Имени ярослава мудрого
Вид материала | Учебно-методическое пособие |
СодержаниеРоссийский менталитет А. С. Панарин |
- Національна юридична академія україни імені ярослава мудрого, 596.11kb.
- И взаимодействия литературы, 896.07kb.
- Ярослава Мудрого «слово русской культуры в мире», 48.58kb.
- Рецензенты: доктор юридических наук, профессор, 7783.8kb.
- Думы Великого Новгорода от 28. 12. 2009 №559 Муниципальная целевая программа, 357.21kb.
- Новгородский государственный университет имени ярослава мудрого, 1246.43kb.
- Міністерство освіти І науки, молоді та спорту україни національний університет «юридична, 93.19kb.
- Совершенствование процесса реализации и оценки управленческих решений предпринимательских, 284.97kb.
- Миф как этос культуры в россии XIX-XX веков, 615.89kb.
- Ном комплексе приводят к формированию крупных агрохолдингов, включающих в себя все, 84.05kb.
Российский менталитет
Употребив понятие менталитета в предыдущем разделе, с некоторым опозданием приведем его определение.
Менталитет - это некая интегрирующая характеристика людей, живущих в конкретной культуре, которая позволяет описать своеобразие видения этими людьми окружающего их мира и объяснить специфику их реагирования на него. При анализе менталитета нужно исходить из того, что данное понятие описывает именно специфику отражения внешнего мира, обуславливающую своеобразность способов реагирования достаточно большой общности людей.
В отечественной философской и культурологической литературе «ментальность» чаще всего понимают как совокупность представлений, воззрений, «чувствований» общности людей определенной эпохи, географической области социальной среды, особый психологический уклад общества, влияющий на исторические и социальные процессы.
В самом общем виде менталитет может быть, вероятно, определен как некая характерная для конкретной культуры (субкультуры) специфика психической жизни представляющих данную культуру (субкультуру), детерминированная экономическими и политическими условиями жизни в историческом аспекте.
Данное определение в известной степени пересекается с понятием «национальный характер», под которым понимают либо «присущий представителям данной нации набор основных личностных черт» (концепция модальной личности), либо систему основных существующих в этносе представлений: установок, верований, ценностей, умонастроений и т.п. (концепция социальной личности).
Вопросы нравственности и этики связаны с менталитетом нации самым непосредственным образом. Приведем изложение мнений на эту тему ведущих современных российских философов и социологов [Российская ментальность, 1994].
И.К.Пантин рассматривает связь национального менталитета и истории России. Он определяет ментальность как выражение на уровне культуры народа исторических судеб страны, как некое единство характера исторических задач и способов их решения, закрепившихся в народном сознании, в культурных стереотипах; а менталитет как своеобразную память народа о прошлом, психологическую детерминанту поведения миллионов людей, верных своему исторически сложившемуся «коду» в любых обстоятельствах не исключая катастрофические…
Исследователь выделяет два рода задач, специфичных для истории России на протяжении нескольких столетий. Во-первых, борьба за объединение Руси, за выживание страны перед лицом нашествия иноземных полчищ (татаро-монголы, поляки во времена Смуты, французы, немцы). Во-вторых, модернизация народного хозяйства, обновление общественного и экономического строя («европеизация»). Характерно, что большинство этих задач россияне решали с помощью сильной власти.
Исследователь утверждает, что эта власть пользовалась народной поддержкой: «поддержка со стороны этих низов Царя Московского, Православного обусловила политическое возвышение, а затем политическую гегемонию Москвы в деле собирания русских земель. Точно так же дело обстояло и по окончании Смуты, когда позиция «мизинных людей», «тяглых мужичков» сыграла решающую роль в восстановлении монархии.
Можно по-разному объяснять эту особенность исторического прошлого России, но то, что монархическая традиция в сознании народных масс была преобладающей на протяжении веков — вплоть до начала XX в.— отрицать нельзя. Неопределенная общность, бесформенная, мало структурированная, лишенная внутреннего строя, объединялась в критические моменты своего существования вокруг идеи сильной, неограниченной формальными установлениями монархии. И даже тогда, когда царская монархия в результате революции 1917 г. была свергнута, идея сильной (но теперь уже диктаторской) власти нашла в итоге поддержку в народных массах».
