Михаил бойков люди советской тюрьмы

Вид материалаДокументы

Содержание


"С вещами!"
Часть третья
Возвращение к жизни
Тюремный город
Город Хододногорск.
Подобный материал:
1   ...   24   25   26   27   28   29   30   31   ...   35
Глава 13

"С ВЕЩАМИ!"

Услышав через дверное "очко" этот возглас тю­ремного надзирателя, я сначала ему не поверил.

Вызов с вещами это значит не на расстрел, не в ко­мендантскую камеру казни, а куда-то в иное место. Ни­куда, кроме как на расстрел, из нашей камеры смертни­ков я выйти не предполагал. Отсюда конвоиры выводи­ли людей только под пулю.

Мои сокамерники тоже не поверили возгласу тюремщика. Думали, что он ошибся, перепутал камеры или фамилии заключенных. Это иногда бывало в тюрь­ме. Однако, спустя вероятно минуту, оказалось, что ни­какой ошибки нет, и вызывают действительно меня. В камеру вошел Опанас Санько и, ковыряя пальцем в бороде, басисто рыкнул:

—Ну! Готов? Давай! Выходи! Все еще не веря, я спросил его:

—Кто? Я?

—Ну, да. Кто же еще? Скорей,— командным басом ответил старший надзиратель.

—Куда? Зачем?— спросил я растерянно.

—Не разговаривать! Выходи! Давай!— заорал он. Меня окружили мои сокамерники. Со всех сторон слышал я их торопливый шопот:

—Прощай! Желаю удачи. Счастливый путь. Может, на волю вырвешься, так не забывай про нас. Моей ма­тери сообщи. Жене привет передай. Мою семью навести, если сможешь.

Накинув на плечи рваный пиджак и зажав подмышкой узелок со скудным тюремным скарбом, я прощаюсь с остающимися здесь. Одному жму руку, другого об­нимаю, третьему обещаю выполнить его просьбу.

Однако, проститься со всеми Опанас Санько мне не дал. Ему надоело ждать и он, схватив меня за руку вы­ше локтя, вытолкнул в коридор. Прежде, чем дверь ка­меры захлопнулась, я все же успел крикнуть:

—Бог вам в помощь, друзья! Прощайте!

—Хватит тебе! Замолкни!— оборвал меня надзира­тель, запирая стальную дверь.

Вынув ключ из замочной скважины, и спрятав его в карман, он ткнул пальцем вперед и приказал мне:

—Пошли! Туда!..

В конце коридора нас ждали двое конвоиров.

—Этот. Берите!— указал им на меня Санько и, не интересуясь дальнейшим, тяжело повернулся на каблу­ках спиной к ним и зашагал обратно.

Конвоиры вывели меня на тюремный двор. Там, прижавшись лоснящимся боком к грязному снежному сугробу, стоял старый знакомый: "черный воронок". Мои спутники, молодые деревяннолицые парни в чёрных шинелях, были, как полагается, тупы к угрюмы, но не слишком, не зверски. Оба, повидимому, только что выпили; от них тянуло спиртным духом. Учитывая это обстоятельство, я рискнул заговорить с ними:

—Поедем, значит?

Один из них утвердительно кивнул головой.

—Стало быть, поедем.

—А куда?

Они переглянулись. Один ухмыльнулся.

—Сказать, что-ли?

—Можно. Все равно скоро узнает,— хриплым, не то простуженным, не то пропитым голосом произнес другой.

Сердце мое на секунду замерло от мысли, в которой были прощание с жизнью и надежда на скорый конец.

"Может быть, меня все-таки сейчас расстреляют? Может быть, через несколько минут конец моим муче­ниям? Тогда — прощай жизнь, прощай тюрьма".

Желая поскорее убедиться в этом, я поспешил за­дать конвоирам еще один вопрос:

—На вышку повезете?

Их ответ сразу же погасил мою надежду на смерть:.

—Тю, чудило! Кто же днем на вышку возит?

—Тогда, куда же?

—В новую тюрьму.

