Осень прощальная

Вид материалаКнига

Содержание


Двадцатое октября.
Двадцать второе января
Двенадцатое января.
Двенадцатое июля.
Одиннадцатое января.
Четырнадцатое января.
Десятое января.
Одиннадцатое декабря.
Десятое мая.
Тридцатое января
Второе февраля. Воскресенье.
Тринадцатое февраля.
Третье февраля
Четвертое февраля
Седьмое декабря.
Девятнадцатое ноября.
Шестое февраля.
Восемнадцатое ноября
Первое сентября.
Четырнадцатое октября.
...
Полное содержание
Подобный материал:
  1   2   3   4   5   6


Мих. Вершвовский


ШЕСТЬ КНИГ МОИХ ПРОЩАНИЙ


КНИГА ПЯТАЯ


ОСЕНЬ ПРОЩАЛЬНАЯ




Санкт Петербург

Берлин

2002


ББК 84. 2

УДК 882

В37


Осень прощальная» – повесть о жизни и любви. Место действия – Санкт-Петербург, время действия – вторая половина 90-х годов.

(с) Вершвовский М. А., 2002

(с) ГАВ Траугот, иллюстрации 2002

ISBN 5 93796 001 7


***

Я вывалил на пол содержимое двух ящиков письменного стола. Легкие листы разлетелись по полу, старые тетради легли тяжело, письма в конвертах и без, исписанные страницы, сложенные вчетверо, открытки…

Розанов назвал свою книгу раздумий «Осенние листья. Короб второй». Короб. Осень.

Эта октябрьская прохладная пора как-то особенно располагает к грусти, к воспоминаниям о днях еще недавних, невозвратных, и, как выяснилось теперь, счастливых

«…Много воды утекло».

Черные дожди сменяются ясными солнечными днями. В парках осенний воздух имеет особый привкус. Из ярких листьев можно собрать превосходный букет, а можно разглядывать их прямо так на деревьях или на газонах сорванные, унесенные, перемешанные как попало настырными ветрами.

Просматривая эти записи, я еще острей ощущаю, как много изменилось в моей жизни за последние четыре года. Эта осень какая-то особенно печальная. В городе тесно, взгляд упирается в стены домов. Дождливыми вечерами холодно, промозгло, одиноко.

***

Я снял комнату в Озерках, перевез туда в чемодане свой пестрый осенний короб, и теперь ежедневно перечитываю, перебираю его, отбираю, готовлю к изданию книгу, которую назову «Осень прощальная». В задуманной мною книге нет хронологической последовательности, нет дневника, скорее это будет повесть в записках. Из всего короба я помещу в нее только то, что мне показалось интересным или необходимым, и расположу весь материал произвольно и естественно, как опавшие осенние листья на газонах, или деревьях.

«Осень прощальная» – книга самых разных раздумий о разном, книга осенней печали и ожиданий, книга исканий и надежд, книга осенней любви к тебе.


***

^ Двадцатое октября.

Слышишь, за окнами осень, листья шуршат по асфальту?

Видишь, корявые сучья, черные в синем стакане позднего низкого неба, в парке и здесь, возле дома, пообнажились деревья.

Прошлое, разве прошло ты?

Горькая синяя осень. Вспомнишь, теперь уж с улыбкой, вечер, прощанье, разлуку...

Вот, и нисколько не больно.

Нам не вернуть, не вернуться...

«Время тревог и раздумий, время печали вечерней».


***

Двадцать первое октября.

У меня в доме гость, православный священник Володя, отец Владимир. Он приехал из Пятигорска с моим другом Мишей Нейговзеном. Отец Владимир – светский человек, улыбчивый, держится очень просто и приятно, молится по утрам, перед каждой трапезой, вечером перед сном. Он живет у меня третий день. Маринка как-то притихла, разглядывает его тайком, ей очень хочется поговорить со священником, расспросить его о чем-нибудь, может быть, о Боге.

Вчера с вечера она читала Евангелие.

Третьего дня ее обидели в автобусе. Два молодых парня и пожилая женщина стали спрашивать, знает ли она свой язык, что она делает на православной земле. Спрашивали вроде бы беззлобно с ухмылкой. И так же беззлобно с ухмылкой:

– Улетай от нас поскорее, а то можешь не успеть. Скоро самолетов на всех вас не хватит.

Маринка выскочила из автобуса.

Сегодня за чаем истая атеистка Сарбона Фадеева, между прочим, поинтересовалась, как же Бог допустил Сумгаит, Чернобыль. Владимир стал объяснять ей самое элементарное, давно забытое, что Бог – это доброта, свет, всепрощение и сострадание. «Бог в тех сердцах, в которые Его впустили, а там где Его нет – ложь и зло. Есть законы природы, созданной Богом. Не надо нарушать эти законы». Маринка слушала и спросила: «А евреи прокляты Богом?»

– Почему? Всех людей Бог благословил на жизнь, и евреев, и христиан, и турков, и греков, и зверей, и гадов, и рыб, и птиц небесных, и маленьких насекомых, и деревья, и травы. Он стучится к нам в каждое сердце, а мы, бывает, не слышим, боимся, не пускаем, не хотим жить по его законам.