После всего сказанного трудно удивляться тому, что «простому человеку» в России недостает глубокого чувства своей самостоятельности и ответственности, что он не имеет правильного понятия о свободе, осознания границ компетентности государства и компетентности гражданского общества. Точку опоры политической воли россиянин склонен выносить вовне, связывая ее с верховной государственной властью. На протяжении веков его главное желание относительно власти заключалось в том, чтобы правительство управляло им для него, а не против него. Политическая жизнь, идея гражданского общества, ценность личной свободы, свободы слова до сих пор еще чужда многим россиянам, — это означало бы управлять самим, через своих представителей, надеяться в делах исключительно на себя, не ожидать всех благ и всех бед от власти. Вмешательство высшей власти — зовись она царской, партийной, президентской, все равно — все еще, к сожалению, отвечает психологической потребности россиян».
Продолжая высказанную мысль, можно заметить, что поддержание описанного положения еще больше отвечает потребности государственной бюрократии в самосохранении.
А. С. Панарин рассматривает связь менталитета и процессов модернизации. Он отмечает, что новейшие социальные формы, которые собираются заимствовать — рыночная экономика, парламентарная демократия, правовое государство и т. п. не являются культурно нейтральными. Эти структуры только на поверхности выступают как безразличные к менталитету социальные технологии. В истории мы неоднократно наблюдаем, как преобразовательная воля иссякала, наталкиваясь на скрытые социокультурные барьеры.
Исследователь определяет менталитет, как инвариант культуры — долговременную структуру архетипического или ценностного порядка, подобную природным инвариантам, выступающим на уровне генетического кода или на уровне биогеоценозов. К инвариантам культуры относятся, например, известные десять заповедей. В истории народов тоже имеются ключевые события этногенеза, влияющие на формирование стереотипов национального поведения и неосознанно воспроизводящихся в каждом новом поколении.
Ученый считает, что в отличие от других стран и регионов, стабильность которых поддерживается сразу на двух уровнях, национальном и цивилизационном, Россия прочных цивилизационных скрепок не имеет. У современных западных народов имеется двойная идентичность, национальная («я — француз», «я — немец» и т. п.) и цивилизационная («я — европеец»). Импровизации национального духа здесь корректируются в соответствии с обеими нормами западной цивилизации. У России нет этих метанациональных гарантий. Ее промежуточное положение между Востоком и Западом сообщает особую хрупкость ее цивилизационным синтезам. Российский реформатор, даже преследуя ограниченные социально-политические цели, всегда рискует задеть те цивилизационные скрепы, которые фиксируют положение страны на осях Север—Юг, Восток—Запад, и тем самым поколебать ее цивилизационную идентичность…
Экзистенциальное напряжение — между Востоком и Западом, между традиционной культурой и наукой вызывает периодическую потерю идентичности и поиск ее. Трудно быть русским в мире именно потому, что существуют трудности примирения разных начал. И когда, наконец, примирение достигается, возникает иллюзия, что оно достигнуто навсегда. И тогда возникает огромный духовный подъем, рост государственных сил, национальных мотиваций. И как только это примирение исчезает, исчезает сама пассионарность…
«В этносоциологии, интенсивно развиваемой в последние десятилетия, показано, что группа, неадаптированная к городским и промышленным условиям, ныне рассматривается как группа более эффективная, чем городские жители. Они сохранили главное — нормы ответственности и даже патриархальной морали, которая парадоксальным образом оказывается более важна, чем такие характеристики, как образование, квалификация, рациональность и пр.
При сравнении США и Японии при равных технологиях японский менталитет несравненно более эффективен за счет того, что японцы сохранили его традиционную структуру, связанную с этикой труда, ответственности, коллективного блага. Все это, вообще-то говоря — немодернистские ценности, однако народ, который их сохраняет, гораздо уютнее себя чувствует в постиндустриальную эпоху, чем тот, кто с ними расстался».