—Жаль, что не на расстрел,— произнес я, тоскливо вздохнув.

На деревянных лицах конвоиров отразилось нечто, напоминающее удивление.

—Тебе жить надоело, что-ли? —спросил один из них.

—Очень, —ответил я.

—А пожить, стало быть, еще придется,— сказал дру­гой конвоир и, указывая на раскрытую дверцу в кузове автомобиля, добавил:

—Ну, лезь в машину! Поедем, стало быть. Я влез внутрь автомобиля. Конвоиры, войдя вслед за мной, втолкнули меня в единственную свободную зад­нюю кабинку "воронка" и заперли ее дверь. Другие ка­бинки уже были заняты до моего привода сюда. Влезая в автомобиль, я слышал доносящиеся из них шорох, тя­желое дыхание, тихие стоны и кашель...

В пути я попробовал разговориться при помощи тюремной азбуки с моим соседом по кабинке справа, но конвоиры были настороже. Едва я передал ему стуком два слова: "кто вы?", как из прохода между кабинками раздались угрожающие окрики:

—Эй, там! В задней кабинке! Отставить азбуку!

—Давай не стукай! Не то прямо с воронка тебя в карцер сдадим.

Пришлось подчиниться. Попасть в карцер вторич­но я не хотел.

Узнать, кого перевозили в "воронке" вместе со мною, мне так и не удалось. Когда автомобиль остано­вился, меня вывели из него первым. Двор, в котором я очутился, совсем не был похож на тюремный. Стены не выше двух метров с большими железными воротами в одной из них, а между ними асфальтированная пло­щадка, сплошь заваленная металлическим ломом, ржа­выми частями каких-то машин и кучами мелко изрезан­ной жести. Все это покрыто слежавшимся, серым от пыли снегом. С противоположной от ворот стороны двор примыкал к длинному зданию фабричного типа. Оно показалось мне знакомым. Несомненно, я уже был в нем, но когда и почему, вспомнить в тот момент не смог.

Конвоиры повели меня через двор по расчищенно­му от снега проходу, покрытому жирными пятнами от когда-то разлитых здесь нефти и машинного масла. На пороге фабричного здания нас встретили несколько над­зирателей. Они были растеряны, чем-то очень озабоче­ны и как будто даже испуганы. Один из них, видимо старший, раздраженно заворчал на моих черношинельных спутников:

—Вы что, с ума посходили? Всех ставропольских заключенных хотите к нам перетащить? Не знаете раз­ве, что у нас и так все переполнено?

—Ты у начальства это спрашивай, а не у конвоя. Приказывают нам — мы и тащим. Наше дело малень­кое,— наперебой загалдели конвоиры.

Надзиратель с досадой плюнул им под ноги и об­ратился ко мне:

—Ну, пойдем!

Мы вошли в здание. За его дверью был узкий кори­дор: не больше десяти метров длиною. По обе сторо­ны от входа в него, на бетонных площадках в полметра высотой, стояли два пулемета Максима. У каждого из них — по паре надзирателей. Тупые и хищные рыльца пулеметов направлены на дверь в противоположном конце коридора. Не в силах сдержать удивления, я вос­кликнул, указывая на них:

—Это зачем?! Для расстрелов?! Введший меня сюда надзиратель отмахнулся от мо­их вопросов рукой с прежнею досадой.

—Какое там для расстрелов? Просто охрана. Уси­ленная, поскольку вашего брата-каера тьма-тьмущая.

—Очень много? Сколько?— спросил я.

—Сам увидишь. Пойдем! —коротко бросил он... Еще два десятка шагов и мы останавливаемся перед дверью, грубо и небрежно сбитой из толстых дубовых досок, скрепленных массивными железными полосами. В петлях ее засов, "лабазный" замок, не меньше пуда весом. Надзиратель отпирает его огромным старинным ключом и с усилием тянет дверь на себя. Она открыва­ется с протяжно-пронзительным скрипом.