– Но евреи распяли Христа...

– Ну, уж так все и распяли. По Евангелию – распяли римские солдаты, а им приказали. А тот, кто приказал, умыл руки, мол, так требует толпа. А в толпе были не только евреи. Неизвестно, кто был в той толпе. Многие, подавляющее большинство евреев даже не знали об этом.

– Но те, кто кричал...

– Да разве виновных надо искать. Разве это поможет? Разве уже пришло время спорам и обвинениям? Если пожар, горит дом, в нем люди, дети, старики, разве надо искать того, кто поджег, зачем, по злобе или случайно, без злого умысла, или от помрачения рассудка. Надо тушить, а потом разберемся, если будет охота. Надо спасать. А кто эти виновные, что они, почему? Не нам их судить. Повинную голову и меч не сечет. Искренне раскаявшемуся Бог простит грехи.

– Да что делать-то?

– Добро надо делать. Не наше дело судить целые поколения, народы. Бог един. Бог милосерд.

– А убийц кто осудит? Кто от них защитит невинных? Надо убийц изолировать.

– Надо их ограждать от убийства, а после уж поздно. Второй раз, может, и не убьют.

– Да как же это можно, до убийства?

– Надо. Ты сама подумай, как это сделать. И молиться надо за себя, за родных и близких, за ближних и дальних. Пустить Бога в свое сердце.

– Но злодеи не молятся.

– Да, видно, не молятся, не хотят, а может, молятся, да разве это молитва, если от нее не смягчается сердце.


***

Четвертое сентября.

«За поворотами заброшенной дороги, по которой не вернуться назад...

О, юность, отшумевшая моя».

Мне снился сон: лето, жаркий полдень, палисадник маленькой латышской станции, кусты шиповника... а вот и я сам – дуралей в потертых джинсах, уставился на двух девчонок, которые меня совсем не замечают, а вот лохматая собака. Да это ж Афродита!

Вспоминать всегда грустно, но радостно, а возвращаться страшно. Я и не предполагал, что возвращение в давно прошедшее, воспоминание о невозвратном, может отозваться такой болью, заставить сердце так сильно биться. Больно и светло возвращаться в прошлое, а порой стыдно.

Тот незабытый высокий дом не высок, не сияет праздником окон. Его серые ставни закрыты, а забор почернел, где подгнил, где совсем повалился в лопухи и крапиву. В этом доме никто не живет, только мыши, только тени и души… остальное таится. Все знакомо, все родное, но уже изменилось, даже запахи, звуки... муравьи на дорожке – внуки, праправнуки тех муравьев.

Уткнуться прямо здесь у дороги лицом в уже засыхающую осеннюю траву. Траву! Каждой травинке, всякому полевому цветку низкий поклон; и ромашке, и вьюнку, подорожнику, кашке, цикорию, молочаю, лопуху и другим, всех имен и не знаю.

Умиленье, растерянность, тоска о невозвратном... Не знаю, как назвать эту боль.

Я ушел той же дорогой, уводящей в поля, до асфальта шоссе, а потом по шоссе до поселка. Вот и все.


***

Третье ноября.

Ты спрашиваешь, что такое свобода и просишь меня поскорее уехать с тобою, убежать куда-нибудь, туда, где жить безопасно, где нас не убьют.

Ах, Свобода, возлюбленная моя Свобода! Что отдам я за тебя, чем пожертвую? Состоянием? Благополучием? Излишней роскошью (машина, дача, старинный буфет)? Любимой женщиной? Дочерью или сыном? Матерью? Самой жизнью?

Это гордое слово «Свобода!» Это сладкое слово «Свобода!» Как устал я от слов!

Сегодня жарко. Хорошо бы принять душ. Да вот, водопровод чинят уже третий день.

Как нужна нам свобода! Нам всем просто необходима свобода. Тебе, чтобы писать, что захочешь! Тебе, чтобы делать, что хочешь. Тебе, чтобы убить соседа. Тебе, чтобы уехать, куда захочешь. Тебе, чтобы ничего не делать. Тебе, чтобы заставить ее или его. Тебе, чтобы требовать то, что положено. Тебе, чтобы требовать то, что не положено. Хватит?

А для чего тебе необходима полная свобода?

Свобода, свобода, свобода!

Чего хотят от Свободы, чего требуют? Разве она решит все проблемы? Что она может? Разве она дровосек, экскаватор, инженер, генерал, вождь, ученый? Она условие, только условие, при котором можно знать, как решаются наши проблемы, обсуждать, осуждать... Вот и все.

Говорят, что в моей стране она еще не окрепла, она больна.

А для счастья нужен порядок, нравственность, любовь, вера и, как их производные, доброта, честь, честность. Я молюсь тебе, свобода, о тебе. Ты условие справедливости, демократии, законности и правопорядка.

Ну, а ты что притихла?

Никуда удирать мы не будем. Накрой стол. Дочка спит. Давай почаевничаем.


***

Пятое сентября.

Он ставил сруб из срубленных деревьев, кору срывая, как одежду женщин. Он не жалел вас, гордые деревья. Он строил дом и жил в пустыне дома.

