Ть, Монд Дипломатик, Митин Журнал, Алекса Керви, Бориса Кагарлицкого, издатель­ство Логос, издательство Праксис и Сапатистскую Армию Нацио­нального Освобождения

Вид материалаДиплом

Содержание


Прописные истины: первая часть
Подобный материал:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   33
***

С точки зрения Власти никаких моментов подлинной жизни не су­ществует (опыт жизни не имеет названий), есть только моменты, сле­дующие один за другим, равные друг другу в линии прошлого. Вся система компромиссов провозглашает эту позицию. И вот результат. О чем пекутся люди в этом настоящем? В каком забытом уголке на­стоящего прячется истинная жизнь? Если мы не видим настоящего, мы смотрим в будущее или в прошлое. Тень моей следующей встре­чи сливается с тенью предыдущей. Обе неизбежны для меня. Каждая проходящая секунда влечет меня из момента, который был, в мо­мент, который будет. Каждая секунда уносит меня прочь от меня са­мого; сейчас не существует никогда. Любое событие убеждает меня в том, что «все преходяще», или, как гласит миленькое выраженьице, «все там будем», в том, что время втекает в человека и протекает сквозь него. Когда Шопенгауэр пишет: «До Канта мы были во време­ни, после Канта время поселилось в нас», — это хорошо показывает дряхлость человеческого сознания. Но Шопенгауэр не видел, что именно тот факт, что человек разорван на части на дыбе времени, сведен к очевидной разнице между прошлым и будущим, и привел его как философа к построению его мистики отчаяния.

Представьте отчаяние и головокружение человека, разрываемого между двумя мгновениями, которые он преследует зигзагами, никог­да не достигая их, не в силах настигнуть себя самого. Или отчаяние страстного ожидания: вы весь во власти какого-то момента прошло­го, любви (например, женщина, которую вы любите, вот-вот должна появиться, вы уверены, что она придет, вы уже чувствуете на губах ее поцелуи...) Страстное ожидание — это нечто большее, чем просто тень ситуации, которую вы планируете. Но в результате большая часть времени, проведенного во власти воспоминаний и предвкушения их нового воплощения в настоящем, превращается в безумную и мучи­тельную гонку за мертвым и пустым временем.

Через телескоп Власти будущее видится лишь перефразированным прошлым. Значительная часть фиктивного пространства воспроизво­дится так называемым бесплодным воображением во времени, кото­рое уже заполнено абсолютным вакуумом. Воспоминания человека — это только роли, когда-то сыгранные, а мечты о будущем — это только воспроизведение уже испытанного ранее. Согласно Власти, память человека должна оперировать только со своей временной шкалой, как постоянное напоминание о настоящем. «Nihil novi sub sole» (ничто не ново под солнцем - лат.), что в вольном переводе означает «кто-то всегда виноват».

Будущее представляется как «новые времена», вожделенное по­падание в место, «где я наконец-то смогу позволить себе расслабить­ся». Смена времени, смена кожи, смена роли, одно только отчужде­ние неизменно. В любой момент времени «Я» уже другое, «Я» находится где-то между прошлым и будущим. Роль никогда не имеет настоящего. Как некто может желать своей роли доброго утра? Если я не справляюсь с настоящим, как я могу думать, что все было пре­красно раньше или будет отлично в будущем?

Стремление к достижению идентификации с прошлым-будущим — это историческая идеология, которая побуждает индивидуальную и коллективную волю развиваться.

Время — это одна из форм сознательного восприятия, отнюдь не человеческое изобретение, но диалектические отношения с окру­жающей реальностью; зависимость, возникающая из отчуждения и борьбы человека с ним. Животные полностью подчиняются адап­тации и не заботятся о времени. Человек сопротивляется адаптации и стремится переделать мир. Он все время стремится быть демиур­гом, необходимость подчинения адаптации он переживает как аго­нию, он разрывается от боли, когда чувствует себя униженным до пассивности животного. Осознание необходимости адаптации — это осознание ускользающего времени, вот почему время завязано в плотный узел с человеческим страданием. Чем больше человеку надо приспосабливаться к обстоятельствам, довлеющим над его же­ланиями и делающим невозможным их исполнение, тем больше он чувствует, как железные руки времени смыкаются на его горле. Му­чительная боль выживания есть не что иное, как острое осознание того, что время и пространство ускользают прочь, осознание своей постоянной отчужденности от них. Неприятие осознания неизбеж­ности старения и объективных условий, ведущих к нему, происхо­дит во многом оттого, что оно ограничивает человека в его стремле­нии переделать историю, приспособить мир к субъективным желаниям каждого.

