I. Комната в Царском ~ Совершеннолетие Володи Дешевова Лида Леонтьева, Поездка на Валаам Нешилот Юкс и Юкси 7 дневник
Вид материала | Документы |
СодержаниеН.н.пунин - м.а.голубевой. Н.н.пунин - м.а.голубевой И.п.горбатенко - м.а.голубевой Анна ахматова XXII. Письма М. Г.* Н.Н.ПУНИН |
- Экскурсии по Гродненской области, 50.92kb.
- Знамя Мира Рериха на Валааме, 35.21kb.
- «Нить судьбы», 276.34kb.
- «Нить судьбы», 276.09kb.
- Всё началось в 19ч. 00м. Как и во всяком сказочном государстве у нас в школе были различные, 8.53kb.
- Загородная поездка в мемориальный комплекс «Хатынь». Поездка в историко-культурный, 20.89kb.
- Боливийский дневник 7 ноября 1966 года, 1056.64kb.
- В фонд поддержки Володи Ланцберга, 16.58kb.
- «кижи + валаам + соловки» Москва – Петрозаводск – Кижи – Сортавала Валаам – река Шуя, 123.75kb.
- Конкурс рисунков Кл комната Кл комната, 157.14kb.
.Н.Н.ПУНИН - М.А.ГОЛУБЕВОЙ.
июня 1953 года. <Абезь>
Бандероль получил; никаких особых перемен не усмотрел; пощипали немного Академию, но кандидаты все та же братия; нет ни Татлина, ни Фаворского, ни С.Лебедевой и т.д. «Я буду сидеть в Абези до тех пор, пока А.Герасимов сидит там, где он сидит»,— подумал я. Разве это не так? Все это, в общем, тоже не существенно.
Перечитывал твои старые письма; очень хорошо ты держишь меня на высоте. И это существенно. Не гордись мною, чтобы я не возгордился. А что я светло живу — это я сам чувствую, но от меня это не зависит почти. Ты — свет, и вокруг тебя все светло... Кое-что стало лучше в бытовом отношении; и люди перемещаются; больше уже не надо бритв и моих книг, так как те, для кого они предназначались, выбыли в другие лагеря. Может это случиться и со мной, хотя вряд ли. Мне здесь хорошо с тобою. А увидимся мы все равно скоро. На зиму я вполне обеспечен теплыми вещами. Кроме шапки, которую начальство справедливо выбросило с отвращением в мусорный ящик, так она была грязна, порвана и прожжена во время сушки. Шапку пришли обязательно, самую дешевую.
В этом году у нас прекрасная весна, к маю уже не было снега, в конце мая доходило до +40°, июнь испортился, и сейчас серые дни, как и у вас, вероятно; дует все время несильный западный ветер. Но весной я так загорел, что ты бы удивилась, как будто приехал с Юга.
Посмотрел сейчас на твою фотографию: дочего не похожа на ту, которая мне снится и которую я помню очень хорошо; помню даяге морщинки, а пасчет топких ноздрей ты этого все равно не поймешь, и они все равно тонкие; вспомни только, как опускается кончик носа, когда ты говоришь. Непостижимо просто, за что только мне послано все это. Впрочем, самое главное не в этом, есть другая красота, и о ней лучше помолчать тихо...
Что касается сапог, то они предназначались для Горбатен-ко*. Надо же его отблагодарить за все услуги, которые он оказал мне. Меня только смущает цена, пусть Ира решит сама.
Если бы ты видела, как у нас суетятся в связи с событиями — и слухи и досужие домыслы. Хорошо, что я могу быть совершенно спокоен. Как будто меня это не касается.
Свет мой тихий, целую тебя.
^
Н.Н.ПУНИН - М.А.ГОЛУБЕВОЙ
9 августа 1953 года. <Абезъ>
Подтверждаю получение почтовой посылки № 584 с объяв ленной ценностью — 125 руб.; разрешены свидания, жди письма.