Вот звон печальной колокольни стынет. Вот дом высокий у дороги. Вот осень. Зачастили проливные. Овитый ветром дом скрипел ночами, в снах шевелил загубленные кроны.

И счастья не было в высоком доме.


***

Второе июля.

Валентин Верлиоко – хороший реставратор. У него большой опыт, он знает живопись. Ленинградские коллекционеры частенько захаживают к нему за советом и консультациями.

Частные коллекции на территории бывшего Советского Союза, в Москве и Санкт-Петербурге (Ленинграде), до сих пор еще мало изучены, а подчас и неизвестны специалистам. Это создает серьезные проблемы атрибуции сохранившихся в них, затерянных и неизвестных работ мастеров русского авангарда, написанных в начале века.

Работы будут отыскиваться еще долгое время. Мы живем в такие годы, когда их бывшие владельцы, любители и собиратели, последние свидетели и участники этого интереснейшего явления в русском и мировом искусстве, увы, уходят из жизни. Часто они завещают свои сокровища наследникам, которые видят в этих уникальных произведениях лишь материальную ценность, а нередко и не представляют себе их истинную стоимость. Информация об аукционах до восьмидесятых годов была известна лишь узкому кругу специалистов и заинтересованных лиц. Сведения о крупнейших аукционах мира в российской прессе, на русском языке появились только в конце 80-х.

Белые пятна в истории долго хранимых, иногда скрываемых от постороннего глаза работ, в их родословных, в их биографиях, облегчили создание подделок. В мутной водице не документированных предположений прекрасно чувствуют себя одиночки и целые группы, производящие и сбывающие подделки, выполненные с расчетом на самую строгую технико-технологическую экспертизу.

С 70-х годов рынок живописи захлестнула волна самых искусных подделок. Но картина оставляет след в культурной жизни общества. Есть фото или другие бесспорные документы, есть пресса, есть знатоки того периода истории искусства.

Верлиоко хорошо знает живопись начала века, знает почерк, «руку» многих авторов, их холсты и краски.


***

Второе апреля.

Он всегда любил женщин, а в юности даже завидовал им. Его влекла, манила и волновала их тайна, тайна несхожести. Ему хотелось прочувствовать все нюансы этой несхожести, испытать роды, половой акт, изнасилование, даже месячные. При всем этом он был брезглив и очень застенчив.

Он с детства вел дневник, много писал о любви, о женщинах, но, среди прочих проблем, в общем объеме его интимной жизни, эта тема не стала доминирующей. Он как-то не позволял себе развивать ее. В армии, где солдат лишен всякого женского общества, он с гордостью отметил, что не страдает от этого лишения, как другие. Все начиналось при встрече, при непосредственном контакте, не обязательно физическом – и желание, и волнение, и страсть, и муки. А в одиночестве?

Случалось, он предавался мечтам о прекрасной незнакомке, а иногда и об очень хорошо знакомой женщине. Чаще это были вполне невинные мечты о красоте, о встречах, о тайне, но случались мечты и более смелые, эротические, сексуальные и даже извращенческие, но это уж очень редко. Конечно же, он не представлял себе жизнь без женщины, без брака.

О браке он говорил: «Так хочет природа, так хочет Бог, так хочет общество», давно уже отметив парадоксальность такой декларации. Ведь каждый из членов этого общества, в отдельности, не желал его брака или был просто безразличен к этой проблеме, а все мнения вместе, так называемое общественное мнение, складывалось в желание этого брака.Он понимал: да, общество желает нормальный брак каждому своему члену, желает ему надежную семью, здоровое потомство. Это один из основных законов продолжения рода. Но как не хочет именно его брака вон та ревнивая блондинка, или вон та несчастная в любви, завидуя или ревнуя, или вон тот импотент, или тот, с которым он дружит, или тот, которому он служит верой и правдой, или сосед, которому это может создать неудобства, а вон тому и тому все это совершенно безразлично. А мы говорим: «общество желает».

Он стремился к браку и не искал идеала, прекрасно понимая, что всякий набор только положительных качеств таит противоречие уже в себе самом, а потому невозможен, и поиски его бесполезны, и тратить время на них не следует. Он искал женщину и находил, и сходил с ума от любви, и расставался, и возвращался, и снова искал... И ничего прекраснее этого в его жизни не было.


***

Третье июля. Гурзуф.

Вблизи, по знойной колоннаде пирамидальных тополей блуждает тень твоих речей.

Восьмое августа

Я опасаюсь эмансипированных истеричек – поклонниц Марины Цветаевой. Гляди, укусят за какое-нибудь удобное им место. Как это я, городской муравей, посягаю на их божество! Да я не посягаю – не мне судить ее творчество. Но и я ведь тоже ее читатель и почитатель. Марина Ивановна хороший поэт, не пророк, ну и что? Она красивая курящая женщина, добрая и умная. "Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед". Он – этот черед, настал в те страшные годы, которые востребовали именно ее стихи. Этот черед мог бы не настать, а стихи у нее замечательные!

