Живописец, график, посвятивший себя изображению высоких гор

Вид материалаДокументы

Содержание


Владимир александрович пташинский…
Подобный материал:
1   ...   47   48   49   50   51   52   53   54   55

Удивила наша 1-я четвёрка – Кадошников, Аристов, Александров, Фуколов. Только пройдя этот путь к вершине, понял, как тяжело было им 15 мая. Я был на вершине в 11-30, а они в 15-30, это притом, что каждый из них на порядок сильнее меня. Первым восходителям на Эверест в 2000 году достались очень глубокий снег, отсутствие следов и перил, очень большая ответственность и никакого права на ошибку. Их восхождение вызывает даже не удивление, а восхищение. При спуске с вершины во всех лагерях их встречали аплодисментами. Когда нас поздравляли с успехом ребят, мы спокойно отвечали, что послезавтра на Гору поднимется 2-я четвёрка, а ещё через день мы. Иностранцы улыбались, кивали, а в тайне от нас, наверное, делали сверлящее движение пальцем у виска.

Удивило, что попал в одну команду с Сергеем Бершовым. Воистину, пути альпинистские неисповедимы.

Удивили Николай Захаров и Борис Седусов своим опытом, мудростью, душевностью общения.

Удивлён качеством одежды, рюкзаков и спальников марки Рэд Фокс.

Сильно удивлён и благодарен генералу МВД Юрию Александровичу Агафонову, сумевшему организовать такую экспедицию.

Удивили Эдуард Васильевич Гончаров и Сергей Викторович Дудко. Им пришлось два месяца терпеть всех нас и изнутри наблюдать то, что называется «гималайской экспедицией». Они первыми узнавали радостные новости, но первыми же приняли бы на себя удар трагедии, случись что с нами на Горе. Благодаря Эдуарду Васильевичу весь мир узнавал свежие новости о ходе экспедиции, а благодаря Сергею Викторовичу мы можем в любой момент окунуться в мир Гималаев, глядя на его полотна.

Удивил спортивный руководитель нашей команды Иван Ефимович Аристов, выпустивший меня на Гору с моей непонятно откуда взявшейся тахикардией и тяжёлой акклиматизацией. Спасибо, Ваня.

Удивили зарубежные альпинисты, назвав нашу команду «Командой тысячелетия». Результат, конечно, настораживает – 12 из 12-ти, но мы же не специально, оно само так получилось.

Удивили наши жёны. За что они нас, эгоистов, любят и ждут?

Удивил президент, наградив всю команду государственными наградами.

Удивили мысли о новой горе, которые стали приходить уже по возвращении в Катманду, я же клялся себе в БЛ, что ближайшие месяцев восемь – только по видику и только на диване.

Удивлюсь очень сильно, если больше ни разу в жизни не попаду в Гималаи».

…Весной 2000 года на высочайшую гору Земли поднялось всего несколько альпинистов из разных стран. Из всех участников сильной московской команды на вершину взошёл один Виктор Володин. Большинство экспедиций оказались безрезультатными. Были болезни, травмы. На крутом ледовом гребне погибли двое китайских спортсменов. Разбился на скалах альпинист из Дании.

Было очень трудно, тяжело и опасно. Был такой мороз, что когда выбирались из палаток по нужде, струйка замерзала налету. По восходителям били камнепады, на них рушились снежные лавины и ледовые обвалы. Ураганный ветер сбивал с ног, отрывал от склона. Когда в лагере 7800 Ваня Аристов пристёгивал к ботинкам кошки, согнувшись на наклонном ледяном пятачке над трёхкилометровой пропастью, порыв ветра сдул его в бездну, он повис на самостраховке.

Они шли в высоту неудержимо. Но решительный штурм не был увеселительной прогулкой. Всё было ненадежно, всё было на чуть-чуть. Любое неверное движение, проскальзывание или потеря равновесия, или если зацепишься зубьями кошек – верная смерть…

Пятьсот сорок восемь метров по вертикали от палатки на 8300 до вершины первая четвёрка шла одиннадцать часов. Слава Богу, ветер был несильный и мороз не был смертельным.

Когда солнце осветило Гималаи, все поразились окружающей красоте – самой высотной в мире. Мало кто из людей видел такое. Вокруг клубился облаками океан ледяных вершин. Вот знакомая Макалу, вон другие великие горы сверкают. Не зловеше. Призывно!

На вершине отключили кислород, сняли маски и подышали ледяным реденьким воздухом запредельной высоты. Коля Кадошников по вершинному снегу походил босиком.

Укрепили на Эвересте икону Покрова Пресвятой Богородицы, освящённую в Краснодаре протоиереем отцом Валентином Мерцевым.

Одновременно с кубанцами на Горе работали около тридцати экспедиций. В их составе было немало известных восходителей, опытных высотников. Но успех выпал на долю нашей команды. Потому, что наши ребята оказались самыми дружными и целеустремлёнными. А старший тренер команды, руководитель штурма Иван Аристов – самым предусмотрительным, требовательным и решительным.

И ещё потому пришёл успех, что благодаря начальнику экспедиции генералу Юрию Агафонову, у нашей команды было лучшее снаряжение, лучшее питание, лучшая радиосвязь, лучшее медицинское обеспечение.

И, конечно, с нами был Бог!

На Горе все наши восходители чувствовали себя, в общем, нормально, для такой высоты. Казалось, воспринимают ситуацию адекватно и чётко её контролируют. Но, когда уже спускались с вершины, Андрей Александров в какой-то момент вдруг поймал себя на том, что тормошит заледенелый труп австралийского альпиниста, погибшего здесь в прошлом году: «Друг, вставай! Нельзя сидеть, замёрзнешь, нужно идти!»