^
И.П.ГОРБАТЕНКО - М.А.ГОЛУБЕВОЙ
<Август 1953 года. Абезь>
Тетя Мария1 сообщаю Вам про вашего мужа Николая Николаевича. 21 августа 11 часов 45 минут умер неболев ничем. 20 он получишь денги и приходить комне отдать дольг я нанево посмотрел и говорю Куда вы уежаете. Что вы принесли дольг он мне ответиль я некак немогу тебя отдать всегда ты находиш ответ потом он ушоль. Я утром и шоль наработу он стояль около общежития. Я с ним поздоровалься и говорю почему вы рана так устали он мне ответиль чтото неспится думаю что такое обишчали что я дольжен поехать дамой писали мне что уже отдали касьтюм в чистку подгатовляют жена комнату и чтото нет посылки наверно ажидают затем говорит я кода браль у тебя денги то купиль у посыл очника аднаво украенца яблок 20 штук и вчера взяль банку молока литрову нужно ити позавтракат и ушоль. Через часа два с половиною один приходит и расказова-ет что сейчась понесли наносилках Неколая Неколаевича Пу-нина у больницу Я бросиль все и побежал в больницу и как я зашоль к нему он говорит мне вот видеш как утром стояли с тобой а сейчас я убольницы он мне ответель приди комне в 12 часов будет врач я внево спрошу. Что мне можно купиць и так ушоль от нево это было ровно 11 часов я пришов 12 часов мне расказывают что Неколай Неколаевич умер без петнацатий 12 Как ево нет и непомню как стояль но всеж я неповериль при-шоль койки он лежит как живой я спросил рядом лежашчих как это было он сказал что мне стало холодно и позвал сенатара которой обслуживает больных, чтоб ему налили грелку горячей воды поставить в ног. Тот ушоль он потянулься изжав руки и вся жизень потом признали сердечное заболевание но он некода нежаловался на эти боли не чуствовал боль поправился хорошо загорел я всегда говориль что вы как негор он смеется А пристаете себе что я чуствую очен хорошо читали мы писма что вы неехали отдохнут в деревню ожидали кода приедет Неколай Неколаевич. Затем Досвидания привет Ане и маме ее.
^
АННА АХМАТОВА
Памяти Н.П.
И сердце то уже не отзовется
На голос мой, ликуя и скорбя...
Все кончено. И песнь моя несется
В пустую ночь, где больше нет тебя *
' В письме сохранены особенности написания оригинала.
^
XXII. Письма М. Г.*
Н.Н.ПУНИН
Вы просили меня написать Вам, и я пишу, хотя давно уже не писал писем и разучился это делать. Но сегодня такой тревожный вечер от ветра, и я один, мне чего-то тоскливо и что-то все вспоминается детство и вообще жизнь. Я люблю свое прошлое.
Вчера я еще мог вспомнить (представить) Ваше лицо, сегодня я могу только описать его словами, но я благодарен Вам за то, что Вы еще раз дали мне возможность жить, тихо отодвинув «мимотекущую» жизнь.
К одиночеству надо привыкнуть; оказывается, и это непросто. Вероятно, даже люди, которым свойственно одиночество, но которые долго жили в людской сутолоке, будут чувствовать себя сиротливо, оставшись одни.
Я пишу и чувствую, как архаично все это: и слова, и, главное, «ритм», то есть самая сущность в конце концов всякого писания. До какой все же степени я — «уцелевший обломок», как Вы, и, пожалуй, не очень вежливо, однажды сказали. Хорошо, что у меня не осталось больше никаких претензий ни к современности, ни к чему вообще, и я могу идти «своей дорогой». Сам по себе. Знаете ли, что это «сам по себе» — один из самых суровых аргументов, которым пользуется «современный общественный человек», чтобы расчистить для себя место? Еще немножко, и он будет звучать как «враг народа». Вот тут у меня уже начинаются свои счеты с «современностью».
Из многочисленных свойств, характеризующих современное мировоззрение, я больше всего не терплю претензий на единую систему; я не только знаю, что ее не может быть, но и уверен в том, что ее не должно быть. Что единой системы не должно быть — это Вы поймете сразу, если я скажу, как это уже говорилось не раз, что благодаря системе право на мировоззрение получает тот, кто его не имеет. Посмотрите вокруг, сколько их ходит сейчас, одетых в мировоззрение. Конечно, это дало им возможность увереннее уничтожать людей, стоящих на их дороге, но приблизило ли их это хоть к чему-нибудь — о чем тут говорить? «Не будем об этом говорить,— как сказал мой гимназический директор, и постараемся не думать»*.
Много труднее доказать, что единая система вообще невозможна. Но я боюсь утомить Ваше милое внимание чрезмерной философией, поэтому оставим это до другого раза, тем более, что солнце садится, а мне еще хочется что-то сказать Вам об обломках — чуть было не сказал нашего - моего прошлого.
Как историк искусства, я хорошо знаю, что великое прошлое всегда только груда обломков. Мною живет, еще живет — великое прошлое.
Когда люди хотят объяснить мои успехи, они говорят: «Настоящих знаний у вас нет; правда, вы талантливы, но талантливых много; вы берете культурой». И я согласен именно потому, что культура - это нечто, как говорится, принципиально противоположное системе. Что культура есть что-то, связанное с прошлым, ориентированное на прошлое, прошлым обусловленное,— это общеизвестно; но прошлое, я уже сказал, всегда груда обломков, случайно, если не вдумываться в это, сохраненная человечеством, и вот это «случайно» так изумительно прекрасно противостоит системе. Я прекрасен своими случайностями -г Вы не захотите протестовать против этого, я уверен, ни по существу, ни против формы.