Гениальные стихи "будетлян" сегодня уже не читают. Они остались в том времени, из которого вырывались, в котором жили, которое давно прошло. Но они навсегда остались в русской литературе, они этап ее развития. Опыты будетлян, их озарения, их открытия, не закрыть. Без них, современная русская поэзия, да и проза, были бы иными. О них не забудут, и их не забудут. Так пушкинская поэзия подступает к сердцу, когда сердцу необходим воздух пушкинской поры, легкий морозный звон золотого века.

Но если не прозвенел вовремя, потом уже поздно, или нет причин, и слушатели ушли, да и звонить уже надо не так и не об этом. А хорошие стихи не всегда изучают в школах, случается – они живут в одном тютчевском сердце или в двух сердцах, а если таких сердец много – больше пяти, больше десятка – значит они востребованы, что очень приятно, но не обязательно.

Олеся Шауб, уходя из жизни, уничтожила свои замечательные стихи, все до одного. Ее стихи слышали и читали избранные ею семь человек. Трое из них не любили и не понимали поэзию. Не всегда и не всем нужны стихи. А Борис Пастернак, и Осип Мандельштам, и Марина Цветаева не читали Олесю Шауб. А ведь, прочти они ее стихи.... Трудно переоценить влияние поэтического окружения на творчество. А ее поэзия была очень самобытной, необычной, новой. Я до сих пор не встречал ничего подобного.

Но это все так, фантазии, не совместимые во времени и пространстве. А стихи всегда связаны со своим временем, со своим современником, они составная часть времени, его примета, признак, его продукт.


***

Мы все торопимся. А времени у нас остается все меньше. «Вот и январь накатил, налетел, бешеный, как электричка».

Ну, и что? Не тревожься. Выключи телевизор. За окошком падает снег. Надо жить. Смотри, какая у нас подрастает дочка! Все будет нормально.

Ну, куда мы торопимся? Куда спешим? Пролетит наша искорка, загаснет. Стоит ли торопить время, сокращать этот и так небольшой срок?


***

Двадцать первое января.

В 1970 году Сима Островский с женой приняли решение переехать жить в Израиль. И началось... Справки, справки, обсуждения в рабочих коллективах, на профсоюзных и партийных собраниях. Симу и его русскую жену Галину уже осудили все общественные организации, а комсомольское собрание НИИ, рассмотрев заявление Галины о выходе из комсомола, в связи с отъездом из СССР в Израиль, постановило: «Комсомолке Г. Островской рекомендовать расторгнуть брак с гр. Островским и остаться в комсомоле». Это предложение внес комсомолец А. Гвоздев, и оно было принято подавляющим большинством голосов.


***

^ Двадцать второе января

Ира по вечерам проверяет ученические тетради своих учеников.

"Училка"

Однажды она нарисовала тушью черные сучья и обнаженную девушку, тянущую белые руки к белой луне на черном небе.

У Иры все в порядке – работа, квартирка, иногда театр, родственники, знакомые... «О, сигаретная туманность истин, красивых слов не четкие значенья, стихи и проза, откровенья, взгляды и мудрости не крепкое вино. Тепло и тихо. За окном стемнело. Журчит вода в системе отопления...» О чем мечтать, когда так много надо? О чем грустить, если не пожелала ни чего придумать? «Проходят зимы, праздники проходят... Друзья, подруги – суета и скука... Всему узнать совсем не трудно цену, ночами заплатив за вечера... А за окном деревьев черных сучья, и в черном небе белая, как плечи, луна качается... А дома очень тихо».

Как рано наступают вечера.


***

^ Двенадцатое января.

В советские времена при оформлении любых документов заполнялись анкеты. Пятым пунктом во всех анкетах значилась "национальность". В те годы антисемитизм в моей стране проявлялся исподволь, он не декларировался. "Инвалиды пятого пункта" – мы знали о существовавших ограничениях, об инструкциях отделов кадров, ОВИРов, партийных и прочих государственных бюрократических и политических учреждений... Мы давно знали правду о судьбе еврейского театра, об убийстве Михоэлса, о судьбе еврейского антифашистского комитета, о судьбе деятелей еврейской культуры, о запрете изучения иврита в негосударственных, неподнадзорных школах, о запрете переиздания букваря на идиш. В шестидесятых стали известны документы о, готовившейся Сталиным, депортации евреев.

Помнишь, в семидесятом мы стояли у памятника лейтенанту Шмидту. Ты отворачивалась от ветра, а мне в лицо ветер и твой взгляд, светлый...

В семидесятом я писал:

«Любовь, Любовь, Любовь, кино, стихи, цветы... и ожиданья под часами, на той скамейке или у моста... и город до рассвета, и утром, и ненастным днем, и в жаркий полдень, и зимой, когда морозец тротуары подсушил, и в октябре, шурша опавшими листами...»

Два года я люблю тебя, два года, и жду, волнуясь, каждой встречи... Любовь, Любовь, Любовь... А ты Люба, Любушка, Любовь Владимировна – котенок озорной.

«По тротуарам и переходам… Звенящий город по перекресткам овит ветрами, омыт дождями от куполов до чугунных люков… В стекле витринном спешит, как прежде, влюблен и молод...» «Гремя качнется трамвай знакомый зеленоглазый. Мы отразимся в стекле витринном и не исчезнем».

