Гуссерль логические иследования картезианские размышления

Вид материалаРеферат

Содержание


Глава десятая
Подобный материал:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   38
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ КРИТИЧЕСКИХ ИССЛЕДОВАНИЙ

 

§ 57. Сомнения, вызываемые возможным неправильным истолкованием наших логических идей

Наше исследование до сих пор носило, главным образом, критический характер. Мы полагаем, что показали несостоятельность всякой формы эмпирической или психологической логики. Наиболее существенные основы логики, в смысле научной методологии, лежат вне психологии. Идея «чистой логики» как теоретической науки, независимой от всякой эмпирии, следовательно, и от психологии,- науки, которая одна лишь и делает возможной технологию научного познавания (логику в обычном теоретически-практическом смысле), должна быть признана правомерной; и надлежит серьезно приняться за неустранимую задачу ее построения во всей ее самостоятельности. Должны ли мы удовольствоваться этими выводами, можем ли надеяться, что они будут признаны подлинными выводами? Итак, логика нашего времени, эта уверенная в своих успехах, обрабатываемая столь выдающимися исследователями и пользующаяся общераспространенным признанием наука, трудилась напрасно, пойдя по неверному пути?67. Вряд ли это будет допущено. Пусть идеалистическая критика и создает при разборе принципиальных вопросов некоторое жуткое чувство; но большинству достаточно будет только бросить взгляд на гордый ряд выдающихся произведений от Милля до Эрдманна, чтобы колеблющееся доверие было опять восстановлено. Скажут себе: должны же быть средства как-нибудь справиться с аргументами и согласовать их с содержанием науки, находящейся в цветущем состоянии, а если нет, то тут все сводится, вероятно, лишь к гносеологической переоценке науки, – переоценке, которая, пожалуй, не лишена важности, но не может иметь революционного воздействия и уничтожить существенное содержание науки. В крайнем случае, придется кое-что формулировать точнее, соответствующим образом ограничить отдельные неосторожные рассуждения или видоизменить порядок исследований. Быть может, действительно, стоит тщательно составить несколько чисто логических рассуждении логического технического учения. Такого рода мыслями мог бы удовлетвориться тот, кто ощущает силу идеалистической аргументации, но не обладает необходимым мужеством последовательности.

Впрочем, радикальное преобразование, которому обязательно должна подвергнуться логика при нашем понимании, еще и потому будет встречено антипатией и недоверием, что оно легко, особенно при поверхностном рассмотрении, может показаться чистой реакцией. При более внимательном рассмотрении содержания наших анализов должно стать ясным, что ничего подобного не имелось в виду, что мы примыкаем к правомерным тенденциям прежней философии не для того, чтобы восстановить традиционную логику; но вряд ли мы можем надеяться такими указаниями преодолеть все недоверие и предупредить искажение наших намерений.

§ 58. Точки соприкосновения с великими мыслителями прошлого и прежде всего с Кантом

При господствующих предрассудках не может послужить нам опорой и то, что мы можем сослаться на авторитет великих мыслителей, как Кант, Гербарт и Лотце и еще до них Лейбниц. Скорее это может даже еще усилить недоверие к нам.

Мы возвращаемся в самых общих чертах к Кантову делению логики на чистую и прикладную. Мы действительно можем согласиться с наиболее яркими его суждениями по этому вопросу. Конечно, только с соответствующими оговорками. Например, мы не примем, разумеется, тех запутывающих мифических понятий, которые так любит и применяет также и к данному разграничению Кант, – я имею в виду понятия рассудка (Verstand) и разума (Vernunft) – и не признаем в них душевных способностей в подлинном смысле. Рассудок или разум как способности к известному нормальному мышлению предполагают в своем понятии чистую логику, – которая ведь и определяет нормальное, – так что, серьезно ссылаясь на них, мы получили бы не большее объяснение, чем если бы в аналогичных случаях захотели объяснить искусство танцев посредством танцевальной способности (т. е. способности искусно танцевать), искусство живописи посредством способности к живописи и т. д. Термины «рассудок» и «разум» мы берем, наоборот, просто как указания на направление в сторону «формы мышления» и ее идеальных законов, по которому должна пойти логика в противоположность эмпирической психологии познания. Итак, с такими ограничениями, толкованиями, более точными определениями мы и чувствуем себя близкими к учению Канта.