Брели вниз из последних сил. На этом восхождении нигде, ни разу, никому не было легко и безопасно. Каждый мог ежесекундно погибнуть. Но, ни когда шли вверх, ни когда шли с вершины вниз, никто ни разу не ошибся.

За рубежом принято начинать счёт не с единицы, как у нас, а с нуля. И там считают, что двадцать первый век наступил с началом 2000 года. Поэтому восторженно поздравляли нашу экспедицию с первым эверестовским восхождением третьего тысячелетия.

В Краснодаре поэт Владимир Жилин подарил восходителям своё стихотворение:


Шло на спуск тысячелетье – оставалось семь верёвок.

Май двухтысячного года на Кубани бушевал.

Поразилась Чомолунгма, видя наглость трёх четверок.

Не успела даже ахнуть – мир сражён был наповал.

Но покуда локти грызла мировая закулиса,

Им сияли близких лица, и манил уют родной.

Чомолунгма их пустила, но моментом насладиться

Сил уж не было: как в детство потянуло их домой.

Вниз идя, спасли шерпани – это очень благородно,

Но спасать и дома можно, не за тридевять земель!

Тут без масок кислородных так дышать легко, свободно,

Тут глаза слепит весною лепестковая метель.

Тут Эльбрус, коль лезть охота в гости к чёрту спозаранку,

И ничтяк, скажу вам, горка, кой-чего и нам Бог дал.

Тут в КЮИ для них раскинут чудо-скатерть самобранку

И пожмёт им крепко лапы Агафонов – генерал.

Два Олега, два Андрея, два неслабых Николая,

Саша, Боря и Алёша, да Серёга, да Ильич,

Да Иван, боец и лидер, - вот компашка удалая:

Кто за две минувших эры смог подобного достичь?!


…Гуляя по Катманду перед отлётом в Россию, мы с Гончаровым зашли на рынок. Май на дворе, а тут дыни, арбузы…Мы купили арбуз и дыню.

Голос из-за спины:

- Знаете, что такое гордыня?

Оборачиваемся. Вот так встреча! Московский альпинист Олег Наседкин, с которым вместе были в экспедиции на Макалу. А сейчас он взошёл на Чо-Ойю.

- Слышал про ваших. Ну, даёте! Теперь вам обязательно нужно знать, что такое гордыня. Это дыня, выращенная в горах. Пошли пиво пить!


Слово об учителе

Был художник причиной

И следствием всяких явлений.


А. Слуцкий


В десятилетнем возрасте судьба подарила мне встречу с Пташинским. Он был тогда директором первой в Краснодаре Детской художественной школы.

…Мы рисовали натюрморт – кувшин и что-то ещё. Что именно ещё, уже не помню – запомнился только кувшин. Глиняный. Тяжёлый, блестящий, весёлый…

А у меня на листе он получался скучно–плоским, легковесным, мутным. И каким-то мягким. Словно из ваты сделанным…

Владимир Александрович постоял, разглядывая моё творение, потом подсел рядом, взял карандаш в свою большую руку и зашуршал грифелем по шероховатой бумаге.

И начало свершаться чудо – слепая и немая, безликая и бездушная плоскость листа быстро становилась трёхмерной, обретая глубину с трепетными прозрачными тенями тонкой драпировки, выгибаясь наружу, выпирая упругим объёмом звонкой обожжённой глины, наполняясь воздухом и светом. И смыслом…

Много лет минуло с того дня, но чувство приобщённости к доступному не многим волшебству живёт во мне, помнится так же остро, как в первый миг.

Лишь с годами прибавилась к нему гордость от осознания сопричастности беспокойному художническому племени – вечно озабоченным, обидчивым, тщеславным магам, легко сдвигающим время и пространство, задающим вечные вопросы, утверждающим вечные истины, распахивающим обыденную серость повседневности во всю сверкающую широту, глубину, высоту и мощь человеческого таланта, памяти и мечты. Искусство – выражение совершенства человечества.

Но всякое – всякое бывает в жизни художника, ибо его восприятие мира обострено, душа нежна и легко ранима, нервы тонки и напряжены как струны.

И вот чей-то косой взгляд – несчастие. Упрёк – горе. Неудача на выставке – трагедия…

Иногда хватает воли и здравого смысла на анализ ситуации, на оценку духовности, интеллектуальности, компетентности и просто порядочности оппонента. Иногда нет…

И кажется тогда, что ты бездарность, и ничтожество. Что занимаешься делом пустым и никчемным. И хочется убежать куда-нибудь далеко, спрятаться за горизонт, где никто тебя не знает и можно начать жить сначала. Стать продавцом, лесорубом, политиком или карманником.

Воздействие искусства на жизнь ничтожно, занятия искусством суетны. Полезнее для общества, и гораздо проще для себя, стать кем угодно, хоть дворником или электриком, ассенизатором, слесарем, заправщиком или мойщиком автомобилей – они востребованы тысячами, без них обществу точно не прожить…

А художник ни государству, ни обществу не нужен!


И вот, когда сомнения и тоска совсем захватывают душу, вдруг ярко вспыхивает воспоминание об Учителе – возвращает к искусству – тяжёлому, неблагодарному и жестокому труду.

^ ВЛАДИМИР АЛЕКСАНДРОВИЧ ПТАШИНСКИЙ…

Он первый объяснил нам, восторженным несмышлёнышам, как суров путь художника, как трудно достигается творческое совершенство, какого бремени бытовых тягот и самоограничений требует жизнь в искусстве, с каким напряжением связана она.