Я делаю шаг вперед и на мгновение отшатываюсь пораженный. Многое, — от общей камеры до той, где казнят, — ожидал я увидеть здесь, но только не это. Перед моими глазами развернулась удивительная и страшная картина. Я видел тюремный город, стоя на его пороге.

-оооОооо-

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ХОЛОДНОГОРСК

Пусть по дороге к мировой рево­люции погибнет

даже 90 процентов русского народа, — чорт с ним,

лишь бы 10 процентов дожили до этого момента.

В. И. Ленин

Мы раздуем пожар мировой,

Церкви и тюрьмы сравняем с землей!

Из советской песни

'Красная армия".

Глава 1

ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЖИЗНИ

Никогда еще не видел я такой камеры, как та, в ко­торую меня привели, и не слышал ничего о таких жи­лищах для заключенных. Я не мог даже предположить существования чего-либо подобного в тюрьме. Для этого у меня нехватило бы фантазии.

На десятки метров тянулось предо мною длинное бетонированное помещение. Оно походило на фабрич­ный цех, из которого недавно вынесли станки. Несом­ненно, что когда-то здесь были какие-то машины. Сле­ды от них еще остались. Кое-где из-под слоя грязи, по­крывавшей бетонный пол, серели более светлые пятна. Образовавшиеся здесь ямы, после того, как отсюда везли машины, видимо недавно были замазаны том. Противоположную сторону камеры я не мог раз­глядеть. Она тонула в сизом табачном дыму, смешанном с сырым туманом испарений человеческих тел.

Всюду здесь было сыро и грязно. От сырости спи­рало дыхание в груди. Вода капала с потолка и струи­лась по стенам на черный и липкий от грязи пол. У двери, под моими ногами, стояла большая вонючая лужа. Эта огромная камера, грязная, сырая и смрадная, была заполнена множеством людей. Сотни их согнали сюда, под крышу бывшего фабричного цеха, превра­щенного в тюрьму. Они копошились здесь в грязи, как гигантские черви, покрыв своими телами и лохмотьями всю площадь пола. Многие из них спали или с трудом передвигались по узким проходам между отдельными людскими логовищами. Некоторые спорили, кричали, пели, играли в карты, что-то чинили.

За стенами тюрьмы лежал снег и деревья трещали от крепкого декабрьского мороза, но здесь холода не чувствовалось. Неотапливаемую камеру люди обогрева­ли теплом своих тел. Из восьми решетчатых окон под потолком наружу валил пар...

Заключенные других камер, когда я входил туда, обычно встречали меня с любопытством, задавали мно­жество вопросов, требовали новостей. Здесь же никто не обратил на меня внимания.

—Здравствуйте!— сказал я вполголоса ближайшим ко мне заключенным, но ответа на мое приветствие не получил.

Занятые своими камерными делами, люди просто не заметили прихода к ним нового арестанта. Их невни­мательность ко мне нисколько не удивила и не огорчи­ла меня. Мне было не до того.

Беспрерывно шесть месяцев и восемь дней, каждую входящую в них минуту и секунду, ожидал я смерти в камерах "подрасстрельных". А теперь у меня началось возвращение к жизни. Оно было очень мучительным. После длительного физического и нервного напряже­ния наступила реакция. Я чувствовал безграничное ра­зочарование, невероятную усталость и боль во всем теле. Мне казалось, что у меня болят не только тело, не только сердце, но и душа. По временам я даже ощущал как бы физическую боль души. И телесно и духовно я был совершенно разбит, вернее добит.

Не в силах преодолеть усталости и боли, я свалился на пол там, где стоял, прямо в грязную лужу. Моя го­лова и плечи опирались об липкую стену, а согнутые в коленях ноги по щиколотку покрывала вода, но ее хо­лод и влажность совсем не ощущалась мною. На меня как-то сразу навалилась тяжелая, расслабляющая дре­мота, рожденная усталостью, болью и отупением.

Не знаю сколько времени пролежал я так. Может быть, не больше минуты, а может быть и больше часа. Из дремоты меня вывели раздавшиеся рядом громкие голоса:

—Чего это вы разлеглись в луже, простите, как свинья?