Мне почему-то стало грустно, когда я представил себе Вас, читающую это письмо; Ваши глаза, по которым тенью пробежало чувство любопытства, и оно сделало их внимательными ненадолго... Как я любил всматриваться в них в те времена, когда Вас еще не увезли от меня так ужасно. Без сентименталь-ностей, без упреков! - я уже давно ни на что не претендую и иду «своей дорогой», «сам по себе», менее всего желая Вас огорчить; живите мирно. Но мне еще немножко хочется сказать Вам о себе — как случилось, что я оказался привязанным к хвосту времени, я этого не пойму и не знаю, когда это случилось. Теперь время течет мимо, как ветер, а я смотрю из окна, вот как сейчас, смотрю, как качается тополь; направо садится солнце; когда оно сядет, будут Вам хорошо известные две зари: сегодня самая короткая ночь у нас.
Вот все. Я перечитал письмо и вижу, что ничего не сумел сказать; самое ужасное при этом столько литературы. Как бы хотелось научиться писать просто.
Едва я отправил Вам письмо сегодня утром, как мне захотелось снова писать. И не только потому, что «душит лирика». Правда, опять вечер, правда, совсем другой — тихий и жаркий; а в каждом вечере, как известно, всегда завязаны концы прошлого. Но мне хочется писать главным образом потому, что я ничего не сумел сказать в предыдущем письме, а мне все еще кажется, что я что-то должен сказать... в будущее. Написал и испугался; представил себе этих будущих читателей; разве мож но с ними говорить таким языком? а может быть, можно? может быть, сквозь язык, сквозь все дойду «я» и дойдет «мое»?
«Я» и «мое»... впрочем, если и дойдет, то не в письмах к Вам, хотя я и имею некоторые основания сказать, что Вы - это и есть «мое». (Не подумайте только, что я бы хотел и посмел ошибиться в гласной.)
Нет, не буду лучше думать о будущем и хочу писать толь ко Вам.
Так вот. Года два или три тому назад (Вы знаете, как я всегда путаю годы и числа) в кафе «Норд» мы говорили с Вами о системах. Вы сказали: я не знаю, что значит хороший человек; Раскольников ~ хороший человек? В жизни он, вероятно, был бы невыносим; отгороженный от всего, мрачный; и все-таки я не знаю, хороший он человек или плохой.
Он сделан в искусстве - в этой «системе» моральное еще ничего не решает; религия, вероятно, осудила бы его; политика отвергла бы, как негодный материал; его оправдало искусство; он кусок искусства; так задуман и так сделан. Вы тоже кусок искусства...
Теперь я вспомнил эти Ваши слова - какая чудесная, как свет, Вы тогда были,— потому что это так. Систем много, в основе своей они стихийны; разум одевает стихию логикой и превращает в систему; всякой стихии свойственно распространяться на все, и она заставляет разум одевать ее в универсал. Страшна эпоха, которая живет в таком универсале...
Но я опять боюсь утомить Вас «философией»; только несколько слов еще, чтоб с этим кончить. Искусство из всех стихий наиболее иррационально; я не знаю почему и не хочу знать. Мне все равно. Но именно потому, что искусство наиболее иррационально, оно принадлежит к тем «вещам», которыми труднее всего обманывать людей. Как можно обмануть жизнь жизнью? Вы сами знаете, до какой степени невозможно фальшивое искусство, как оно бездейственно, как пусто. И я вдруг вспомнил Ваши слова, сказанные там же, в «Норде»: «Поразительно, какой у вас чистый звук». Как долго я был счастлив этим! Потому что я есть нечто, сделанное в искусстве, и больше во мне ничего нет, совсем ничего.
Какой жаркий вечер, далекая мое, но не моя, Вы помните, в такой именно вечер Вы шли мимо моего окна, вдоль палисадника, на даче. Я тихо позвал Вас; Вы остановились и сказали: «Ну». «Живите мирно», т ответил я, и Вы ушли к морю. «В ее глазах живут французские песенки»,— подумал я.
Нет, нет, я не в системе импрессионизма и не идеолог индивидуализма, как это может показаться тому, кто ничего не сможет понять в этих письмах. Я ~ вечность и судьба, нечто основное, постоянное, устойчивое, как искусство. Я только не хочу системы, никакой системы, если можно. Чтобы быть тождеством жизни, ее куском, куском, сделанным в искусстве.<...>
Я было хотел прервать это письмо, и погасил огонь, и лег, как услышал приближающуюся грозу. Она приближалась быстро, грозно сверкая в быстро потемневшей ночи; и гром гремел. И мне захотелось об этом написать Вам; мне все время хочется, чтобы Вы знали все, что происходит вокруг меня для меня. Простите, не буду больше. Конец.