«Вот кафетерий. Нам не проститься... Нам не проститься, нам не расстаться, не разорваться, не расцепиться. Вот кафетерий и наши руки...»

Любовь, Любовь, Любовь, тревоги и мечты. «А мы с тобою, а в чашках тонких горчайший кофе. А разговоры опять о том же, опять о том же. Сгорела осень, и небо в парках уже другое, сквозь сетку сучьев совсем другое».

Мы обнимались, мы расставались...

«Любовь… Ты слышишь, заборы ставят, канавы роют... столбы и вышки... колючку тянут. Нам расставаться, а нам с тобою все не проститься, нам не расстаться, не разъединиться, не расплестись...»

Уже готовы в столах анкеты и автоматы... А ты мне крикнешь из-за забора: "Не виновата!" Не виновата! Качнутся звезды на небе красном. А я отвечу из-за забора: "Любаша, здравствуй!"

1970. Декабрь.

Так я писал в декабре семидесятого, а через год в аэропорту провожал друзей. Они уходили сквозь строй пограничников и таможенников, обысканные, униженные, испуганные, счастливые.

***

Двадцать восьмое ноября.

Шестидесятые давно пролетели. Конец ноября восемьдесят девятого... Нева. Штормовой ветер с залива. Общество «Память». Сборища в Румянцевском скверике. Голые черные деревья. Я стою у памятника лейтенанту Шмидту.

Люба вышла замуж за американца и улетела с ним в Калифорнию еще в тех, далеких семидесятых годах. Зачем ей писать письма мне в Россию? А я только вчера простился со своей семьей, с женой, с дочерью. Я остался один.


* * *

Третье ноября.

А царице моей девятнадцатый год. На полях ее лен, на губах ее мед.

Эти тонкие пальцы девчоночьих рук... Да минует невзгода ее и недуг! К ее узким стопам что имел приносил... Даже взгляда в награду себе не просил. А царица улыбкой встречала меня, подносила сама два бокала вина, а еще два огня да лихого коня, что легко уносил от печалей меня. Беззаботней царицы я в мире не знал, ее сад расцветает в ущелиях дней. Я губами к его родникам припадал – ах, поверьте, вина нет на свете хмельней.


***

Четвертое ноября.

Я почему-то часто вспоминаю крысу из моего довоенного детства. Летом на даче в Тарховке, у теневой стороны дощатого забора, где лежала полусгнившая колода, в погожие дни она появлялась неожиданно, непонятно откуда, огромная, влезала на край колоды, освещенная солнечными бликами от оконных стекол, подымала усатую морду и свистела. Затаив дыхание, я слушал ее из-за горшков герани, стоявших на окне.


***

Шестое октября.

От Юрия Львовича ушла молодая жена. Он проснулся однажды утром, без семьи, без жены, без дочери, без тещи, проснуться снова свободным, проснулся один, одинокий. А начинать с начала уже поздно, да и не получится - ему уже за шестьдесят. Всему свое время. Я понимал, что одиночество печально, но не ужасно же. Можно еще жить и писать. А Юрий Львович повесился.


***

Седьмое октября.

Робинзона (Ю.Я. Рапопорта) опять поймали с краденой детской коляской. «Не успел угнать».

Лизочка Ваткина жалуется: «Да этот Робинзон как придет – съест все, что есть в доме. А свободного времени у него сколько хочешь. Припрется к обеду как бы случайно, "спонтанно", и выгнать его как-то неловко. Ворюга! Я – дура, ему верила».

Юрка Рапопорт – фигура заметная. Это он заискивающе заглядывает вам в глаза, с угодливой улыбочкой. Ему всегда хочется к вам в дом, а в его доме – грязь непролазная, вонь, барахло... "Я не раб. На меня и дур и ротозеев хватит. Эти интеллигенты… А я не пьяница, и мне надо есть».


***

Судьбы коллекций русской живописи послереволюционного периода, конечно же, связаны с судьбами самих коллекционеров.

К 1937 году была уже конфискована большая часть частных коллекций. Подтверждение тому не трудно найти в архивах Русского Музея, Третьяковки, Пушкинского музея, да и других музеев бывшего Советского Союза. Не мало работ "затерялось" на пути к государственным хранилищам. Чаще они не пропадали, а просто перемещались к новым частным владельцам.

До сих пор в сумеречных квартирах Санкт-Петербурга (Ленинграда), в семьях русской творческой интеллигенции, которую коммунистический режим не очень-то жаловал, еще таятся работы замечательных художников русского авангарда.

У ленинградских частных коллекций особая судьба, особое испытание – ленинградская блокада. Дело не в том, что замерзающие в осажденном городе ленинградцы в лютые морозы могли сжечь, ничего в тот момент не стоящие, картины вместо дорогостоящего топлива, дело не в том, что холсты и картоны могли погибнуть от сырости или пожаров, в бомбежках и обстрелах. Как правило, в осажденном Ленинграде картины не сжигали, их берегли, но голод заставлял владельцев расставаться со своими сокровищами. Их продавали за бесценок, за кусок хлеба, за возможность похоронить по-человечески своих родных, любимых, их дарили в знак благодарности за услуги. Приобретавшие картины в это страшное время, нередко сами умирали от голода. Картины меняли адреса, меняли владельцев. Большая часть оставшихся в блокадном Ленинграде коллекций сменила свои адреса и хозяев. Прежние владельцы умирали, умирали и новые, часто не сообщив истории приобретения этих картин своим беспечным потомкам, не придав этому особого значения.