Единственная причина существования исторической идеологии в том, чтобы не дать людям самим творить историю. Можно ли приду­мать лучший способ отвлечь человека от его настоящего, чем при­влечь его внимание к утекающему прочь времени? В этом главная роль историка. Он организует прошлое, строя его в соответствии с официальной линией времени, затем классифицирует события в со­ответствии с ней. Эти готовые к употреблению классификации по­мещают события в некий карантин. Несокрушимые скобки замыка­ют их с обеих сторон, не позволяя им ожить вновь, возродиться и вырваться на улицы современности. Событие заморожено. Отныне всем и каждому запрещено присоединяться к нему, переделывать его, усовершенствовать его, повести его дальше, преодолеть его. Оно там навсегда, и отныне вся вечность существует только для удовольствия эстетов. Оно слегка изменяет свое значение — и оп-ля! — его можно переместить прямиком в будущее, где только историки опять начнут повторять его, как заученный урок. Будущее, которое они предсказывают, это коллаж из их воспоминаний. Вульгаризованная стали­нистскими мыслителями знаменитая концепция чувства истории кон­чила тем, что представила будущее, отведенное человечеству, как про­шлое.

Побуждаемый идентифицировать себя в пределах другого време­ни и других личностей современный индивидуум обкраден настоя­щим под предлогом приобретения исторической перспективы. В те­атрализованном пространстве-времени («вы приобщаетесь к истории, товарищи!») он теряет чувство подлинной жизни. До сих пор те, кто не восхищается героизмом «участия в истории», обвиня­ются в том, что над ними довлеет физиологическое начало. Эти две категории натирают мозоли, увязая в нищете «построения нового об­щества». Выбирайте: история или спокойная обеспеченная жизнь.

Все роли прогнили, и исторические, и все прочие. Кризис исто­рии слился с кризисом быта. Эта смесь может быть взрывоопасна. Наша задача теперь направить историю к субъективному заверше­нию; в этом должны участвовать все. Маркс желал именно этого.

Рауль Ванейгем

ПРОПИСНЫЕ ИСТИНЫ: ПЕРВАЯ ЧАСТЬ

Опубликовано

в «Internationale Situationniste»

№7, 1963 г.

1

Бюрократический капитализм нашел в Марксе свое законное обоснование. Я имею в виду не то сомнительное достоинство марк­сизма, которое заключается в успешном подкреплении неокапита­листических структур (теперешняя реорганизация этих структур напоминает неявную дань советскому тоталитаризму), а, скорее, хочу особо отметить степень, в которой глубочайший анализ процес­са отчуждения у Маркса был вульгаризован современными зауряд-ностями — очевидно, что, если сорвать с этих бытовых проявлений, материализованных в каждом жесте, их магический покров, откро­ется единственная повседневная сущность жизней все большего числа людей. Одним словом, бюрократический капитализм содержит в себе осязаемую реальность отчуждения; значительно более ус­пешно, чем мог бы вознамериться даже и сам Маркс, этому капи­тализму удалось донести отчужденность до каждого — ведь отчуж­денность эта становилась все тривиальней по мере того, как материальная бедность, отступая, сменялась все более распростра­няющейся общей нищетой существования. Бедность уменьшилась в отношении материально-количественном, но возросла и углубилась в отношении нашего образа жизни — и это, по крайней мере, одно из соображений, которое реабилитирует Маркса после всех тех по­рочных прочтений, которым мы обязаны недалекому большевизму. «Теория» мирного сосуществования помогла тем, кто еще сомневался, быстрее усвоить, что эксплуататоры, несмотря на разительные расхождения в позициях, могут вполне комфортно уживаться друг с другом.

