаруживают друг друга лицом к лицу, теперь уже не внутри мистерии божественного рождения и проис­хождения, как это было до того со знатью, а скорее внутри доступ­ной для понимания трансцендентности, Логоса, свода законов, понят­ного каждому, хотя и окутанного тайной. Тайной с ее посвященными: прежде это были жрецы, которые пытались сохранить Логос в чис­тилище божественного мистицизма; позже они уступили и положе­ние, и величие их священной миссии философам, а затем и техни­кам, пройдя путь от Республики Платона до Кибернетического Государства.

Таким образом, под давлением «меновой стоимости» и технологии (которую можно было бы назвать «подручным посредничеством») миф понемногу принимал мирской статус. Но следует отметить два факта:
  1. По мере того, как Логос высвобождается из мистическо­го единства, он утверждается и внутри, и вне этого един­ства. Рациональные и логические структуры поведения на­кладываются на структуры старые, метонимические, одновременно и сохраняя их, и противопоставляясь им (ма­тематика, поэзия, экономика, эстетика, психология, и т.д.).
  2. Стечением времени, когда Логос, «организация видимо­сти», приобретает все большую автономность, он порыва­ет со священным и дробится. В таком виде он представля­ет двойную угрозу для единой власти. Мы уже показали, что священное выражает захват властью всеобщности и что всякий согласный на всеобщность должен пройти через посредничество с властью - подавление мистиков, алхими­ков и гностиков служит тому достаточным подтверждени­ем. Это также объясняет, почему современная власть «за­щищает» специалистов (впрочем, не доверяя им до конца): она чувствует в них миссионеров вновь освященного Лого­са. Различные исторические движения представляют собой попытки найти внутри мистической единой власти иную власть, с нею соперничающую, основанную на Логосе: хри­стианский синкретизм (который делает Бога психологичес­ки объяснимым), Возрождение, Реформы и Просвещение.

Хозяева, чьей задачей было сохранить целостность Логоса, хоро­шо знали, что только единство может стабилизировать власть. При более пристальном рассмотрении окажется, что усилия их были не напрасны, как могло бы показаться после того, как Логос был раздроблен в XIX и XX вв. В раже общей атомизации Логос был разбит на отдельные техники (физику, биологию, социологию, папирологию и т.д.), но в то же самое время стала более императивной и необходи­мость заново установить общность. Не следует забывать, что для того, чтобы тоталитаризм возобладал над общностью, для того, чтобы на смену доминирующему над общностью мифу пришел Логос с еди­ной кибернетической властью, потребовалась бы всего лишь всемо­гущая технократическая сила. В таком случае только два столетия успели бы истечь до того, как материализовалось бы видение энцик­лопедистов (строго рационализированный прогресс, растянутый в будущее до бесконечности). В этом направлении идет подготовка к будущему у сталинистов-кибернетиков. В этом контексте мирное со­существование следует воспринимать как первый шаг к тоталитар­ному единству. Пора всем осознать, что они уже сопротивляются ему.