После войны произведения мастеров русского авангарда стоили гроши, и никого не интересовало доказательство их подлинности. Часто в семьях не сохранялись истории приобретения картин. Как правило, работы прославленных мастеров русского авангарда не только скрывались от соседей по коммунальным квартирам того времени, но даже от родственников, и уж конечно, никогда не демонстрировались. В стране, где идеологические противники жестоко репрессировались ежедневно, ежечасно, признаваться в своих симпатиях к русскому авангарду, а тем более официально декларировать свои взгляды было страшно. Естественно, никто не отваживался демонстрировать шедевры, хранящиеся в неофициальных частных коллекциях, на лицемерных государственных выставках, организуемых с определенными целями и задачами.

Но работы хранили, собирали, прятали, таили, дарили, передавали по наследству потомкам, друзьям, а иногда и завещали музеям.

В Санкт-Петербурге есть еще семьи, хранящие до сих пор замечательные работы лучших мастеров русского авангарда. В последние годы стали известны собрания М. С. Лесмана, В. Цуркиса, О. И. Фридмана, И. Я. Фидлина, Р. Р. Френц, Л. Гинзбург, несколько сомнительная, но бесспорно, интересная коллекция Ю. К. Линника, да и других уже ушедших ленинградских коллекционеров. Часто эти коллекции тщательно скрывались их владельцами даже от друзей и родных. Круг посвященных, доверенных лиц был крайне узок, а потому атрибуция (Provenienz) работ, способных украсить самую взыскательную коллекцию - задача не из легких, а порой и неразрешимая.

Подлинность многих работ так и не удастся доказать, из-за сознательного противодействия коррумпированных, незаинтересованных в этом должностных лиц. Но неофициальные частные коллекции существовали и существуют.


***

Восьмое декабря

Помнишь, в Удельном парке молодая цыганка нагадала тебе разлуку и измену. Кто, кому изменит? С кем разлука? А ведь все сбылось

Если ты читаешь мою книгу, вспомни, что я писал ее в Озерках. Меня окружает осень, и я назвал книгу «Осень прощальная». Я составлял ее страницы из старых разрозненных записей. «Осенний букет осени прощальной». А ты приходила ко мне, чаще в моих мечтах, но иногда приезжала на электричке с Финляндского вокзала, и, случалось, оставалась до утра. Я ждал тебя и собирал свою книгу страницу за страницей. Бывало – ты входила в эти страницы или только перемещала на них пестрые осенние листы по-своему. Ты, наверное, уже тогда понимала, что эта книга о тебе.

Я не виню тебя в том, что случилось. Я напишу обо всем по порядку, всю правду о себе и о тебе, – все, что произошло в ту прощальную осень, все до самого последнего выстрела.

«Белозубая цыганка ворожила нам, гадала – отгадала то, что было, то, что будет угадала».

Я еще напишу о тебе, а пока – то, что было, да прошло. Впрочем, мой короб осенний – это не о тебе, это обо мне.


***

Шестое ноября.

Помнишь, летом ты взяла с полки книгу Овидия Назона «Наука любви» в английском переплете с золотым обрезом. Ты листала ее, рассматривала рисунки, виньетки. Ты удивилась тому, что этой книге почти восемьдесят лет, а сохранилась она великолепно. Да что ж тут удивительного?

Ты спрашиваешь:

"Зачем тебе столько книг? Ты давно их прочел и перечитывать, скорее всего, не будешь никогда. Вообще теперь читать книги немодно. Есть другие, более современные источники информации. А у тебя такая библиотека! Такие издания! Такие переплеты!"

Ты говоришь:

«Не знаю, будут ли читать твои дочери. Сегодня столько других развлечений: кино, телевизор, видик... Сейчас уже и в кинотеатры-то ходить ленятся. Да и в театры».

Я молчу. Ты права: современные средства информации совершенней вчерашних. Да разве книга – только источник информации?


***

Восьмое октября.

Книги – первые друзья мои, первые учителя. Книги – проза, стихи, слова о мужестве и чести, слова любви.

Не ново говорить о том, что друзей не предают и не продают, разве это не относится к книгам? Наверное, неубедительно просто рассказать о том, как приобретаются любимые книги, о том, как их читают, где, когда. Все это не о книге. Не в этом дело. И даже не в ее книжной красоте, тайном обаянии, не в ее полезности, мудрости… С книгой ведь можно спорить. А вот интимность книги...

Подслушивать слова любви – гадко. О любви на людях пристало говорить только очень красивым и молодым людям или актерам со сцены. Любовные признания немолодого полнеющего мужчины в очках, одетого не очень современно, со стороны комичны, невероятны, а могут вызвать и брезгливость случайных слушателей-соглядатаев, и даже у тебя, если эти признания адресованы не тебе, а какой то странной даме.