Но не должно ли это самое согласие компрометировать наше понимание логики? Чистая логика (которая одна только собственно и есть наука), по Канту, должна быть краткой и сухой, как этого требует школьное изложение элементарного учения о рассудке68. Всякий знает изданные Еше (Jäsche) лекции Канта и знает, в какой опасной мере они соответствуют этому характерному требованию. Значит, эта несказанно тощая логика может стать образцом. к которому мы должны стремиться? Никто не захочет утруждать себя разбором мысли о сведении науки на положение аристотелевско-схоластической логики. А к этому, по-видимому, клонится дело, ибо сам Кант учит, что логика со времен Аристотеля носит характер законченной науки. Схоластическое плетение силлогистики, предшествуемое несколькими торжественно изложенными определениями понятий, есть не особенно заманчивая перспектива.

Мы, конечно, могли бы ответить: мы чувствуем себя ближе к Кантову пониманию логики, чем к пониманию Милля или Зигварта, но это не означает, что мы одобряем все содержание его логики и ту определенную форму, в которой Кант развил свою идею чистой логики. Мы согласны с Кантом в главной тенденции, но мы не думаем, что он ясно прозрел сущность задуманной дисциплины и сумел в ее изложении учесть ее надлежащее содержание.

 

§ 59. Точки соприкосновения с Гербартом и Лотце

Впрочем, ближе, чем Кант, к нам стоит Гербарт, и главным образом потому, что у него резче подчеркнут и привлечен к различению чисто логического от психологического кардинальный пункт, который в этом отношении действительно играет решающую роль, а именно: объективность «понятия», т.е. представления в чисто логическом смысле.

«Всякое мыслимое, – говорит он в «Психологии как науке», своем главном психологическом произведении, рассматриваемое исключительно со стороны его качества, в логическом смысле есть понятие». При этом «ничто не приходится на долю мыслящего субъекта, таковому только в психологическом смысле можно приписывать понятия, тогда как вне этого смысла понятие человека, треугольника и т. д. не принадлежит никому в отдельности. Вообще в логическом значении каждое понятие дано только в единственном числе, что не могло бы быть, если бы число понятий увеличивалось вместе с числом представляющих их субъектов или даже с числом различных актов мышления, в которых с психологической точки зрения созидается и проявляется понятие». «Entia прежней философии даже еще у Вольфа, – читаем мы (в том же параграфе), – представляют собой не что иное как понятия в логическом смысле... Сюда же относится и старое положение: essentiae rerum sunt immutabiles. Оно означает не что иное как то, что понятия представляют собой нечто совершенно вневременное; это истинно для них во всех их логических отношениях; поэтому также истинны и остаются истинными и составленные из них научные положения и умозаключения; они истинны для древних и для нас, на земле и в небесах. Но понятия в этом смысле, образуя общее значение для всех людей и времен, не являются чем-либо психологическим... В психологическом смысле понятие есть то представление, которое имеет своим представляемым понятие в логическом значении или посредством которого последнее (имеющее быть представленным) действительно представляется. В этом смысле каждый имеет свои понятия для себя; Архимед исследовал свое собственное понятие о круге, Ньютон – тоже свое; это были в психологическом смысле два понятия, между тем, как в логическом смысле для всех математиков существует только одно».

Сходные рассуждения мы находим во 2-м отделе учебника «Введение в философию». Первое же положение гласит: «Все наши мысли могут быть рассматриваемы с двух сторон; отчасти как деятельность нашего духа, отчасти в отношении того, что мыслится посредством них. В последнем отношении их называют понятиями, и это слово, означая понятое, велит нам отвлечься от способа, которым мы воспринимаем, производим или воспроизводим мысль». Гербарт отрицает, что два понятия могут быть совершенно одинаковы; ибо они «не различались бы в отношении того, что мыслится посредством них, они, следовательно, вообще не различались бы как понятия. Зато мышление одного и того же понятия может быть много раз повторено, воспроизведено и вызвано при весьма различных случаях без того, чтобы понятие из-за этого стало многократным». В примечании он предлагает хорошо запомнить, что понятия не представляют собой ни реальные предметы, ни действительные акты мышления. Последнее заблуждение действует еще теперь; поэтому многие считают логику естественной историей рассудка и предполагают, что познают в ней его прирожденные законы и формы мышления, вследствие чего искажается психология».