Здесь хотелось бы заметить, что метанациональный уровень Западной Европы («Я – европеец») не слишком корректно называть цивилизационным. Японцам, о которых исследователь так тепло отзывается, скрепок своей японской цивилизации вроде бы хватает. Трудность скорее заключается в том, что поляризованная русская натура колеблется между тотальным отрицанием своих национальных ценностей в пользу общеевропейских (чаще всего неверно и ограниченно понятых) и не менее тотальным отрицанием всякого внешнего влияния в пользу исконных, почвенных, «от Велеса и Перуна» (не менее искусственных) ценностей.
Свои выводы исследователь формулирует так:
«… либеральные ценности Запада — это их собственные ценности. Они соответствуют традициям западных стран. Западный человек в либеральных традициях и ценностях находится у себя, чувствует себя уютно. Я сторонник плюрализма культур и не вижу в либерализме универсальную, общечеловеческую проблему. Для меня либерализм — продукт определенного типа цивилизаций. Люди других обществ, если им навязывается сверху традиция в виде какого-то «великого проекта» и т. д., теряют себя. Поэтому проблема либерализма на Западе и проблема либерализма в России — это, по сути, две разных проблемы. На Западе это проблема, вписывающаяся в цивилизационный контекст, в России же она в этот контекст не вписывается».
В.К.Кантор развивает и дополняет сказанное предыдущими исследователями. Он выделяет некоторые коренные особенности умственного и духовного строя народа, сохранявшиеся на протяжении тысячелетия жизни Русского государства: «Если верить отечественным романтикам (славянофилам и пр.), то такими особенностями являются общинность, соборность и крепкая православная вера. В 30-е годы XIX века, этот взгляд обрел каноническую государственную формулу: православие, самодержавие и народность. …Так мы тогда попытались отделиться от Запада. В эпоху недавнюю, триада превратилась вроде бы в диаду: партийность и народность. Но суть была та же: роевое, общинно-государственное начало в противовес «гнилому индивидуализму Запада».
Если же обратиться к тем, кто выражал самокритику культуры (Чаадаев и др.), не отрицая ее специфики и самобытности, мы увидим картину более мрачную, но тоже опиравшуюся на конкретные факты, а именно: склонность к отречению народа от своих прав, полное подчинение личности государству, а в моменты народных возмущений — дикий произвол, побеждаемый еще более лютым государственным произволом, сызнова приводящим народ в рабское состояние. Из недавних исторических вариаций на эту тему можно напомнить Октябрьскую революцию и гражданскую войну с их лозунгом (по свидетельству Питирима Сорокина) «все дозволено», на смену которым пришла большевистская тирания, невиданная даже в российской истории, наглядевшейся тиранов.
Разумеется, каждая по отдельности, эти точки зрения вполне односторонни, но они, в общем-то, прекрасно взаимодополняются. К примеру, в ситуации сегодняшней «свободы» больше всего жалоб на распад общинных, коллективистских связей, войну всех против всех. Человек отделился от государства, и выяснилось, что никакой он не общинник, если не считать общиной мафиозные структуры».
Далее описываются историко-культурные причины, породившие такое состояние дел.
«Тип государства, тип социокультурных отношений, который в той или иной степени продолжается доселе, сложился на рубеже XV—XVI вв. То есть тогда, когда с помощью татар произошла «московизация» Руси (Г. Федотов), затем татарская власть ослабела, была отброшена и образовалось не похожее на западноевропейские централизованное государство. Поколебленное реформами Петра и последующей европеизацией, оно было реанимировано большевиками. Суть его в следующем.
Все права были у верховной власти, подданные имели только обязанности, но они мирились с этим, поскольку их вынуждали к тому два обстоятельства социально-психологического характера, роль которых в истории много больше, чем мы традиционно считаем. Во-первых, преобладающим моментом была психология осажденной крепости: кругом враги (так оно и было), природных преград никаких, крепость можно построить не из камней (еще С. Соловьев подчеркивал, что в отличие от Европы Россия — страна деревянная, а дерево, как известно, плохая защита, оно горит), а из тел жителей этой крепости (Ф. Нестеров). Поэтому личность не ставилась ни во что, надо всем преобладали интересы государства. Именно этот архетипический фактор народной психологии столь удачно использовали большевики, объявив страну в кольце буржуазной осады. Во-вторых, изолированность и связанный с ней мессианизм. Менялись цари, менялись социальные структуры, но чувство изолированности и мессианизма оставалось. Возникло оно, возможно, как результат византийского наследия, которое через Балканы (Сербию и Болгарию, неудачно претендовавшую на роль Третьего Рима) утвердилось в России, единственной политически независимой страной с православной верой. Отрезанные татарами от Европы, идеологи российского православия принимали восхваления униженных и разгромленных греков, болгар и сербов, что они одни являются спасителями подлинного христианского благочестия. В момент освобождения от многовекового ига это падало на весьма восприимчивую почву и льстило национальному самолюбию.