Разве возможно представить себе кого-либо, так остроумно рассуждающего о сексе, в постели, ну скажем, с этой вот конкретной курносой девчонкой. Трудно представить в этой роли и вон того конкретного комсомольца и этого спортсмена, или того глуповатого брюнета. Чужая интимная любовь фальшива и неприлична.

Разве они смогут так ласкать, так чувствовать, так радоваться, так любить, как мы? Слова о своей любви можно доверить только бумаге. И уже поэтому книгу никогда не вытеснит и не заменит никакой "источник информации". Эти пленительные слова о самом интимном, самом прекрасном, даже в устах автора звучат как-то нескромно. Эти чарующие строки произносит не курчавый Пушкин, не пучеглазый Лермонтов, не толстеющий Заболоцкий, не Окуджава, не Ширали, не Вершвовский... Это строки прочитанных нами книг. Это я. Это ты.

Ты уткнулась мне в плечо так привычно и тепло. Ты устала и очень скоро заснешь.

Спи, мое солнышко.

***

^ Двенадцатое июля.

Ах, птицелов, ты ловишь птиц в ограде сада, и несешь на птичий рынок продавать. А я их подманил в лесу и отпустил, да приручил. Я в клетки их не заключал, я их свободы не лишал, а так случилось, что они иначе жить уж не могли.


***

^ Одиннадцатое января.

В последнее время у меня из дома стали исчезать вещи. Пропал очень дорогой мне амулетик, память о жене, пропадали и дорогие безделушки, и книги. А вчера исчезла небольшая картина «Стога», русского художника конца XIX века Дмитриева-Оренбуржского.

Случилось это днем. Я вынул картину из рамы, а тут явился Юрка со своей огромной торбой – «забежал на минутку», – поел за кухонным столом перлового супа, попил чаю и прошел в гостиную. Я задержался на кухне, убирал за ним посуду. Юрка взял пару аккордов на рояле и заторопился уходить, а после его ухода с рояля и пропала картина.

Анька возмущается: "Зачем ты его пустил в дом?». Ну, как не пустить? Юрка мой бывший сосед. Да я же не знал, что он ворюга. На дворе

зима, а он в своих вонючих носках, плешивый, с красным носом... Да надо же человека хоть стаканом горячего чая угостить.

Мой друг Павел Петрович говорит: «Не расстраивайся, Дмитрий Оренбургский напишет тебе другую картину».


***

^ Четырнадцатое января.

Зарецкий говорит: «Мы часто идем за невежественным, незрячим лидером. Самоуверенность часто взрастает на тривиальном невежестве. Здесь существует причинно следственная зависимость. Самомнение – основа невежества: многое могли б узнать, когда б не полагали, что знают. Невежество не сомневается ни в чем. Неуверенность, нерешительность – это все от сомнений в достаточности уже имеющихся знаний, которых уже не мало, и, конечно же, от высокой нравственной и моральной ответственности. Современный лидер, как правило, самоуверенный невежа и негодяй!»


***

^ Десятое января.

Евгений Зарецкий говорит:

«В жизни очень часто один слепой ведет другого. Казалось бы, какая тут логика? Но слепой скорее доверится слепому, чем зрячему. Примеров тому предостаточно, да хранит Бог их обоих от стен, капканов, ям и прочих препятствий. А вот чтобы слепой вел зрячих – это уж совсем абсурд, но случается и такое, и даже довольно часто, и зрячие эти не бараны, а люди, и не всегда глухонемые».


***

^ Одиннадцатое декабря.

Уезжая в Израиль «на постоянное место жительства», Сима Островский, вероятно, заметил мое особое сочувствие к нему. Я лучше прочих его друзей понимал, на что он решился, понимал его положение, его состояние, а потому как бы сильней приблизился к нему. Я пользовался его доверием, помогал в распродаже его старых книг: Уайльда, Метерлинка, Бунина. Подарил ему перепечатанный вариант его замечательных повестей. А в последний день перед своим отъездом Сима Островский подарил мне, наброски шариковой ручкой иллюстраций к этим повестям, четыре графические работы тушью и три картины, выполненные темперой и маслом по оргалиту. В тот же день на отвальной Сима познакомил меня с Петей Чижовым. Теперь мы вспоминаем Симу вдвоем или у Красовского.

***

^ Десятое мая.

Любить красивых молодых парней сможет любая дура. А вот ты полюби старого, толстого, очкастого мудака в несвежей сорочке, да полюби его так, чтобы он поверил в твою искренность, в твой благородный порыв. Здесь вот нужен талант и женственность, и интеллект, и здравый смысл. Ах, да что говорить? Повезло Мише Лопухову, просто повезло. Завидуете ли вы такому везению?