2

«Всякое действие, — писал Мирча Элиаде, — может стать религи­озным. Человеческое существование реализуется одновременно в двух плоскостях: с одной стороны, в плоскости временности, станов­ления, иллюзии; с другой — в плоскости вечности, субстанции, реаль­ности». В XIX веке эти две плоскости были настолько грубо разъеди­нены, что было бы лучше, если бы обычная сила сохранила реальность в тумане божественной трансцендентности. Но и реформизму, пре­успевшему там, где потерпел поражение Бонапарт, надо отдать долж­ное, ведь он растворил становление в вечности, а реальность в иллю­зии. Возможно, такому единению и не хватает крепости священного таинства обручения, но, по крайней мере, ему не занимать долговеч­ности, а больше этого не осмелится требовать ни один апологет сосу­ществования и социального равновесия. Отсюда же вытекает — пусть в иллюзорном, но, тем не менее, неизбежном контексте преходящес-ти — и самоопределение нас как окончания абстрактной бренности, как завершения овеществленного срока наших деяний. Поэтому мы — это положительный полюс, конец социального отчуждения; мы — окончание всего срока отчуждения, отпущенного человечеству.

3

По мере того, как примитивные человеческие группы в своей эво­люции приближаются к состоянию современного общества, по мере их социализации обнажается воля к упорному и результативному со­противлению ужасающим и непостижимым силам природы. Но со­противление в естественной среде — сопротивление как вместе с этой средою, так и собственно ей, подчинение ее нечеловеческим за­конам ради попытки выживания — может породить лишь более изощренную форму агрессивной защиты, более сложное и менее рефлекторное отношение. На более высоком уровне в таком отно­шении отражаются все те противоречия, которые, неконтролируе­мые, но подвластные влиянию силы природы, постоянно нагнетают. По мере социализации все более успешная борьба со слепой влас-




тью природы постепенно ассимилировала примитивную и естествен­ную форму отчуждения, но уже в другом виде. Теперь это было об­щественное отчуждение в борьбе с отчуждением естественным. Раз­ве случайно технологическая цивилизация развилась до такой стадии, где общественное отчуждение сполна проявляется в конф­ликте с теми последними областями сопротивления природы, кото­рых технологическая мощь не смогла (и небеспричинно) покорить? Сегодня технократы предлагают положить конец примитивному отчуждению: с трога­тельной гуманностью они убеждают нас улучшить и отладить технику, которая «сама» позволила бы нам победить смерть, страда­ния, дискомфорт и скуку. Но избавление от смерти есть чудо куда меньшее, чем избавле­ние от самоубийств или желания умереть. Можно разными способами отменить смерт­ную казнь, в том числе и так, чтобы об этом сразу пришлось пожалеть. До недавнего вре­мени применение технологии (а в более ши­роком смысле — манифестации социокуль­турного контекста, которым ограничена человеческая деятельность), уменьшая коли­чество смерти и боли, все равно позволяло смерти, как раку, вгрызаться в сердце повсед­невной жизни человека.

4

На смену доисторическому периоду собирательства пришла эпо­ха охотников, в течение которой начали формироваться кланы, пы­тавшиеся таким образом увеличить свои шансы на выживание. Чет­ко разграничивались охотничьи угодья и хозяйства, в которые ни в коем случае не допускали чужих, поскольку благополучие всего кла­на зависело от того, насколько умело оберегалась эта территория. В результате свобода, полученная благодаря менее затрудненному за­селению естественной среды и более эффективной защите от ее уг­роз, вне границ, размеченных кланом, порождала, напротив, опро­вержение себя самой и заставляла клан умерять свои обычные требования в организации отношений с исключенными из существу­ющего распорядка и представляющими какую-то опасность группами. С момента своего появления социально конституированное эко­номическое выживание подразумевало существование границ, зап­ретов, непопулярных мер. Не стоит забывать, что до сегодняшнего дня, как история, так и собственно наша природа развивались в со­ответствии с общим направлением частного накопительства: полу­чение классом, группой, кастой, наконец, индивидуумом общей вла­сти над социоэкономическим выживанием при том, что форма этой власти остается многосоставной — от владения землей, заводом или капиталом до «чистой» власти над людьми (иерархии). За борьбой против режима, чей рай — государство кибернетического благопо­лучия, скрывается необходимость еще более развернутой борьбы против фундаментального и имманентного порядка вещей, в разви­тии которого капитализму отведена мимолетная и преходящая роль; такого порядка вещей, который может исчезнуть, лишь если исчез­нут последние следы иерархической власти наряду, конечно, с «дрянь-человеком».