—Место посуше найти не могли?

С трудом раскрыв слипающиеся веки, я поднял го­лову. Надо мною стояли двое заключенных. Один из них был высокого роста с тонкими и подчеркнуто энер­гичными чертами лица; второй — ростом пониже с впа­лым ртом, лишенным зубов. Меня удивило, что лица и головы их были гладко выбриты, а не стрижены по-тюремному.

Они ждали ответа на свои вопросы и я ответил раз­драженно:

—А вам, что за дело до того, где я лежу? Высокий усмехнулся.

—Некоторое дело все-таки есть. Я все-таки староста камеры. А это,— указал он на беззубого, —мой заме­ститель. Вы что, до сих пор этого не знаете?

—Не знаю,— утвердительно кивнул я головой.

—Да вы, кажется, новенький?— шепеляво зашамкал беззубый. —Что-то я вас тут ни разу не видал. Когда к нам попали?

—Сегодня. Только что.

—Откуда?

—Из камеры подрасстрельных.

—Ну, тогда садитесь на парашу. Бывшим смертни­кам это у нас разрешается.

Я отрицательно замотал головой.

—Такое тоже бывает,— сказал староста. —Иногда бывший смертник, после перевода от подрасстрельных к нам, даже на парашу сесть не может. Это своего рода физиологическая травма. Психическая, впрочем, тоже.

—Долго вы намереваетесь валяться в луже?— спро­сил его заместитель.

—Советую вам из нее выбраться,— сказал старо­ста. —У нас хотя и тепло, но от продолжительного ку­панья вы можете простудиться и заболеть. А для заклю­ченного лучше быть по возможности дольше здоровым.

Я попытался встать и не смог; на это моих сил не хватило. Тогда они перетащили меня на сухое место и оставили в покое.

Медленно привыкал я к новой камере и к... жизни. Привыкнуть к последней было значительно труднее, чем к первой. Жить никак не хотелось, а тем более в качест­ва заключенного советской тюрьмы или концлагеря.

Первые дни в этой камере я тосковал о смерти и ча­сто в полузабытьи, не предполагая, что меня кто-либо слышит, задавал себе владевший теперь всеми моими мыслями вопрос:

—Как же я буду теперь жить? Когда я произносил его слишком громко, люди ря­дом со мною отвечали мне:

—Будешь жить, как и все мы.

—Не смогу. Не сумею,— говорил я им, выходя из полузабытья.

—Сможешь. Ведь мы живем. Да еще, даст Бог, и на волю когда-нибудь вырвемся,— уверяли они меня.

Несмотря на их уверения, мне казалось тогда, что я не смогу жить и в ближайшее время умру. А между тем, в этой камере да и вообще, ни на какие возможности смерти, по крайней мере, в ближайшее время, я рассчи­тывать не мог. Ведь от "подрасстрельных" меня извлек­ли не для того, чтобы убить.

Как-то в разговоре староста заметил мне:

—Я вас вполне понимаю. Меня тоже не особенно прельщает жизнь. Но жить стоит, хотя бы из любопыт­ства. Интересно все-таки, чем кончится весь этот совет­ский.

Последнюю фразу он закончил крепким и непечат­ным русским выражением...

Прошло две недели, прежде чем я возвратился в жизнь и почувствовал слабый интерес к окружающему меня тюремному бытию.

Трудно и тяжело возвращаться из могилы к жизни. А ведь камера "подрасстрельных" это почти могила.

Глава 2

ТЮРЕМНЫЙ ГОРОД

—Что здесь было раньше?— спросил я старосту, блуждая глазами по серо-грязным, липким стенам ка­меры.

—Холодильник. Мне кажется, вы должны бы его помнить,— ответил он.

И я сразу вспомнил. Это помещение, эти серые сте­ны, сравнительно чистые несколько лет тому назад, бы­ли мне знакомы. До посадки в тюрьму я бывал в став­ропольском холодильнике, собирал для газеты мате­риал о выпускаемой им продукции, писал очерки о ра­ботавших в нем стахановцах.