«Можно, – говорится в «Психологии как науке», – если это представляется необходимым, доказать посредством полной индукции, что ни одно из всех неоспоримо принадлежащих к чистой логике учений, от противопоставления и подчинения понятий до цепей умозаключений, не предполагает ничего психологического. Вся чистая логика имеет дело с отношениями мыслимого, с содержанием наших представлений (хотя и не специально с самим этим содержанием); но нигде с деятельностью мышления, нигде с психологической, следовательно, метафизической возможностью последнего. Только прикладная логика, как и прикладная этика, нуждается в психологических знаниях; именно поскольку должен быть обсужден со стороны своих свойств материал, который хотят формировать согласно данным предписаниям».

В этом направлении мы находим немало поучительных и важных рассуждении, которые современная логика скорее отодвинула в сторону, чем серьезно обсудила. Но и эта наша близость к Гербарту не должна быть ложно истолкована. Меньше всего под ней подразумевается возврат к идее и способу изложения логики, представлявшимся Гербарту и столь выдающимся образом осуществленным его почтенным учеником Дробишем.

Конечно, Гербарт имеет большие заслуги, особенно в вышеприведенном пункте – в указании на идеальность понятия. Уже сама выработка им своего понятия о понятии составляет немалую заслугу, все равно, согласимся ли мы с его терминологией или нет. Однако Гербарт, как мне кажется, не пошел дальше единичных и не совсем продуманных намеков и некоторыми неверными и, к сожалению, весьма влиятельными своими идеями совершенно испортил свои лучшие намерения.

Вредно было уже то, что Гербарт не заметил основных эквивокаций в таких словах, как содержание, представляемое, мыслимое, в силу чего они, с одной стороны, означают идеальное, тождественное содержание значения соответствующих выражений, а с другой – представляемый в каждом данном случае предмет. Единственного уясняющего слова в определении понятия о понятии Гербарт, насколько я вижу, не сказал, а именно, что понятие или представление в логическом смысле есть не что иное как тождественное значение соответствующих выражений.

Но важнее иное, основное упущение Гербарта. Он видит сущность идеальности логического понятия в его нормативности. Этим у него искажается смысл истинной и настоящей идеальности, единства значения в рассеянном многообразии переживаний. Теряется именно основной смысл идеальности, который создает непреодолимую пропасть между идеальным и реальным, и подставляемый вместо него смысл нормативности запутывает основные логические воззрения. В ближайшей связи с этим стоит вера Гербарта в спасительность установленной им формулы, противопоставляющей логику как мораль мышления – психологии как естественной истории разума69. О чистой, теоретической науке, которая кроется за этой моралью (как и за моралью в обычном смысле), он не имеет представления, и еще менее – об объеме и естественных границах этой науки и о тесном единстве ее с чистой математикой. И в этом отношении справедлив упрек, делаемый логике Гербарта, именно, что она бедна совершенно так же, как логика Канта и аристотелевская схоластическая логика, хотя она и превосходит их в другом отношении в силу той привычки к самодеятельному и точному исследованию, которую она усвоила себе в своем узком кругу. И, наконец, также в связи с вышеупомянутым основным упущением стоит заблуждение гербартовой теории познания, которая оказывается совершенно неспособной решить столь глубокомысленную с виду проблему гармонии между субъективным процессом логического мышления и реальным процессом внешней действительности и увидеть в ней то, что она есть и в качестве чего мы ее покажем позднее, именно – возникшую из неясности мысли мнимую проблему.

Все это относится также к логикам Гербартовой школы, в частности, и к Лотце, который воспринял некоторые мысли Гербарта, с большой проницательностью продумал и оригинально продолжил их. Мы обязаны ему многим; но, к сожалению, его прекрасные намерения уничтожаются гербартовским смешением, так сказать, платоновской и нормативной идеальности. Его крупный логический труд, как ни богат он в высшей степени замечательными идеями, достойными этого глубокого мыслителя, становится в силу этого дисгармонической помесью психологистической и чистой логики70.

 

§ 60. Точки соприкосновения с Лейбницем

Среди великих философов прошлого, с которыми нас сближает наше понимание логики, мы назвали выше также и Лейбница. К нему мы стоим сравнительно ближе всего. И к логическим убеждениям Гербарта мы лишь постольку ближе, чем к воззрениям Канта, поскольку он, в противоположность Канту, возобновил идеи Лейбница. Но, конечно, Гербарт оказался не в состоянии даже приблизительно исчерпать все то хорошее, что можно найти у Лейбница. Он остается далеко позади великих, объединявших математику и логику концепций могучего мыслителя. Скажем несколько слов об этих концепциях, которые особенно симпатичны и близки нам.