Был один полюс — высокой мечты и жажды всемирной гармонии. Но был и другой полюс этого футуристического мессианизма — в реальности пафос будущего вел к идее социальной жертвенности: можно жертвовать собой, своими детьми во имя даже не внуков, а правнуков — в надежде на посмертное (по Федорову) «воскрешение отцов». Дело в том, что «сегодняшняя» жизнь была настолько безысходной, что нормальное «завтра» из этой безысходности никак не вытекало, зато, как звезды из темного и глубокого провала, виделось отчетливо, почти до галлюцинаций, «послезавтра», идущее «через горы времени» (Маяковский) и воспринимавшееся как чудесное преображение».
Иными словами, мы видим невероятный, не свойственный, пожалуй, ни одной другой культуре разрыв между мечтой и реальностью, ибо «мечта о будущем» не есть «забота о будущем». Ради мечты можно страдать и сражаться, быть винтиком и кирпичиком, утешая себя мыслями об «общем деле», что «ради всех». Забота требует самостоятельной деятельности, муравьиной хлопотливости в построении собственного дома, труда на себя, что предполагает в культуре независимую личность, которая так и не смогла выработаться в общей массе российского народа, всегда трудившегося на «чужого»: на татар, на казну, на царя, на бар, на партократию. Неумение, непривычка строить сегодняшнюю жизнь приводит к желанию жить «настоящей минутой» (пока «не отобрали» заработанное), не думать о перетекании сегодняшнего дела в завтрашнее (новый хозяин — новые приказы: а сам себе не хозяин), т. е. в реальное будущее, а потому возникают мечты об утопическом прыжке через время, через века, где получат оправдание и сегодняшние бессмысленные страдания, и нелепица жизни. Российская «неевклидова математика», преодоление мира, где «все противоречия вместе живут» (Достоевский), идея «единого мига» (так подробно прослеженная у своих героев тем же Достоевским), предполагающая добиться всего не постепенным многолетним трудом, многовековым развитием, а разом — прыгнув через столетия. Только такой мечтой о будущей всеобщей счастливой и равной жизни можно утешить рабов, к тому же и не знающих иного состояния, кроме принудительной общинной уравниловки. Поэтому и вроде бы осуществленная мечта оборачивалась новой модификацией рабства (как у Шигалева: «все рабы и в рабстве равны»), оставаясь жить в народном сознании в качестве мифической реальности («как хорошо было при Сталине!»), воображенной духовной соборности, «подлинного равенства» и коллективизма».
Далее следует описание текущей ситуации: «Что же происходит в последние годы? Тирания принудительного единомыслия ушла, но многие жалуются: стало легче дышать, но труднее жить. Исчезает духовность, творческое начало. Принуждение политическое сменилось экономико-политическим. Люди не думают о высоком, стали прагматиками, стараются жить на западный манер, «продавая свое духовное первородство за чечевичную европейскую похлебку».
Государственные структуры хотят все так же контролировать экономику, чтобы собирать с нее жатву удушающих налогов и взяток. От этой неопределенности в нашей жизни царит по-прежнему беспредел, не регулируемый даже идеологией. Избавленное от коммунистических и партийных обязательств и прикрытий, российское троекуровское хамство стало откровенным. Население растерянно, как больной после гипнотического сна. К работе больше не принуждают, а по-другому еще надо научиться. Поэтому в глазах агрессивность, безумие и тоска по палке, заставлявшей что-то делать. Личность другого все так же ничто. Без палки кажется, что «все дозволено». От реализма западных людей мы еще весьма далеки».