Раньше здесь обрабатывали и хранили мороженое мясо, а теперь сюда согнали людей. К середине 1938 го­да все тюрьмы Северного Кавказа были переполнены, мест заключенным нехватало, а количество последних все увеличивалось. Для тюремных надобностей приш­лось приспосабливать несколько складов и холодильник. Последний оказался особенно удобным для содержания в нем тысяч заключенных: стены крепкие, "жилпло­щадь" достаточная и капитальных переделок не требо­валось. Из холодильника вынесли машины, вставили ре­шетки в окна и сделали крепкие дубовые двери. Только и всего.

Наша камера самая большая из всех остальных. Заключенные называют ее:

Город Хододногорск.

Никакого преувеличения в этом названии нет. Когда я пришел в камеру, там было 722 человека — население вполне достаточное для небольшого городка.

Как и в каждом городе, обитателями Холодногор-ска произведена его планировка. Вся площадь камеры разбита на несколько десятков "кварталов", между ко­торыми тянутся "улицы", соединяющиеся одна с дру­гой "переулками" и упирающиеся в "тупики" возле стен. Каждый такой "квартал" состоит из двух "десятидворок", т. е. двух, десятков мест для спанья, соединенных вместе. "Улицы" и "переулки" представляют собой про­ходы между "кварталами". Такую планировку произвел староста со своими помощниками, чтобы избежать, — как он говорит, — камерного хаоса.

В центре камеры оставлена незанятой заключенны­ми небольшая площадка. На ней стоит огромных раз­меров параша, раньше служившая кадушкой для засола капусты. Высота ее около полутора метров. Сверху к ней прибиты два обрезка доски, чтобы человек мог стоять. Взбираются на нее по деревянной лесенке с тре­мя ступеньками. На параше крупно написано мелом:

"Оскверняй сей памятник лишь тогда, когда тебе невтерпеж! Во всех остальных случаях терпеливо жди оправки! Помни, что в Холодногорске и без тебя вони достаточно!"

Парашу заключенные называют "передвижным па­мятником Сталину", а площадку, на которой она уста­новлена, "площадью сталинской конституции". Назва­ния "улиц "и "переулков" Холодногорска не менее ан­тисоветские. Например, "Проспект коммунизма" соеди­няется "Стахановским переулком" с "Тюремной ули­цей", которая упирается в "Подрасстрельный тупик".

Два раза в день, утром и вечером, обитателей Холодногорска выводят на оправку в уборную партиями по 50 человек. В это же время выносится туда и параша. Ее вынос заключенные обычно превращают в издева­тельский, над советской властью, парад. В четыре же­лезных кольца, привинченных снаружи к стенкам пара­ши с обоих ее сторон, вставляются две старых оглобли, которые камере дают надзиратели. Восемь заключенных поднимают за концы оглоблей парашу на плечи. Ос­тальные строятся в ряды по трое. Староста командует:

—Холодногорск смирно! Справочная колонна... шагом марш! Песенники — запевай!

Зловонная кадушка на плечах холодногорцев мед­ленно и торжественно движется к двери. Несколько наи­более голосистых песенников запевают "Интернацио­нал". Его подхватывает вся камера. Пение перемежается хоровыми выкриками лозунгов:

—Да здравствует в аду главный парашник Сталин! Многая лета до российской виселицы всем энкаведистам! Пулю в затылок стервецу Ежову!

Иногда надзиратели пытались уговаривать холод­ногорцев:

— Бросьте, ребята, контрреволюцию тут разво­дить. Вам же за это хуже будет. Довески к приговорам схватите.

Эти уговоры и угрозы не действуют. 720 че­ловек сразу за камерные антисоветские выступления ни­как не накажешь. Поэтому заключенные со смехом от­вечали тюремщикам:

—Заткнитесь, лягавые! Не пугайте нас; мы пуган­ные. В наш сталинский парад не лезьте. А на довески нам наплевать...