5

Быть владельцем означает получить в свое безраздельное пользо­вание благо, к использованию которого не будет допущен больше никто, признавая в то же время абстрактное право других на вла­дение этим благом. Путем отлучения людей от фактического права собственности владелец распространяет свою власть на всех тех, кого он, таким образом, отлучил (в абсолютном смысле — на несоб­ственников, в относительном — на иных собственников) и без кого сам он ничем не являлся бы. Здесь у несобственников нет выбора: владелец присваивает их собственность и отчуждает их как произ­водителей его собственной власти, а их самих необходимость фи­зического существования принуждает, пусть даже против их воли, к сотрудничеству, то есть, во-первых, к своему собственному ис­ключению и, во-вторых, к выживанию в отсутствие жизни как та­ковой. Выключенные из процесса обладания собственностью, они все же участвуют в нем как посредники собственника — такое ми­стическое, по сути, участие всегда характеризовало все клановые и социальные взаимоотношения, которые постепенно пришли на смену принципу обязательного слияния, где каждый член общества непременно являлся неотъемлемой частью целого сообщества («органическая взаимозависимость»). То, насколько гарантирова­но выживание этих невладельцев, зависит от их действий в структуре частного собственничества. Они лишь усиливают право на соб­ственность, от которой отлучены, и из-за этой размытости понятий каждый из них видит в себе участника собственности, живое воп­лощение права обладать. В свою очередь, эта слепая вера усилива­ет их положение на правах отлученных и зависимых. (Красноречи­вые примеры такого отчуждения: верный раб, полицейский, телохранитель, центурион — это существа, которые посредством своеобразного единения со своей смер­тью сообщают смерти силу, равную силе жизни, и в деструктивной энергии выде­ляют два полюса отчуждения — бесправ­ного раба и полновластного хозяина). Для эксплуататора же такое положение вещей опасно. В его интересах поддерживать, укреплять и запутывать эту систему еще больше не потому, что он какой-то осо­бенный макиавеллист, а потому, что он хочет остаться в живых. То, как организо­вана внешняя сторона такого распорядка, тесно связано с сохранением его привиле­гий и физическим выживанием несоб-ственнника, который таким образом оста­ется в живых и при этом эксплуатируется и не является личностью. Частное собственничество и доминиро­вание, таким образом, устанавливаются с самого начала и воспри­нимаются как положительное право, пусть и в форме отрицатель­ной общности. Для всех верное, в глазах всех оправданное божественными или естественными законами право на присвоение в частную собственность объективируется общими иллюзиями, универсальной трансцендентностью, общим и фундаментальным законом, в рамках которого каждый по-своему старается обустро­иться в тех узких границах, что соответствуют его праву жить и условиям жизни в целом.

6

В таком социальном контексте функцию отчуждения должно воспринимать как необходимое условие выживания. Сам по себе труд несобственников противоречив настолько же, насколько и право на частную собственность. Труд этот делает из них совершенно подневольных существ, производителей своей же собственной экспроприации, выступает причиной исключения их из процесса собственничества и в то же время для рабов, рабочих, крепостных такой труд есть единственная возможность выжить. Она настоль­ко уникальна, что занятия, вообще-то освобождающие жизнь от всякой осмысленности, принимают позитивный характер из-за ес­тественного, саркастического искажения перспективы. Ведь цен­ность приписывали не только работе как таковой (в античных об­ществах это выливалось в жертвоприношения, в буржуазных обществах принимало иные грубые формы, выливалось в так назы­ваемые «народные демократии»), но и работе на хозяина; добро­вольное отчуждение стало почетной и едва ли вообще ставящейся под вопрос ценой выживания. Удовлетворение фундаментальных нужд остается лучшим стражем отчуждения; отчуждение сложно обосновать, иначе как объясняя его естественными необходимос-тями. Отчуждение умножает потребности, поскольку ни одной из них удовлетворить не может: теперь недостаток удовлетворения из­меряется количеством машин, холодильников и телевизоров. С от­чуждающих объектов был сорван трансцендентный покров тайны, и они остались оголенные, во всей своей обезоруживающей нище­те. Быть богатым сегодня означает обладать большим количеством нищих предметов.

До недавнего времени выживание не позволяло нам жить. Поэто­му стоит многого ожидать от все более увеличивающейся невозмож­ности выживания, невозможности, которая станет очевиднее по мере того, как душащий избыток удобств и составных частей выжи­вания сведет жизнь к примитивному выбору: самоубийство или ре­волюция.