Движущий мотив при зарождении новой философии, идея усовершенствования и преобразования наук, заставляет и Лейбница неустанно работать над реформированием логики. Но он смотрит на схоластическую логику прозорливее, чем его предшественники, и вместо того, чтобы осудить ее как набор пустых формул, считает ее ценной ступенью к истинной логике, способною, несмотря на свое несовершенство, дать мышлению действительную помощь. Дальнейшее развитие ее в дисциплину с математической формой и точностью, в универсальную математику в высшем и всеобъемлющем смысле – вот цель, которой он постоянно посвящает свои усилия.

Я следую здесь указаниям Nouveaux Essais, L. IY, ch. XVII, Ср., например, § 4, Opp. phil. Erdm. 395a, где учение о силлогистических формах, расширенное до совершенно общего учения об «argumens en forme», обозначается как «род универсальной математики, важность которой недостаточно известна». «Под «аргументом формы», – говорится там, – я разумею не только схоластический способ аргументирования, который применяется в школах, но всякое рассуждение, умозаключающее на основании формы и не имеющее надобности в каких бы то ни было дополнениях. Таким образом, сорит или иное силлогистическое построение, избегающее повторения, даже хорошо составленный счет, алгебраическое вычисление, анализ бесконечно малых, представляются мне приблизительно аргументами формы, ибо форма рассуждения в них предсказана так, что мы уверены в безошибочности рассуждения». Сфера понимаемой здесь Mathématique universelle, следовательно, много обширнее сферы логического счисления, над конструкцией которой много трудился Лейбниц, так и не справившись с ней до конца. Собственно Лейбниц должен был бы разуметь под этой общей математикой всю Mathesis universalis в обычном количественном смысле (которая составляет, по Лейбницу, понятие Mathesis universalis в узком смысле), тем более, что он вообще часто обозначает математические аргументы как «argumenta in forma». Сюда же должна была бы относиться и «Теория соединений, или общее учение о видах, или абстрактная доктрина о формах», которая образует основную часть Mathesis universalis в более обширном, но не в вышеуказанном наиболее обширном смысле, между тем как эта последняя отличается от логики в качестве подчиненной области. Особенно интересную для нас «Ars combinatoria» Лейбниц формулирует как доктрину о формулах или общих выражениях порядка, сходства, отношениях и т. д.». Он противопоставляет ее как scientia generalis de qualitate (общее учение о качестве), общей математике в обычном смысле, scientia generalis de quantitate (общему учению о количестве). Ср. по этому поводу ценное место в соч. Лейбница (Gerhardt's Ausgabe Bd. VII. S. 297): «Теория соединений, по-моему, есть специально наука [ее можно назвать также вообще характеристикой или учением о видах (speciosa)], которая трактует о формах вещей или общих формулах (т. е. о качестве как о родовом или о подобном и неподобном, о том, например, как возникают все новые формулы из сочетания между собой а, b, с... (которые представляют собой количества или что-нибудь иное). Эта наука отличается от алгебры, которая занимается формулами, имеющими отношение к количеству или равному и неравному. Таким образом, алгебра подчинена теории соединений и непрестанно пользуется ее правилами, которые представляются гораздо более общими и находят себе применение не только в алгебре, но и в искусстве дешифрирования, в разного рода играх, в самой геометрии, трактуемой по старому обычаю как наука о линиях и, наконец, всюду, где имеет место отношение подобия».

Интуиции Лейбница, так далеко опережающие его время, представляются знатоку современной «формальной» математики и математической логики точно определенными и в высокой степени поразительными. Последнее относится, что я особенно подчеркиваю, также к отрывкам Лейбница о scientia generalis или calculus ratiocinator, в которых Тренделенбург со своей элегантной, но поверхностной критикой вычитал столь мало ценного (Historische Beiträge zur Philosophic, Bd. III).

Вместе с тем Лейбниц неоднократно ясно подчеркивает необходимость присоединить к логике математическую теорию вероятностей. Он требует от математиков анализа проблем, скрывающихся в азартных играх, и ждет от этого больших успехов для эмпирического мышления и логической критики последнего. Словом, Лейбниц в гениальной интуиции предвидел грандиозные приобретения, сделанные логикой со времен Аристотеля, – теорию вероятностей и созревший лишь во второй половине этого столетия математический анализ (силлогистических и несиллогистических) умозаключений. В своей «Ars Combinatoria» он является также духовным отцом чистого учения о многообразии, этой близко стоящей к чистой логике и даже связанной с ней дисциплины.