Камерными делами Холодногорска умело управляет староста Юрий Леонтьевич Верховский со своими, назначенными им, помощниками. Они поддерживают порядок и дисциплину в камере и принимают меры, чтобы надзиратели "не зарывались" и не особенно притесняли холодногорцев. Когда же надзиратели на­чинают "зарываться", им предъявляется ультиматум:

—Прекратите ваши свистопляски или камера взбун­туется.

Угрозы бунта тюремный надзор боится панически. Поэтому-то и вид у надзирателей постоянно озабочен­ный и испуганный. Правда, для предотвращения бун­та, в коридорах тюрьмы расставлены пулеметы, но над­зор не считает их очень уж действенным средством про­тив возможных бунтовщиков. Я собственными ушами слышал, как старший надзиратель поучал молодого, только что присланного на работу в эту тюрьму:

—Ты, парень, с ими полегче. К им дюже не цеп­ляйся. Ежли они взбунтуются, так их ничем не удер­жишь.

—А пулеметы?— спросил парень.

— Что пулеметы? Десятка два-три ими перебьешm, а остальные вырвутся и нас на куски раздерут, — отве­тил старший.

Взбунтоваться и разбежаться Холодногорск мог бы в любой момент, но от этого его удерживали разные причины. Один из заключенных в беседе со мной дал этому такое объяснение:

—Сорваться отсюда не трудно, а потом что де­лать? Ведь на воле большинство нас энкаведисты все равно переловят. К тому же, семьи у нас там. Их, в слу­чае чего, заложниками возьмут. Так уж лучше сидеть.

Кормят обитателей Холодногорска немного луч­ше, чем заключенных в других следственных камерах. И баланда здесь наваристее, и хлеба выдают каждому полкилограмма в сутки. Ежедневно старосте и его по­мощникам удается, путем сложных жульнических ком­бинаций, урвать у надзирателей два-три десятка лиш­них пайков. Эти дополнительные пайки получают по очереди все холодногорцы. Кстати, питание заключенных в бывшем холодильнике было улучшено после их всеобщей трехсуточной голодовки. Спать днем заклю­ченным здесь разрешено, потому что такому количест­ву согнанных вместе людей это не запретишь. Люди спят на полу, подстилая под себя свою одежду. Коек, столов и скамеек в камере нет.

Среди тех, которые сидят в Холодногорске больше полугода, много беззубых. Я спросил о причинах этого у друга и помощника старосты Петра Савельевича Покутина, не имевшего во рту ни одного зуба.

—Половину моих зубов на допросах выбили, а ос­тальные уже здесь цынга съела, — ответил он.

Цынга в Холодногорске самая распространенная болезнь. Тюремная администрация ничего не предпри­нимает против нее. Заключенным не дают лекарств и продуктов, содержащих витамины. Холодногорцы нес­колько раз пробовали требовать их, но безуспешно. Тюремное начальство на все требования невозмутимо отвечало:

—Кормим вас по нормам, утвержденным краевым уп­равлением НКВД. Никаких дополнительных деликате­сов давать вам не можем. Организовать продуктовый ларек на такую ораву заключенных тоже не имеем воз­можности.

Несколько раз, через надзирателей, старосте уда­лось купить сырого картофеля, лука и чеснока для спа­сения холодногорцев от цынги. За это надзирателям было хорошо заплачено,

Кроме цынги, в камере распространены туберкулез, чесотка и фурункулы. Их не лечат никак; врач и лекар­ства тюрьме, — как нам заявил ее начальник, — "сметой не предусмотрены". Вшей, клопов и блох в камере, да­же по отзывам самых терпеливых холодногорцев, "нестерпимое множество". В борьбе с ними холодногор­цы применяют единственное средство: ногти. Один раз я наблюдал и другой способ борьбы с паразитами. Иску­санный вшами и обозлившийся на них холодногорец, ловил их, бросал в рот и грыз зубами, приговаривая:

—Вы меня, а я вас. За что меня едите? Что вкусное во мнр, таком худом, нашли? Ну и ели бы моего следо­вателя. Он жирный. А вы, гады, меня. Ну, а я вас, я вас...