7

Священное контролирует даже борьбу против отчуждения. Когда спадает мистический покров, скрывающий, во-первых, отношения, которые контролируют эксплуатацию, и, во-вторых, насилие, на кото­ром эта эксплуатация зиждется, бывает прорыв, момент ясности — и раскрывается сущность сражения против отчуждения. Сущность эта — жестокая война на кулаках, война против квинтэссенции власти, явив­шейся во всем блеске своего грубого могущества и неприкрытой сла­бости. Власть — уязвимый гигант, и малейшая рана, нанесенная тако­му гиганту, покроет нападавшего вечным позором нового Герострата.

Но поскольку власть жива, происшедшее непросто истолковать. Лишь избавление от всякой иерархической власти поможет нам забыть о практике разрушения, о тех моментах, когда сложность мира становит­ся ощутимой, прозрачной, досягаемой для любого, — такие моменты сопровождаются неукротимыми жакериями, восстаниями иконобор­цев, «бешеных», Кронштадтом, Астурией, и, предвосхищая события, всплесками хулиганства в Стокгольме, и спонтанными забастовками... Мы приложим все усилия, чтобы избавиться от этой власти.

Медлительность, с которой восстанавливаются после разрушения мифологические структуры, делает возможным пробуждение созна­ния и взрывы восстаний. Она также виной тому, что, как только «эк­сцессы» революции остаются в прошлом, борьба против отчуждения переходит в теоретическую плоскость и подвергается «анализу», а на самом деле не чему иному, как переходящей демистификации, которая уже предваряла восстание. Именно на этом этапе теорети­ки, которым поручено объяснить значение мятежа его инициаторам (тем, кто демистифицирует делом, а не словом), пересматривают и отвергают самые глубокие и верные аспекты восстания с формули­ровкой «мы этого не хотели».

Всякое действие, направленное на оспаривание власти, требует анализа, пробирования на предмет тактической пригодности. Сей­час многого можно ожидать от:
  1. нового пролетариата, который вдруг посреди потре­бительского изобилия обнаружил, что он нищ (обратите внимание на повстанческие настроения среди рабочих Англии и на общую позицию реакционно настроенной молодежи в современных странах);
  2. стран, которым хватило незаконченных полуреволю­ций и которые теперь препоручают своих прошлых и ны­нешних теоретиков заботам музеев (такова, к примеру, роль интеллигенции в восточном блоке);
  3. третьего мира, чье неверие в технологические мифы современности поддерживалось колониальной полицей­щиной и наемниками, последними излишне усердными бойцами трансцендентности, при том, что они - самая лучшая прививка против нее;
  4. силы Ситуационистского Интернационала («наши идеи покорили все умы»), способной предвосхищать удален­но контролируемые восстания, «хрустальные ночи» и стадное сопротивление

8

Собственничество связано с диалектикой частного и общего. В за­гадочном измерении, где разрешены внутренние противоречия ра­бовладельческой и феодальной систем, несобственник, отлученный как индивид от права владеть, пытается обеспечить себе выживание трудом: чем больше идентифицирует он себя с интересами своего хозяина, тем он успешнее. Он знает остальных несобственников только потому, что их объединяет одно общее обязательство — неиз­бежная передача своей рабочей силы (христианство рекомендовало добровольно сдаться: единожды раб «по своей воле» предлагал свою рабочую силу и переставал быть рабом), поиск оптимальных условий выживания и мистическое отождествление. Хотя борьба рождается от универсальной воли к выживанию, она располагается на том уровне существования, где в игру вступает идентификация с желаниями хозяина и таким образом возникает определенное индивидуальное соперничество, которое отражает соперничество между хозяевами. Соревнование развивается на этом поле до тех пор, пока героичес­кие отношения остаются скрытыми за мистической завесой, и до тех пор, пока условия, вызывающие к жизни существование этой заве­сы, сохраняются; или, говоря иными словами, до тех пор, пока сте­пень рабства определяет сознание уровня прожитой реальности раба (мы все еще называем «объективным сознанием» то, что на самом деле есть сознание объектности). Владелец, со своей стороны, зависит от общего признания права, из которого не исключается лишь он один, но которое присутствует на плоскости видимости как право, доступ­ное любому отдельно взятому индивидууму. Его привилегированная позиция зависит от подобной веры, которая в свою очередь также является базисом для силы, существенной в случае, если он должен удерживать свое собственное среди других собственников; это его сила. Если он создает видимость отказа от безраздельного присвое­ния всего и всех, если он является в меньшей степени хозяином, чем слугой общественного добра и защитником коллективной безопас­ности, тогда его власть увенчана славой, и к остальным своим при­вилегиям он добавляет привилегию отрицания на уровне существо­вания (которая является единственным уровнем соотнесения с миром при односторонней коммуникации) самым понятием о пер­сональном присвоении. Отрицая тот факт, что каждый имеет свое право, он отрекается от других владельцев. В феодальной перспек­тиве владелец не интегрирован в видимость в той же степени, что и невладельцы, рабы, солдаты, функционеры и слуги всех мастей.