Он учил нас: «Сомнения преодолеваются работой!»

Он учил работать постоянно – рисовать, писать, наблюдать, анализировать, думать. Искусство – это вечное самоутверждение и бесконечное повышение нагрузок. Постоянное переживание – успеха или неудачи. Необходимость отдавать всё, на что в данный момент способен.

Быть неудачником стыдно. В творческих неудачах нет случайностей. И если они преследуют, значит, предопределены несовершенством таланта. Но чаще несовершенством характера, неумением организовать свою жизнь и работу. Только насыщенные до предела работой дни дарят настоящую радость и удовлетворение. А вовсе не ленивая праздность!

Оглядываясь в прошлое, понимаю, что Детская художественная школа, руководимая Пташинским, прежде всего, учила нас превращать свои желания и мечты в реальность, не надеяться на пресловутое «авось», ничего не откладывать на потом.

В те времена Владимир Александрович был вдвое моложе, чем я сейчас. Но насколько он был мудрее и сильнее!

Он учил нас искусству – не средству заработка, а одной из форм служения людям. Он учил нас художнической и человеческой честности – высшая доблесть не себе взять, другим подарить. С тех пор для меня искусство – это, прежде всего, человечность.

Он не занимался нудными нравоучениями – он увлечённо работал рядом с нами, и дело воздействовало гораздо убедительнее любых слов.

Как художника мы приняли своего учителя сразу и безоговорочно. В его гравюрах завораживала монументальная цельность, сочетающаяся с постоянной изменчивостью живой трепетной природы. Мы вошли в мир его графических листов – мир, лишённый заумной вычурности и нарочитой эффектности, очень скромный, достоверный, полный тихой спокойной радости и доброты. Его произведения озарили нас не ослепляющим, не обжигающим, но ласковым согревающим светом. Они научили видеть то, мимо чего обычно люди, суетясь, пробегают, едва скользнув взглядом. А он видел лучше многих. И глубже и острее чувствовал. Да что там, он для людей чувствовал и видел!

Побывал во многих странах, но иноземная экзотика не стала источником его вдохновения. Прошёл сквозь пламя Великой отечественной, был дважды ранен, но пережитое горе, испытанные страдания не отразились в его творчестве. Он остался лириком – тонким, нежным, поэтичным. Красота русской природы на всю жизнь осталась его искренней, верной любовью. Его искусство не пафосное, не экзальтированное. Оно – просто, скромно и тихо. Оно проникнуто добротой, нравственной чистотой и духовной мудростью. Его произведения художественно выразительны, проникновенны, образны и богато ассоциативны. Они изысканно красивы и очень убедительны.

…И позже, организационная работа на многотрудном посту председателя правления краевого отделения Союза художников России, не заслонила и не подменила нравственную сторону, не подавила в нём личные творческие устремления.

Владимир Александрович был не только замечательным художником, но прекрасным человеком. Потому и сумел так много сделать. Был многогранен. Но очень гармоничен. Был умён и добр. Был жёстким, но никогда резким. Всегда был требовательным, но никогда грубым. Ему претили притворство, поза, лесть. Простота, не переходящая в фамильярность – для многих это неразрешимая задача; он знал её сложное и важное решение.

…Я знаком со многими художниками, прошедшими школу Пташинского, и знаю – все единодушны в своей благодарности.

Конечно таланту, как и уму, научиться нельзя. Но, вырастая рядом с талантливым и умным человеком, ощущая его духовную мощь, невольно находишь силы и возможности для самосовершенствования. Тут как в песне: « Равняйся на звезду, а не на свет под дверью!»


Озарённый


Ах, упоительность упорства,

С каким проигрываем бой…


И. Ждан-Пушкин

Ещё года для радости остались,

Ещё желаньям не настал предел.

Пусть плачут те, кому мы не достались,

Рыдают те, кто нас не захотел.


Это Игорь Ждан-Пушкин, ироничный оптимист… Я услышал о нём, едва приблизившись к кубанскому искусству. В культуре Кубани Ждан-Пушкин был яркой, очень заметной фигурой. Его уважали и любили люди, мною любимые и уважаемые. Мы не могли не пересечься. Игорь стал бывать у меня в мастерской, мы подружились.

В искусстве он разбирался прекрасно, может быть, потому, что его жена Лариса Парамонова – художник. А может быть, он и Лару так удачно выбрал, благодаря своему безупречному художественному вкусу.

Будучи постоянным, неиссякаемым генератором творческих идей, он рождал их легко и раздавал бескорыстно, искренне радовался успехам коллег. Сам он был на редкость талантлив – как литератор, журналист, редактор, историк-краевед, патриот города и края, общественный деятель, рассказчик, товарищ. Люди тянулись к нему. Его ценила интеллектуальная элита не только Кубани, но всего Северного Кавказа. Краснодар его обожал.

В общении со Жданом-литератором, возникало ощущение, что процесс создания литературного произведения ему интереснее и важнее публикации. Сочиняемые рассказы (замечательные!) он не записывал, довольствуясь устным исполнением в кругу друзей. Но свою творческую нереализованность сознавал и переживал:

Интересно, кем бы я стал,

если б мне никто не мешал?

Он ощущал в себе талант, знал себе цену. И все вокруг сознавали его необычайную, совсем не провинциальную одарённость. Одно его стихотворение «Сова» чего стоит!..


Говорят, незадолго до смерти

Он приехал на родину.

В Грузию.

Удалось отыскать немногих,

Знавших юность его,

И певших

С ним когда-то,

И пивших запросто

Молодое вино у костра.