Связь Холодногорска с "волей" бесперебойная. Че­рез уголовников, бытовиков и подкупленных надзирателей сюда ежедневно поступают самые последние но­вости, а также десятки писем и записок; ответы заклю­ченных на них передаются аккуратно.

В Холодногорске хотя и не особенно весело, но все же и не скучно. Заключенные коротают время в расска­зывании всяких историй, играх, песнях, а иногда даже и танцах. Все это официально запрещается, но надзира­тели стараются ничего этого не замечать. Они чувству­ют србя спокойнее, если холодногорцы чем-либо заня­ты.

Среди последних есть немало музыкантов и пев­цов. Они организовали в камере оркестр и хор, и по вечерам дают нам концерты. Инструменты, на которых они играют, назвать музыкальными никак нельзя; это миски и кружки для еды, самодельные свистульки и дудки, гребешки с папиросной бумагой, деревянные ложки, натянутые на обрезки досок струны. Однако, из всего этого наши оркестранты умудряются извлекать довольно мелодичные звуки. В программе концертов— народные и советские песни, танцевальные мелодии, а также и классическая музыка; исполнение даже послед­ней очень неплохое. Дирижирует оркестром и хором Илья Николаевич Ракитин. На "воле "он был дириже­ром духового оркестра и преподавал в музыкальном училище.

Своего старосту Юрия Леонтьевича заключенные величают председателем холодногорского совета, а его помощников — членами этого совета. Таких помощни­ков у него восемь. Главный из них — беззубый Петр Савельевич. Характер Юрия Леонтьевича такой же энер­гичный и волевой, как и его лицо. Для управления Холодногорском и защиты его от тюремного начальства требуется немало энергии, изобретательности, органи­заторских и дипломатических способностей. Всего это­го у Верховского хватает, и лучшего старосты, чем он, пожалуй, не найдешь. Помощники старосты люди поло­жительные, солидные и религиозные, за исключением одного. Этот единственный — вожак холодногорских "урок" Костя Каланча, базарный вор из бывших по­жарников.

Верующих в Бога людей среди холодногорцев зна­чительно больше, чем по другим тюремным камерам. Здесь часто молятся, особенно перед уходом на допрос, а двое заключенных священников и дьякон каждый день совершают церковные службы. Есть в камере и церковный хор, в котором поют больше двадцати че­ловек.

Верховский и беззубый Покутин попали в тюрьму за попытку перебраться в Турцию. Оба они работали в геолого-разведочной партии, производившей изыска­ния в пограничных районах Армении. Попытка перехода границы удалась, но турки их выдали советской власти.

—За это нас осудили с испугом,— говорит Юрий Леонтьевич.

—То-есть, как это с испугом?— удивленно спра­шиваю я.

—Приговорили к расстрелу, но затем он был заме­нен полной катушкой.

—А это еще что?

—Двадцать пять лет концлагерей... Отправка его и Покутина туда почему-то затяну­лась. Петр Савельевич этому дает шутливое объяснение:

—Для нас еще лагерь не устроили. Специальный турецкий...

Наш староста тюремному начальству не нравится и однажды оно попыталось заменить его своим сексотом. Холодногорск этому дружно воспротивился и пригрозил бунтом, если староста будет сменен. Перепуганное на­чальство на смене больше не настаивало.

Вторая попытка переворота в Холодногорске была произведена "урками". Они хотели захватить здесь власть в свои руки и на место Верховского поставить Костю Каланчу. Против четырех десятков "урочьих ре­волюционеров" выступил весь Холодногорск и они бы­ли жестоко избиты.

Через несколько дней "урки", по приказу старосты, подверглись вторичному избиению за воровство. После этого Верховский сказал Косте:

—Назначаю тебя моим помощником для урок. На­веди среди них порядок. Воровства в камере больше не должно быть. А если повторится, я прикажу и вора и тебя забить до смерти.

Костя согласился быть помощником старосты и прекратить воровство. Это обещание было им выпол­нено; в Холодногорске больше не воровали...