Во всем этом Лейбниц стоит на почве той идеи чистой логики, которую мы здесь защищаем. Далее всего он был от мысли, что существенные основы плодотворного искусства познания могут находиться в психологии. Они, по Лейбницу, совершенно априорны. Они конституируют дисциплину с математической формой, которая, совершенно наподобие, например, чистой арифметики, заключает сама в себе призвание к регулированию познания71.

 

§ 61. Необходимость детальных исследований для гносеологического оправдания и частичного осуществления идеи чистой логики

Однако авторитет Лейбница будет иметь еще меньше силы, чем авторитет Канта или Гербарта, тем более, что Лейбницу не удалось осуществить свои великие замыслы. Он принадлежит к прошедшей эпохе, относительно которой современная наука считает себя ушедшей далеко вперед. Авторитеты вообще не имеют большого веса, когда идут против широко развитой, мнимо плодотворной и укрепившейся науки. И действие их должно быть тем меньше, что у них нельзя найти точно выясненного и позитивно построенного понятия соответствующей дисциплины. Ясно, что, если мы не хотим остановиться на полпути и осудить наши критические размышления на бесплодность, то мы должны взять на себя задачу построить идею чистой логики на достаточно широком основании. Только если в содержательных детальных исследованиях мы дадим более точно очерченное представление о содержании и характере ее существенных проблем и более определенно выработаем ее понятие, нам удастся устранить предрассудок, будто логика имеет дело с ничтожной областью довольно тривиальных положений. Мы увидим, наоборот, что объем этой дисциплины довольно значителен, и притом не только в смысле ее богатства систематическими теориями, но и прежде всего в смысле необходимости трудных и важных исследований; для ее философского обоснования и оценки.

Впрочем, предполагаемая незначительность области чисто логической истины еще сама по себе не есть аргумент в пользу отношения к ней только как к вспомогательному средству для логического технического учения. Чисто теоретический интерес содержит постулат, что все, образующее теоретически замкнутое в себе единство, должно быть излагаемо в этой же теоретической замкнутости, а не как простое вспомогательное средство для посторонних целей. Впрочем, если наши предшествовавшие размышления, по меньшей мере, выяснили, что правильное понимание сущности чистой логики и ее единственного в своем роде положения в отношении других наук составляет один из важнейших, если не самый важный вопрос всей теории познания, то таким же жизненным интересом этой основной философской науки является и то, чтобы чистая логика была действительно изложена во всей ее чистоте и самостоятельности. Да и на каком основании вообще теория познания заслуживала бы названия полной науки, если бы нельзя было считать всю чистую логику ее составной частью или, наоборот, всю совокупность гносеологических исследований – философским дополнением к чистой логике. Разумеется, не следует только понимать теорию познания как дисциплину, следующую за метафизикой или даже совпадающую с ней, а надо видеть в ней дисциплину, предшествующую метафизике, как и психологии и всем другим наукам.

ПРИЛОЖЕНИЕ

 

Указания на Ф.А. Ланге и Б. Больцано

Как ни велико расстояние, отделяющее мое понимание логики от взглядов Ф.А. Ланге, я согласен с ним и вижу его заслугу перед нашей дисциплиной в том, что он в эпоху господства пренебрежительного отношения к чистой логике решительно высказал убеждение, что «наука может ожидать существенных успехов от попытки самостоятельного обсуждения чисто формальных элементов логики» («Logische Studien» – «Логические этюды»). Согласие идет еще дальше, оно касается в самых общих чертах и идеи дисциплины, которую Ланге, впрочем, не сумел довести до полной ясности. Не без основания обособление чистой логики означает для него выделение тех учений, которые он характеризует как «аподиктическое в логике», именно «тех учений, которые, подобно теоремам математики, могут быть развиты в абсолютно принудительной форме»... И достойно одобрения то, что он затем прибавляет: «Уже один факт существования принудительных истин настолько важен, что необходимо тщательно изыскивать каждый след его. Пренебрежение этим исследованием из-за малой ценности формальной логики или из-за ее недостаточности как теории человеческого мышления с этой точки зрения недопустимо, прежде всего, как смешение теоретических и практических целей. На подобное возражение следовало бы смотреть так, как если бы химик отказался анализировать сложное тело, потому что в сложном состоянии оно очень ценно, между тем как отдельные составные части, вероятно, не имели бы никакой ценности». Столь же верно говорит он в другом месте: «Формальная логика как аподиктическая наука имеет ценность, совершенно независимую от ее полезности, так как каждая система a priori обязательных истин заслуживает величайшего внимания».