…Мне рассказывал старый доктор

Об одном своём пациенте:

Приключилась беда

С беднягой –

Померещилось, будто засела

В голове у него

Сова.

Что поделать – сидит, проклятая,

Спи, работай, иль ешь, –

Всё смотрит,

Не мигая, злыми глазами.

Хоть разбей себе

Лоб об стенку, –

Не избавиться от неё…

…Я отвлёкся.

А впрочем, вряд ли,

Потому что, приехав в Грузию,

Он проехал дорогами юности,

Вспоминая полузабытое,

Не вошедшее в биографию,

Что писалась при личном участии.

И в лесу, что знаком был с детства,

Он велел

Развести

Костёр.

Он бросал хрустящие сучья

В беззаботное лёгкое пламя,

Поливал из бочонка маджори

И с шампура снимал шашлыки.

А вокруг сидели товарищи,

Те, кого пощадили годы

И болезни,

А главное – он.

Им сначала беседа давалась

Нелегко, как подъём на вершину,

Но, заметив, что сбросил он китель,

И лежит на земле фуражка,

Они тоже расслабили мышцы,

Занемевшие в ожидании,

Вдруг поднимется – что тогда?..

И легли, как в былые годы,

На сухую листву свободно,

И один нацедил из бочонка

В запотевший стакан маджори,

И ему протянул на ладони

Над пламенем:

Выпей, Коба!

И, пока он пил, -

Позабыли

Старики обо всём, кроме юности.

И запели, как в юности, слаженно,

Глядя в тлеющий тихо костёр.

Но, увлёкшись, они не заметили,

Что хотя он сидит без кителя

И лежит на земле фуражка, –

Нет меж ними, как в юности,

Близости,

И не греет его костёр.

Потому что он знает:

Недаром

В двадцати шагах есть сторожка.

Где не спит,

Хоть устал, Поскребышев,

Доложивший, что пища пригодна

Для еды и совсем не опасна –

Он её перепробывал сам.

Потому что совсем не случайно

Отошёл к ближайшему дереву

Тот, кто всех их моложе, – Берия,

Проверяя свои посты.

…Потому что, как не старайся,

Ни вином, ни костром, ни песней

Не вспугнуть, не прогнать

Совы.

С каждым днём её жёсткие крылья

Разрастаются,

Им уже тесно

Там, под ёжиком рыжих когда-то,

А теперь уже мягких волос.

Старики ещё пели песню,

Когда он вдруг поднялся резко,

А они не успели – ослабли

От тепла их усталые мышцы…

И пока они их обуздали, –

Унеслась по дороге машина,

Фыркнув гарью на грустный костёр.

Только слышался рокот в ущелье,

Но потом задохнулось эхо,

Опасаясь вдруг проболтаться.

…Маршал ехал в Москву умирать.


Кроме литературного, Игорь обладал удивительным и очень редким талантом – быть организатором творчества. Был чуток к проявлению таланта, обладал мгновенной реакцией на талант, поддерживал его и развивал. Направлял, подсказывал, помогал. Его инициативам Кубань обязана рядом крупных творческих проектов. Общение с ним было созидательным.

А в любви он был поэтом. Не только по текстам, но по жизни, по своей человеческой сути:

Ты осторожнее ходи

По городу –

В нём знаки

Памяти

Стоят, не угасая…

Споткнётся взгляд о них,

И руки к горлу ты

Вдруг вскинешь, слёзы

Пресекая.

А этого

Теперь

Тебе нельзя…

Ты осторожнее листай

Календари –

В них скрыты

Числа,

Смысл которых

Ранит…

Коснёшься их –

Судьба заговорит,

С такой же силою,

Как ранее.

А этого

Теперь

Тебе нельзя…

Ты осторожнее дыши

Во сне –

У сердца должен быть

Режим покоя…

А то прервётся вздох,

И ты опять ко мне

Метнёшься

Ослабевшею душою.

А этого

Теперь

Тебе нельзя…


Он любил поэзию, город, жену, дочерей, внука, друзей, жизнь любил. И помогал всем любить жизнь. Вдохновлял и заряжал нас своим жизнелюбием и оптимизмом. Он владел громадным запасом духовной энергии.

Круг его общения был потрясающе широк. Он контачил с журналистами, поэтами и прозаиками, композиторами, актёрами, архитекторами и дизайнерами, скульпторами и художниками – заинтересованно следил за их делами, радовался успехам, переживал неудачи. В нём гармонично сочетались бескомпромиссная профессиональная требовательность и уважительная доброжелательность.

Знания его были энциклопедическими. Умения – потрясающими. Казалось, нет ничего, что было бы ему неведомо, недоступно, непосильно. Всё, за что бы ни брался, он делал обстоятельно и профессионально. Но особенно глубоко, лучше всего, конечно, он знал литературу, тонко чувствовал русское слово. Кстати, матерщинник был изощрённый и виртуозный.

Любое застолье Ждан поднимал своим интеллектом на неимоверную высоту, удивлял всех глубиной

и детальностью новостей, восхищал остроумием и оптимизмом. И вдохновлял питейной неутомимостью. В душе он до конца оставался молодым. Его друг поэт Владимир Жилин констатировал:

И душа ничего не забыла,

никуда не сбежала она

и темна, как вино изабелла,

а на солнце – прозрачна до дна.


Игорь был неизменно аристократичен, галантен, изысканно элегантен. Гурман и сибарит. Его умозаключения – публикации, высказывания всегда оказывались неожиданными и оригинальными. Выступления становились памятным событием, украшением любых презентаций, вернисажей, творческих вечеров, банкетов. Всегда остроумный, ироничный (с лёгким налётом беззлобного сарказма), он – по сути – в своих высказываниях был добр и терпим.