И, наконец, перспектива: «…растет поколение (после двух «небитых» поколений — с середины 50-х), которое не связывает свое надежды на устроение жизни с государством, полагаясь прежде всего на личные усилия, ум, талант, умение и ловкость. Оно жаждет независимости, но что из него получится, выйдет ли оно из стихии спекуляции к организации производства отечественных товаров — бог весть! Научиться работать самостоятельно, без государственного принуждения — задача исторической важности и невероятной сложности. Разрешима ли она? Ясно, что открывшийся путь — это путь не в райскую жизнь, не в светлое будущее, а в очень непростой, не менее жестокий, чем прежний (хотя и по-другому), но все же свободный мир. Выдержит ли эту свободу привыкшая существовать по закону военного времени — закону «палки», закону принуждения — российская ментальность?.. Можно ли тут предсказывать? Во всяком случае, очевидно, что многие черты, характеризовавшие до сих пор нашу ментальность, бледнеют, стираются, уходят в прошлое. Исчезает постепенно психология окруженной данайцами Трои, а соответственно проходит и чувства изолированности и «законной гордости», мессианизма и хилиастического будетлянства. Становятся предметом рефлексии национальные мифы — о соборности; об особом пути (после снятия железного занавеса можно было убедиться, что путь каждого народа — особый, все народы по-своему выходили и продолжают выходить из варварских структур безличного коллективизма); о государственности, якобы присущей русскому народу по самой его сути; об общинности, которая, как подтвердил опыт нынешнего столетия, есть не что иное, как фискально-государственный способ держать народ в беспрекословном подчинении (один отвечает за всех, а все за одного — из этой формулы не вывернешься): колхозы, заводские коллективы, бесчисленные партячейки с их принудительным подчинением личности так называемому коллективному решению, а на самом деле — решению начальства...»
Характер предпочтений российского менталитета в традиционном его виде
На основе результатов исследования А.Е. Грамницкого [Грамницкий, 1993] можно составить характерологический портрет “типичного русского”.
Русские считают, что уступают другим по уровню боевитости (в русской смелости больше безоглядной бесшабашности) и “рационального самоконтроля” (и признавая это!), они надеются, что им удастся компенсировать это более высокими нравственными качествами - добротой, сочувствием, коллективизмом. Если не считать повышенные значения по фактору “моральность” проявлением иллюзорных защитных тенденций самовосприятия, то нужно признать наличие в конституциональном темпераменте русских (как, по-видимому, и у других славянских народов) повышенной сензитивности, проявляющейся в социальном поведении в форме повышенной способности к сопереживанию, сочувствию, эмоциональному отклику. Эта интерпретация согласуется с данными о повышенной потребности у русских в эмоциональном контакте и доверительном общении. Такой профиль коррелирует с успехами в искусстве и гуманитарных науках.
Стереотип “русского” в представлениях самого русского лежит ближе к представлениям импульсивных народов, в стиле жизни которых сохранились элементы “деревенской”, семейно-патриархальной культуры (итальянцы, грузины). Но сами испытуемые были главным образом представителями городской интеллигенции.
Из этого можно сделать следующий вывод:
с одной стороны, наблюдается очевидная специфика русского национального характера, выражающаяся в повышенной межличностной сензитивности на фоне сниженной самоуверенности и способности к рациональному самоконтролю, в наличии крайних и противоречивых черт характера;
но с другой стороны, по-видимому, происходит процесс прогрессирующей утраты этой специфики на фоне перехода населения к стилю жизни, принятому во всех постиндустриальных обществах. Одним из психологических симптомов этого периода является “отрицательная идентификация” - отвержение черт своего национального характера самими русскими, как ведущих к социальной дезадаптации.
Наличие межличностной деятельности (национального характера) в России хорошо коррелирует со структурой ценностных ориентаций (национального менталитета): в западных странах главное - сам результат, в России - морально-этические соображения (совесть, нравственность, ответственность и т.п.) по поводу результата.
Можно выделить следующие признаки принадлежности России к другой социокультурной общности, отличной от западной:
в России доминирует морально-этическая ориентация (в отличие от прагматической западной ориентации),
в России преобладают внеэкономические цели (в отличие от экономических в западном обществе),
внутренний мотив большинства населения - “завистливая справедливость” (непрагматическая уравниловка): “Пусть у него не будет больше, чем у меня”,
доминирует вера в необходимость централизованного, единичного решения проблемы.