Столь горячо вступаясь за идею формальной логики, Ланге и не подозревал, что она уже давно осуществлена в довольно значительной мере. Я имею в виду, разумеется, не те многочисленные изложения формальной логики, которые выросли особенно в школах Канта и Гербарта и которые слишком мало удовлетворяли выставленным ими притязаниям; я говорю о «Наукоучении» Бернгарда Больцано, вышедшем в 1837 г. Это произведение в деле логического «элементарного учения» оставляет далеко за собой все имеющиеся в мировой литературе систематические изложения логики. Правда, Больцано не обсудил ясно и не защитил самостоятельного отграничения чистой логики в нашем смысле; но de facto он в первых двух томах своего произведения изложил ее именно в качестве фундамента для наукоучения в его смысле с такой чистой и научной строгостью и снабдил ее таким множеством оригинальных, научно доказанных и, во всяком случае, плодотворных мыслей, что уже в силу одного этого его придется признать одним из величайших логиков всех времен. По своей позиции он тесно примыкает к Лейбницу, с которым у него много общих мыслей и основных взглядов, и к которому он также философски близок в других отношениях. Правда, он тоже не вполне исчерпал богатства логических интуиции Лейбница, особенно в области математической силлогистики и mathesis universalis. Но в это время из посмертных сочинений Лейбница были известны лишь немногие, и недоставало «формальной» математики и учения о многообразии – этих ключей к пониманию идей Лейбница.

В каждой строке замечательного произведения Больцано сказывается его острый математический ум, вносящий в логику тот же дух научной строгости, который сам Больцано впервые внес в теоретическое обсуждение основных понятий и положений математического анализа, тем самым дав ей новые основания; эту славную заслугу не забыла отметить история математики. У Больцано, современника Гегеля, мы не находим и следа глубокомысленной многозначности философской системы, которая стремится скорее к богатому мыслями миросозерцанию и жизненной мудрости, чем к теоретически-анализирующему знанию мира; мы не находим у него и обычного злосчастного смешения этих двух, принципиально различных замыслов, которое так сильно задержало развитие научной философии. Его идейные конструкции математически просты и трезвы, но вместе с тем математически ясны и точны. Только более глубокое уяснение смысла и цели этих конструкций показывает, какая великая работа ума кроется в трезвых определениях и в сухих формулах. Философу, выросшему среди предрассудков, среди привычек речи и мысли идеалистических школ – а ведь все мы не вполне свободны от их действия – такого рода научная манера легко может показаться плоской безыдейностью или тугомыслием и педантизмом. Но на труде Больцано должна строиться логика как наука; у него она должна учиться тому, что ей необходимо: математической остроте различении, математической точности теорий. Тогда она приобретет и иную основу для оценки «математизирующих» теорий логики, которые с таким успехом строят математики, не заботясь о пренебрежительном отношении философов. Ибо они безусловно гармонируют с духом Больцано, хотя он сам и не предугадывал их. Во всяком случае будущий историк логики вряд ли совершит такое упущение, какое допустил столь основательный в других случаях Ибервег, поставив произведение столь высокого достоинства, как «Наукоучение», на одну ступень с «Логикой для женщин» Книгге72.

Как ни цельна работа Больцано, однако ее нельзя считать окончательно завершенной (в полном согласии с мнением самого этого глубоко честного мыслителя). Чтобы упомянуть здесь лишь об одном, укажем на особенно чувствительные недочеты в гносеологическом направлении. Отсутствуют (или совершенно недостаточны) исследования, касающиеся собственно философского выяснения функции логического элемента в мышлении и, тем самым, философской оценки самой логической дисциплины. От этих вопросов всегда может уклониться исследователь, который в точно отграниченной области, как в математике, строит теорию на теории и не обязан особенно заботиться о принципиальных вопросах; но не исследователь, который стоит перед задачей выяснить право на существование своей дисциплины, сущность ее предметов и задач и который обращается к тем, кто совсем не видит этой дисциплины, не придает ей значения или же смешивает ее задачи с задачами совсем иного рода. Вообще сравнение предлагаемых логических исследований с произведением Больцано покажет, что в них речь идет совсем не о простом комментировании или критически исправленном изложении идейных построений Больцано, хоть они и испытали на себе решающее влияние Больцано и наряду с ним влияние Лотце.