Голос был у него скрипучий, ехидный, разговор неспешный, с раздумчивыми паузами, многозначительными интонациями.

Он был красив. У него была глубоко посаженная в плечи крупная, идеально круглая голова, чёрные с проседью густые курчавые волосы… Большие, ярко блестящие, внимательные глаза… Пергаментной бледности лицо с острыми лучами густых морщинок вокруг глаз, на щеках и на лбу… Аккуратная мушкетёрская бородка, точно подбритые усики, насмешливые губы, очень похожий «пушкинский» профиль… Игорь был сутуловат и узкоплеч, худощав, быстр и лёгок в движениях. Внешне совсем не спортивный, он был силён, вынослив, всегда бодр, очень энергичен, инициативен, решителен.

В студенчестве был исключён из комсомола за инакомыслие. А потом стал ответственным секретарём краевой молодёжной газеты «Комсомолец Кубани». И она стала лучшей молодёжной газетой СССР. Потом Ждан работал ответственным секретарём в краевом литературном альманахе «Кубань». Об этом периоде Жилин написал:

Пошёл в альманахи,

а было б такое желанье –

любое другое бы чучело

преобразил ты в журнал.

Твой профиль весьма бы смотрелся

на самом столичном экране,

но город ревниво держал тебя,

город тебя обожал.


Потом Игоря себе в помощь призвала власть, и многие годы он проработал в системе управления культурой. При этом прямо-таки удивительно, насколько он был лишён амбиций. Заслуженный работник культуры (засрак, – говорил он), высокопоставленный чиновник, он оставался скромным, дружелюбным, общительным, легко доступным, напрочь лишённым чванливости, высокомерия и снобизма.

Он был интуитивно мудр. А может быть, и не интуитивно, а в силу жизненных обстоятельств, которых мы не знаем. Его советы были точны и своевременны. Он многим помог, некоторых буквально спас. Точно об этом сказал поэт Жилин:

На многих, пожалуй, давно бы

Землица горою лежала,

Но верность твоя

Всякий раз отводила беду.

Сам озарённый, он и всех вокруг озарял. Теперь его очень не хватает.


…Это дело необратимо.

Изувечена неба картина,

Нету самых главных созвездий,

Чёрных дыр – что на вырубках пней.

Иль за песни это возмездье,

Иль за жизнь – отпаденье друзей?


Остаётся ещё работа

И забота найти кого-то –

Ах, кому работу покажешь,

Ни хвалы тебе, ни хулы.

Знатоку говорю, не каясь:

Ты, знаток, говорю, отвали.


Притяжение


Пред самым что ни есть авторитетом

не стану на колени! Но при этом

готов перед водицей родниковой

упасть ничком и пить её смиренно.


В. Жилин


Мы познакомились, когда Владимиру Марковичу Жилину было тридцать, а мне – пятнадцать: зимой 1963 года на новогоднем «Голубом огоньке» в Краснодарском художественном училище. Было много народу – студенты, преподаватели, гости: художники, литераторы, артисты, музыканты. ХЛАМ, как тогда шутили. Володя был приглашён читать свои стихи. Мы оказались за одним столиком.

О, эти провинциальные «голубые огоньки» начала шестидесятых с их безыскусностью… Сколько случайных встреч на этих восторженных посиделках переросло в многолетнюю дружбу…

Горели свечи, отражаясь в ёлочных игрушках, оконных стёклах, бутылках и стаканах.

Когда Володе дали слово, он тяжеловесно поднялся из-за стола, торжественно возвысился над свечёй, надо мной, над всеми в зале. Он декламировал стихи вдохновенно, наслаждаясь их звучанием, выразительно подчёркивая акценты взмахами рук – то резкими, то плавно широкими. Лицо сияло. В толстых стёклах очков салютно вспыхивало пламя.

Я думал: не свечные огоньки отразились в очках – огонь поэзии рассыпался во все стороны сверкающими искрами…


За годы знакомства я слышал, как он читает свои стихи и на сцене, и на телевизионном экране, и по радио, и дома, и в кафе, и у лесного костра – это всегда было потрясно. Он читал замечательно – и свои стихи, и не свои, знал их наизусть множество, запоминал легко. Это был его мир, его жизнь, его язык.

Кстати, владея всовершенстве литературным русским языком, он любил его, восхищался, прославлял, защищал, наслаждаясь погружением в его бездонные глубины, чураясь, свойственных творческим людям, даже маленьких отклонений от норм,– ему и без этого было вольготно и хорошо.

Он любил читать стихи в наших мастерских. Художники легко воспринимали его поэзию – очень образную, выразительную, насыщенную изобразительными деталями. Со временем я понял: он предрасположен к изобразительному искусству, особенно к скульптуре и графике, понимает форму, объём, пространство и ритм – ощущает художественную гармонию.


Природу Володя чувствовал очень тонко в любых её состояниях и проявлениях, во всём бесконечном многообразии, был проникновенен и чуток к малейшим природным оттенкам. Без этого, я уверен, невозможно постичь и душу человеческую.

Мальчик в семейном тесном кругу,

в завалюхе с кривым потолком,

жил не так, любил не так…

Ниже – об остальном.

Мальчик, который маме своей

резать кур не давал,

чистых горячих двух сыновей

вырастил – и загрустил.

Затосковал по другим сынам,

по тем, что не родились.

Думал: в кого бы они удались,

плоть его и кровь?