Жизни последних настолько жалки, что большинство может жить лишь как карикатура на Хозяина (феодала, князя, дворецкого, завод­ского мастера, верховного жреца, Бога, Сатаны). Но и сам хозяин вынужден исполнять одну из карикатурных ролей. Он может это делать, не прилагая особых усилий, поскольку его претензия на об­щую жизнь уже столь карикатурна при его-то изолированности сре­ди тех, кто способен лишь выживать. Он уже один из нас (да еще осознание величия прошлых эпох добавляет горький оттенок к его грусти); он, как каждый из нас, жадно искал таких приключений, где он мог бы оказаться на пути к вечным мукам. Мог ли хозяин в тот самый момент, когда от­чуждал прочих, увидеть и понять, что низводит их до уровня ущербных, исключенных су­ществ, и отдать себе отчет в том, что сам выс­тупает всего лишь как эксплуататор, персонаж чисто отрицательный? Такое осознание мало­вероятно и опасно. Расширяя свою власть на самое большое количество субъектов, какое только возможно, разве он не позволяет им вы­жить, предоставляя им единственный шанс на спасение? («Что стало бы с рабочими, если бы капиталисты не соблаговолили взять их к себе в услужение?» — таким вопросом любили задаваться высоколобые мыслители XIX века). На самом же деле владелец официально откре­щивается от любых претензий на частное собственничество. На жер­тву несобственника, который через труд обменивает свою настоя­щую жизнь на жизнь кажущуюся (и таким образом избегает немедленной смерти, предоставляя вместо этого своему хозяину пра­во на выбор по его усмотрению смерти растянутой, смерти заживо), хозяин отвечает якобы жертвой своего «я» как владельца и эксплуа­татора; он ставит себя на место слуги, во-первых, всего сущего и, во-вторых, легенды (Бога и людей, например). Еще одним лишь жестом, деянием столь безвозмездным, что оно омывает его сияньем иного, лучшего мира, хозяин сообщает отречению форму чистой мифичес­кой реальности: отказываясь от повседневной жизни, он является подлинным нищим среди кажущихся богатств, он, принесший себя в жертву на благо всех, не такой, как остальные, жертвующие себя лишь ради себя. Свое затруднительное положение он обращает себе на пользу, выводя из него престиж мученика. Чем могущественней он, тем больше он кладет на алтарь; он становится тем самым живой отсылкой к целому корпусу несуществующей жизни, наивысшей возможной точкой на шкале мифологем. По собственной воле ото­шедший от простых смертных, он притягивается к миру божествен­ному, и его более или менее признанная причастность к божествен­ному (на уровне внешнего — единственном уровне, признаваемом другими) освящает его положение среди иных таких же, как он, вла­дельцев. В устройстве трансцендентности феодальный господин (се­ньор) — и через связь с ним в разной степени и другие владельцы средств производства — играет главную роль, ту роль, которую он действительно играет в экономической организации выживания всей группы. В результате существование группы на каждом уров­не привязано к существованию владельцев как таковых, к тем, кто, владея всем по праву владения всеми, заставляет всех отказаться от своих жизней под предлогом уникального, абсолютного, божествен­ного отречения собственников. (На пути от бога Прометея, наказан­ного богами, и до бога Христа, наказанного людьми, жертва Хозяи­на принимает обывательский характер, теряет ауру священности, становится очеловеченной.) Миф поэтому объединяет собственни­ка и несобственника, заключает их в общую оболочку, в которой не­обходимость выживания, будь то выживание обычное, физическое или выживание в качестве привилегированного существа, заставля­ет их жить внешним, перевертышем жизни реальной, перевертышем ежедневных практик. Мы все еще здесь ожидаем своей очереди, чтобы прожить жизнь хотя бы вне той мистической силы, против которой протестует каждое наше движение и которой мы покоря­емся.