Моральное состояние холодногорцев совсем иное, чем у заключенных других камер, в которых мне прихо­дилось сидеть. Здесь не чувствовалось подавленности, апатии и безнадежного отчаяния, присущих камерам "подследственников". Холодногорцы были бодры, ду­хом не падали, на допросах стойко боролись за свое бу­дущее, а о возможности расстрела не думали. Некото­рые из них даже надеялись выйти на "волю". Объяс­няется это тем, что в Холодногорске набралось немало стойких, не сломленных следователями людей и они сумели эту камеру "обезволивания" превратить в ме­сто сопротивления, развить в ней товарищескую спайку, солидарность, поддержку сильными слабых и взаимо­помощь. Никто из холодногорцев не чувствует себя одиноким и обреченным; каждый уверен, что товарищи и, прежде всего, "городской совет", в трудную минуту его как-то поддержат, по крайней мере морально. Мно­гие заключенные находят утешение и черпают новые силы в молитвах и беседах со священниками.

Большинство холодногорцев уже осуждено на раз­личные сроки заключения в концлагерях; мучительный следственный период для них кончился и расстрел им не грозит. Это также способствует укреплению мораль­ного состояния камеры. Есть еще одно обстоятельство, поднявшее бодрость духа у обитателей Холодногорска. Я был чрезвычайно поражен, узнав о нем впервые. Как-то в разговоре мною было упомянуто имя Ежова. В ответ на это я услышал удивительную новость:

—Чего о Ежове вспоминать, когда он теперь нуль без палочки.

—С каких это пор главный чекист нулем стал? - спросил я, думая, что мои сокамерники шутят.

—С недавних. Был главный, да кончился. Нету Ежова, —ответили мне.

—Как нету?!

—Вычистили ведь палача. Разве вы не знаете?

—В первый раз слышу...

Сообщение холодногорцев староста мне подтвердил:

—Да. Кровавая карьера Ежова закончилась. На пост наркома внутренних дел, вместо него, назначен Лаврен­тий Берия.

—А куда же девали Ежова?

—Об этом, пока что имеются три версии. По одной из них он, будто бы, сошел с ума и подох в психиатри­ческой лечебнице. По второй, якобы, организовал заговор против ЦКВКП(б) с целью захвата власти в свои руки, а кремлевская охрана об этом пронюхала и, по приказу Кремля, ворвавшись на одно из тайных за­седаний заговорщиков, перестреляла их, убив в том числе и Ежова. Наконец, версия третья, по-моему наи­более вероятная, объясняет падение Ежова тем, что он, проводя чистку "врагов народа", слишком зарвался и посадил за решетку более 80 процентов общего коли­чества коммунистов. Свою вину в этой чистке кремлевцы свалили на него; он был арестован и без суда рас­стрелян. Какая из этих версий верна—покажет будущее...

Весть о падении Ежова вызвала и у меня надежду, — хотя и очень слабую, — на то, что, может быть, когда-нибудь и я вырвусь на "волю".

Условия жизни заключенных в Холодногорске бы­ли лучше, чем в других следственных тюрьмах Северного Кавказа. Несмотря на это, я считаю, что Холодногорск самая страшная камера из всех виденных мною. Она страшна своим многолюдством, тем, что это город арестантов, созданный советской властью...

Тюрьма в бывшем ставропольском холодильнике была ликвидирована осенью 1939 года. Заключенных оттуда перевезли в другие северо-кавказские тюрьмы.

Холодногорск не единственный в Советском Союзе. Там много таких тюремных камер. Одни из них боль­ше, другие меньше. Но их — множество.

За границей количество заключенных в концлаге­рях СССР определяют в 15-20 миллионов, но при этом как-то забывают о советских тюрьмах. А ведь в них за­ключены тоже миллионы людей. В тех городах, где до революции было по одной тюрьме, теперь их обычно 3-5, всегда перегруженных узниками; в каждом круп­ном селе или деревне также есть тюрьмы. Да и на "во­ле" народ живет в тюремной атмосфере, хотя и не за ре­шеткой.

Советский Союз — первое и единственное в мире тюремное государство.