И не сдержался!.. Взойдя на Папай,

в лес и в разломы гор

крикнул: - Кто мои сыновья –

руку прошу поднять!..

Тучами облаков и туч

Небо заволоклось.

- Милый батя, а люди зачем? –

Кто-то тихо спросил…

…На берегу крутой звонкой прозрачной речки Узункол – одноимённый альпинистский лагерь: разноцветные деревянные домики с высокими островерхими крышами. Огромные каменные глыбы, высоченные густые сосны и пихты с вкраплениями берёз, над ними – стена легендарных вершин со стенами, по которым поднимались к славе великие восходители, о каких пел знаменитый Визбор.

Отдыхая от городской гари, суеты и нервотрёпки в одном из самых красивых кавказских ущелий, поэт Владимир Жилин, между игрой в шахматы и восторженными встречами с россыпью незнакомых цветов, смотрел, как стадо яков переходит вброд бурную реку, как тренируются альпинисты на снегу, льду и на скалах, провожал уходящих на восхождения и встречал их, слушал сеансы радиосвязи, лекции инструкторов, песни под гитару и потрясающий вечерний мужской трёп, помогал на кухне, читал вслух стихи, участвовал в дискуссиях и в торжественно-хохмачном посвящении новичков в альпинисты. А то сопровождал меня на этюды в ущелье Мырды или вверх по Кичкинеколу.

Привычка жить

меня завела

в те сумрачные уголки,

где лёгкая речка и стрекоза

неслись наперегонки…

Работая акварелью, я окунал кисточки в чистейшую изумрудность речек, а Володя лежал рядом на тёплой травке, щурился на солнышко, облака, ледники и ни о чём не расспрашивал, ничего не записывал. Это удивляло и обижало – казалось, что происходящее у нас на сборах в альплагере ему не интересно и безразлично.

А как точно он потом обо всём написал! Получилось увлекательное повествование, а не обычный экспедиционный дневник-хронометраж, инвентаризация имён-времён. Всё увиденное, услышанное, почувствованное и понятое он бережно вобрал в душу, провёл жёсткий отбор, и оставшееся озарил своим талантом. Родилась ода, посвящённая мастерству, смелости, решительности, увлечённости и ответственности, оптимизму, добродушию и братству.

Он обладал редкостным умением эффективно работать незаметно для окружающих – внешне как бы не напрягаясь.


Февраль 1994 года. Зимний учебно-тренировочный сбор спасателей. Южный склон Эльбруса. Вторую неделю торчим на «Приюте одиннадцати» (тогда он ещё не сгорел). Высота 4200. Головная боль, тахикардия, одышка, кашель. Нескольких ребят высота «вырубила», пришлось их спускать вниз.

Погода отвратительная: вой и свист вьюги, грохот металлических листов обшивки. Мороз. Внутри «Приюта» постоянно минус десять-двенадцать, к ночи заметно холодает. Стены сплошь поросли иглами инея – от тепла нашего дыхания и от примусов и газовых горелок, на которых выплавляем из снега воду. Консервы, колбаса, другие продукты промёрзли насквозь. Под ногами мышки шныряют, все бесхвостые – хвосты отмёрзли…

Этюды пишу с разных точек вокруг «Приюта». В масляные краски – керосин, в акварель – водку, чтоб не замёрзли. Ветер так трясёт этюдник, что кистью в холст попадать трудно.

Под конец сбора вместе с ветеранами альпинизма северного Кавказа, на «Приют» поднялся Володя. Он тогда работал пресс-секретарём Северо-Кавказской региональной поисково-спасательной службы Государственного комитета по чрезвычайным ситуациям (МЧС России создали позже). Вьюга в это время угомонилась, пробивалось солнышко, но всё было затянуто облаками, ни хрена не видно.

И вдруг что-то почти мгновенно произошло в атмосфере – воздух наполнился мельчайшими светящимися кристалликами льда. В небе ярким белым, ослепительным матовым пятном – солнце. Точно такое солнце – двойник! – на леднике Малый Азау. Меж ними столб света. И параллельно столбу – совершенно немыслимая вертикальная нежнейшая, чистейшая радуга!


Тут как раз альпинисты на «Приют» спускаются. После многих изнурительных часов восхождения они брели пошатываясь, но живые, почти здоровые, довольные и весёлые. Вершины достигли шестнадцать человек. Из восьмидесяти. Это – неплохо. Эльбрус мог совсем никого не впустить на вершину, мог кого-то не отпустить. Увешанные восходительским страховочным «железом», парни при каждом движении грюкали-брякали-звякали.

-Жаль, раньше сюда не попадал, - сказал Володя, - жаль, не ходил с вами на горы. Я бы смог. Теперь уже поздно, жаль…

Ветер разметал тучи, дальние планы прояснились и засверкали. Вершины, знакомые по моим холстам, Володя узнавал в лицо: Донгуз-Орун и Накра, Чегет, левее Ушба, на которую фантастически накладывается Шхельда, справа Штавлер, вдали Трапеция, пик Далар.

- Что ни слово – музыка – сказал Володя – что ни гора – красота. И они стоят, как стояли века. И будут стоять века. Красота вечна. Вот бы и жить! Чтоб налюбоваться. И наработаться…

Впечатления того дня прослеживаются в стихотворении, которое Володя впервые прочёл на открытии моей юбилейной выставки:

Серёжа нам изобразил

неровности родной планеты,

и все закаты, все рассветы,

всю жизнь на это положил.


На ледяном ветру корпеть,

кисть в керосин макать и в водку,

чтоб гор чудовищную сходку

с подошв до ледников – воспеть!