***

^ Тридцатое января

Вот ты говоришь: «Я не виновата. Это вот она и он, и Этот... а я не виновата». Ну, и что с того? Да, какая разница, кто больше насрал в цветочный горшок, кто меньше? Все вместе, дружно, с п р а в и л и с ь, и никто не виноват. А ты спрашиваешь: «При чем здесь цветочный горшок?». Да, горшок, конечно же, не при чем. Это просто так, метафора. Разговор у нас ведь не о цветах, а о деле. А дело не сделано! Ну, хорошо: никто не виноват. Разве это имеет какое-нибудь значение для дела? Все равно уже ничего не исправить. Не нашлось ни одного из вас, кто вопреки обстоятельствам, «невзирая» на трудности, не оправдываясь и не надеясь на благодарность, сделал бы все необходимое и достаточное. Нет его. А что толку доказывать свою невиновность? Зачем обвинять Серафиму, Сабину, Сарбону, Севиллу или Стеллу, не только твою живую, но и ту, гранитную, что на площади Восстания?

Ну, скажи: зачем кричать громче всех, уперев левую руку в собственное бедро и сотрясая правой? Зачем восклицать, бранить, зачем ругать всякими ругательствами, строить рожи и обзывать меня психом? Села бы спокойно к столу, не сутулясь. Попила б чайку с вишневым вареньем. Все равно ничего не исправить.

Да и кто исправлять то будет, ты, что ли?

Ну, вот и все. Оправдалась. Еще полчаса поорешь и успокоишься. Так то вот, сударыня. Полноте нам беспокоиться, пора ужо и другим заняться. Вот и день кончился.

Уж больно вы милы, да, пожалуй что, чуть-чуть полны-с, но это, тоже смотря как взглянуть.


***

^ Второе февраля. Воскресенье.

Ирина говорит: «Ах, любовь! Бессонные ночи, волнение, мечты… Вранье это все. Если честно – от чего волнение? Отчего бессонные ночи? От сомнений (Соглашаться, не соглашаться, а возраст? А время идет, и ждать ли чего-нибудь получше? А любит ли он, или у него расчет. А характер, а перспектива, а заработок и т.д. А как родные, близкие, подруги, соперницы?). А замуж хочется (и секс, и новая жизнь, и независимость, перемены, – любопытно). А какие от него будут дети? А можно ли ему верить. Вот и волнения, и бессонные ночи».


***

^ Тринадцатое февраля.

В будущем году исполнится сто лет со дня рождения Исаака Бабеля. Люблю этого замечательного писателя.

«Рукописи не горят!» Как хочется верить. Да вот сказал это Воланд. А все рукописи Исаака Бабеля: его неизданные рассказы, новеллы, эссе, черновики, дневниковые записи, неоконченные сценарии, просто заметки, все бумаги из письменного стола, портфеля и шкафа – все, кроме писем, приобщенных к «делу», было неторопливо сожжено в обычной круглой дровяной печке, в присутствии их автора, во время обыска и ареста. Сохранился рассказ очевидца о том, как Исаак Бабель сидел в углу своей комнаты, лицом к огню, на облупившемся крашеном табурете, «в присутствии понятых» (дворника и соседа), «товарища в штатском», вероятно приказавшего называть себя гражданином, и рябого человека в сапогах, следом за которым он ушел и больше никуда не вернулся. В печи догорали листы рукописей. Огонь, должно быть, отражался у их беззащитного близорукого автора в круглых стеклах очков, а ему предстояло еще пережить двенадцать допросов с пристрастием и... расстрел.

Впрочем, неизвестно, был ли Исаак Бабель расстрелян сразу же после допросов, в 39-ом, умер ли на этих допросах, погиб ли в сталинских лагерях в 40-ом, 41-ом.


***

^ Третье февраля

Ирина говорит: «Любовь! Стрела любви. Любовь с первого взгляда. Огонь любви… Да это все поэты выдумали, а в жизни ничего такого нет даже у них самих. Я знала поэтов. А что есть? Есть привычка, необходимость физиологическая, социальная и гигиеническая, есть расположение, минуты нежности, и только обязанности – долг, обычай, традиция. Порядочные люди, живут семьями. А любовь?.. Может, когда-то бывают минуты...»


***

Седьмое октября.

Ах, наши победы и поражения «в пустых трудах, в делах напрасных»! А «вереница быстролетных дней» уже пролетела над нами туда, «откуда нет возврата».


***

Двенадцатое декабря.

Лизочка Ваткина жалуется на Рапопорта:

– Если бы мама знала, что он со мной делал! Беременность – ерунда, сделаю аборт. Времени и денег мне не жаль, сама виновата – любовь. Книг, которые он у меня спер, и стибренную из моей сумочки бабушкину миниатюрку – мне ничуть не жаль, а вот Катьку зассыху я этому негодяю никогда не прощу.

Юрий Яковлевич Рапопорт (Робинзон) – обижен. Он жалуется на то, что родная мать отказалась от него. Да, мать отказалась от Юрки, уличив его в краже денег. Вероятно, по той же причине брат Рапопорта никогда не пускал Юрку в свой дом. Впрочем, все его родственники давно переехали в Америку, оставив Юрке на Гражданке, двухкомнатную квартиру, «на прощание вздохнув с облегчением».

Шестидесятилетний Юрка считает себя брошенным и преданным семьей, а потому свободным от каких-либо нравственных или моральных ограничений. Окружающий его мир он рассматривает как некую питательную среду, и не более того.

***