Тут Бог резвился, как хотел –

то Накру вычудил, то Ушбу.

А ты изволь вложить всю душу

в холст, чтобы зритель обалдел.


Творил Всевышний широко,

на грани светопреставленья,

и, чуть остыв от вдохновенья,

Он видел: это хорошо!..

И было Господу легко

хвалить себя после работы.

Вот бы тебе Его заботы,

мой милый друг Сергей Дудко!..

Жилин ничего не делал вполсилы. Даже его стихотворные поздравления друзей с юбилеями и памятными событиями волновали не только тех, кому были посвящены…


Май 1998 года. Гималаи. Северо-Западный гребень восьмитысячника Макалу – пятой по росту вершины планеты. Мы здесь третья российская экспедиция. Предыдущие две достигли вершины, но в первой погиб один российский альпинист, во второй – двое.

Позади два месяца труднейшей работы на запредельной высоте: провешены на опасной крутизне километры страховочных верёвок, установлены промежуточные высотные лагеря.

Завтра – штурм.

На вечерней радиосвязи читаю по рации ребятам в верхние лагеря стихи Жилина:

Ой, серебряное слово

Краснодара золотого –

рынок, рыбные ряды,

крик: - Кому воды,

воды кому холодной!..

И севрюги первородной

драгоценное бревно,

а икра – к зерну зерно.

Это было так давно!

По трёшке пара – судаки,

как одеяла – балыки,

и рыбцы, и шемая –

я не я !..


А когда восхождение успешно завершилась, он написал:

Мы ползли, как в бреду,

мы взошли на мечту,

мы вернулись домой без потерь –

но в смущеньи, что к нам

свою дочь Макалу

Джомолунгма ревнует теперь!


Володина поэзия – густая концентрация жизни: долгие многие часы неимоверной работы он сумел вместить в несколько памятных строчек. И в них точно предугадал, предсказал дальнейшее.

Он не мог не написать об этом!

Он был патриотом Краснодара, края, России. Чувство патриотизма было для него естественным, как дыхание. И когда дурацкие или лукавые обстоятельства сбивали это дыхание, – страдал искренне и сильно. Но всегда находил силы преодолеть это свойственное многим из нас недомогание.

Он желал славы Кубани. Когда в 2000 году мы вернулись из Тибета после победной экспедиции на Эверест, Жилин был в числе встречающих и бурно радовался успеху кубанского альпинизма. Уж точно, он лучше многих «руководящих товарищей» понимал грандиозность и величие совершённого восходителями.

Володя хорошо чувствовал горы. И нас, туристов-альпинистов, отлично понимал, сознавал – горы дарят спокойную радость, которая так необходима работе. В городе приходится постоянно бороться за рабочее состояние – в горах оно возникает само собой. Могучая простота, радостная скромность и весёлая дерзость рождают стойкость духа, помогающую тягаться с судьбой.


К творчеству он относился как к восхождению, где, если не шаг вверх – значит вниз.

Он жил в постоянном напряжении первопроходца, в непрерывном преодолении обстоятельств и самого себя на трудном и непредсказуемом пути в намеченную высь. И никогда не давал себе поблажек. Он знал себе цену, ощущал силу, сознавал своё предназначение и всегда старался соответствовать.


Подколодные змеи

там, внизу, оставались с другими.

Ну а мы и в бреду соблюдали

немыслимую высоту,

и ползли мы

во звёздное имя

той единственной башни

в чистейшем снегу…


У него не было наших памирских, тяньшанских, гималайских экстремальных ситуаций. Но экстремальности ему и без того хватало – завистники, как было им написано, гнездятся в низинах.


Враг был твёрд, свиреп,

презирал мой бред,

пыл.

Бог я или маг –

не считался враг,

бил…


Володя был справедлив, отважен и горд – принципиальный, абсолютно бескомпромиссный правдолюб, постоянно усложнявший себе жизнь, и без того непростую. Он был изначально честным, врать совершенно не умел, даже «во спасение». И если считал, что кто-то неправ, доказывал это страстно. Хотя был человеком очень мирным, добрым, деликатным и от конфликтов страдал в первую очередь сам и сильнее всех.

Этот гул не от глубин, не от туч –

это бешеный табун неудач!


К литературным коллегам Жилин был требователен до жестокости – как к себе. Но и удачам других радовался, как своим. Он выискивал таланты, помогал проявить себя, раскрыться, поддерживал и продвигал. И очень огорчался, нервничал, злился из-за людской необязательности и безответственности, отсутствия целеустремлённости и работоспособности, если видел, что человек равнодушен и безразличен к своей одарённости.

Он был активным общественным деятелем – заседал в правлении Союза писателей, руководил поэтическими семинарами, вёл поэтические рубрики в газетах, рецензировал рукописи, отвечал на письма самодеятельных авторов, участвовал в краевых пушкинских и лермонтовских литературных чтениях, в традиционных Днях поэзии, в диспутах, дискуссиях и полемиках, проводил творческие встречи, выступал в библиотеках и трудовых коллективах, перед учёными и селянами, военными и школьниками, студентами и милиционерами, не пропускал городских праздничных гуляний, открытия памятников и театральных сезонов, ходил на концерты, вернисажи… Везде успевал.


Я влип, попался как дитя

впросак, в твою ловушку, жизнь.

- Не суетись, не суетись, -

так шепчет мне моя звезда.


Но звёздный шёпот утомил,

и тошно всё, и не с руки.

И наползают ледники

на скоропортящийся мир.


И небосвод весь божий день

стоит на тысяче дымов,

и сходят ласточки с умов

и кличут белую метель.


Ко мне взывает с высоты

уже и весь небесный хор:

- Не опозорь, не опозорь

седую голову звезды!..


В отношениях с людьми он был очень избирателен. Во мнении – твёрд, отстаивал его яростно, часто вопреки «здравому» смыслу. Особенно тяжело было говорить с ним о политике. Однажды мы всей компанией с ним спорили – разругались, чуть не рассорились. Хорошо, в последний миг достало разума заткнуться.

Наши взгляды на жизнь и искусство во многом совпадали. Но не во всём. Я пытался спорить, доказывал, убеждал, хоть давно понял бесплодность этого. Он аргументировано крушил любые доводы, я не соглашался, каждый оставался при своём мнении. Но послушать новые стихи, прозу, газетную статью, полемическое письмо Володя предлагал часто – на моей упёртости оттачивал свою мудрость.

Мне, как художнику, довелось оформить несколько его книг. Я остался не в полной мере доволен своей работой. Володя был нетерпелив, постоянно торопил. Мы конфликтовали. Меня раздражало, что он понуждал хвататься за работу, когда ещё не определено издательство, не выяснены полиграфические возможности, непонятны пропорции и объём будущей книги.

Но, по-человечески, работать с ним было легко – он абсолютно доверял моему художественному вкусу и чутью, безоговорочно принимал моё изобразительное видение его стихов.


Конечно, и ему были ведомы сомнения и неуверенность. Но мне казалось: он точно знает, что в жизни сделать должен, что в данный момент сделать обязан, как это следует делать и что и как должны делать другие.

Он чётко и вполне уютно сознавал себя частью мироздания. Ощущал Вселенную в себе – как должное, очень естественно. И ответственно!

Думаю, это признак гениальности.

Отсюда и острота художественного вкуса, и большая критическая ответственность за всё, что делается вокруг.


Он не был обласкан властью, не получил официального достойного его признания. Поэт Владимир Жилин остался недооценённым, недовостребованным.

Умная голова

досталась дураку.

Звёзды и слова

путал на веку.


По стёклам босиком

под парусом ходил.

Не ведала о таком

та, кого любил.


Открыли его в четверг –

в пятницу гул умолк.

Сам по себе померк

славы уголёк.


Завистник ли бесноват,

дремотен ли сеновал?

Школу основать –

и ту не основал.


Повиснуть на суку

мешает ему трава…

Досталась дураку

умная голова.


Рядом с ним было очень непросто. Но очень интересно. И полезно – он был не только критик, но и вдохновитель. И, в большем смысле, – учитель. Теперь его очень не хватает.


Никак не могу остановиться. Остановиться – попрощаться навсегда с Володей…

Что ещё?


Почерк у Володи был стремительный – отвратительный: читать невозможно, только расшифровывать.


Нежно любил и уважал сыновей и невесток, обожал внуков.

Очаровательную жену Милочку Уманцеву, коренную, потомственную кубанку, всю жизнь боготворил. Среди всей нашей компашки был, кажется, единственным, кто за всю жизнь жену не поменял ни разу…

Их с Милочкой дом никогда не был полной чашей, но всегда был гостеприимным и хлебосольным. Все праздники мы отмечали, собираясь у них.


Главные, любимые праздники – Новый Год и День Победы.


И он схватил и бросил круто

мальчонку робкого, меня,

ракетой в синий сад салюта,

в цветные заросли огня.


Могло лишь Дерево Победы

подобной кроной обладать!

А в небо били лейтенанты,

палил полковник и солдат.


По крышам сыпал спорый, тяжкий

свинцовый дождь – последний дождь!

Прохожий был седой, в тельняшке,

но на Матросова похож.


И обнимал меня, и плакал

седой Матросов без ноги,

и по суровым скулам в каплях

летели синие огни.


9 мая 1945 года Володя считал Главным днём своего детства.

В новых людях он замечал лишь хорошее, был наивен и доверчив, легко очаровывался, распахивался душой.

Дружбой дорожил, сам был надёжным, верным другом. На помощь приходил по первому зову, а то и без всякого зова – чувствовал, когда кому худо. Был человеком ответственным, очень точным, ни разу никого не подвёл, не заставил себя ожидать. Ища совета или сочувствия, я случалось, звонил ему среди ночи. Больше я так ни к кому обратиться не могу.

Он никогда не перекладывал на друзей свои проблемы; неприятности и неудачи переживал и преодолевал сам.

Радости, удачи и победы праздновал широко:

- Привет, старик! Не очень занят? Не возразишь, если мы с ребятами сейчас к тебе в мастерскую нагрянем? Мне, представь, премию присудили!..


…Этот белый свет стал ещё белей,

и земля круглей, и друзья милей.

Любил вкусно покушать и сам любил готовить. И умел! И был вдохновенный пивец – в дружеском застолье тостов не пропускал. Но, предпочитая красные сухие вина, никогда не терял ни рассудка, ни физической формы.


У меня каждый человек ассоциируется с каким-нибудь животным.

Своей грациозной неуклюжестью, статью, добродушием и неукротимостью Володя напоминал гиппопотама.


Несмотря на житейские невзгоды, был он человек светлый – дарил радость, помогал жить:


…Чтобы вослед не болела душа,

до синевы дотерпи небесной.

Ведь если честно – жизнь чудесна,

а нечестно – хороша.


С его уходом жизнь стала горше, скучнее, труднее.

Даже не в том дело, что он был замечательный поэт.

Он был замечательный человек.

О таком человеке, сколько бы он не прожил, всегда безутешно думаешь, прощаясь: «Как мало ему было отпущено!»

В этом всё и дело…