Нет, это еще не конец, я так уверен, что это еще не конец.
Я опять вспоминаю — Вы сказали: «Когда вас читаешь, кажется, что написано так легко, а вы трудно пишете». Если бы Вы только знали, как мне трудно писать; ходишь, ходишь — на фразу приходится полкилометра и подметки — на печатный лист. Я так ничего и не сказал Вам ни о системах, ни об искусстве.
«Я не идеолог индивидуализма», — писал я Вам вчера, — это верно, клянусь, это верно. Источники моего кажущегося индивидуализма в том, что произведение искусства тем выше, чем оно индивидуальнее, чем оно меньше похоже на другие произведения искусства; в конце концов, всякое произведение искусства, даже не особенно значительное, есть нечто единственное; это всегда частный случай. Удача. На десятки тысяч один удачливый случай, случай par exellence, в высокой степени случай и исключение. Подумайте немножко дольше над этим — ведь, действительно, совершенное произведение искусства — это исключение. Какое в этом прекрасное нарушение всех «закономерностей мира», какое отрицание системы! Граждане живут, приспособленные к законам, и смотрят на часы, и вдруг приходит человек удач, человек случая, и еще говорит, вроде меня: «я прекрасен случайностями»; чтобы быстро ввести его в систему, ему дают номенклатуру: импрессионист или индивидуалист, и этим думают прикончить его в поле за городом. Но импрессионизм давно отшумел над миром и ушел; я не ловец впечатлений, а свет — это Вы; Вы светлы, как день, и свет дня светит всем равно. Мир прекрасен тем, что неповторим, как Вы. Что ценится выше в пустыне: песок, которого много, или пальма? Лучшее, редкое всегда и наиболее индивидуальное. Но чтобы кончить с этим, просто скажу: я не идеолог индивидуализма уже потому, что никогда не посмею сделать что-либо только оттого,
.что я этого хочу. Хочу и могу, могу и делаю — мне кажется, что все это станции разных государств. Не люблю людей, которые делают все, что хотят, но еще больше не люблю тех, которые делают все, что могут. У этих последних нет вкуса, они ничего не выбирают. Я хотел бы говорить только с теми, которые делают тогда, когда позовет жизнь, и делают то, что она хочет.
Прислушивайтесь к голосу жизни — вот что хотелось бы мне сказать в будущее, и я вспоминаю при этом Вас, Вашу немного склоненную голову и глаза, внимательно отведенные в сторону на предметы, нисколько, казалось мне, не интересующие их,— Вы тогда слышите больше, чем видите, и о том, что слышите, не говорите.
Делай не все, что можешь, говорю я, делай только необходимое, единственное, чего никто, кроме тебя, сделать не может.
Человек, делающий все, что может, — не человек искусства; тем, которые делают все, что хотят, искусство мстит с жестокостью, ему обычно не свойственной. Искусство неделовито и неприхотливо; оно похоже на Ваш взгляд, внимательный, прислушивающийся, неторопливый, ослабленный прошлым, честно боящийся будущего и ответственный за него. Я люблю Ваши глаза больше всего за то, что в них будущее связано с прошлым.
О будущем вообще мало известно; я же, кроме того, знаю, что оно придет не для меня. Это научило меня терпению и медлительности. Терпеливо, с малыми надеждами веду я переговоры с будущим. Вы улыбаетесь, хорошо зная стремительность моего характера. Но, во-первых, — я не идеал для самого себя; именно потому, что я полон несовершенств, я и могу говорить о том, что есть совершенство. На противоречиях между мною и жизнью сложилась моя судьба. Зная это, я всегда уступаю жизни и, может быть, поэтому не страдаю. А во-вторых, моя стремительность - только совокупность порывов, нечто вроде ритма, которым живет мое тело. Вы же лучше, чем кто-либо, знаете, как мало я делаю такого, что влечет за собою решающие перемены в моей жизни. «Себя бережете...» — с укоризной сказал мне Маяковский, — это была последняя с ним встреча, в номере Европейской гостиницы; он был мрачен, стоял в углу с папиросой в зубах и, как всегда, держал ее в углу рта. Себя надо беречь; тот, кто сделан, как искусство, должен беречь себя, потому что такой человек — удача, неповторимая. Я не хочу быть трагедией и никого не зову к героической смерти. Смерть Пушкина, Лермонтова, Маяковского — это крайние выходы и не вполне удачные. Видимо, они не могли жить с отчаянием в сердце; как будто можно жить с пулей в сердце. Наше время научило нас жить с отчаянием и это вершина вершин. Не теряйте отчаяния, уже давно говорю я, для того, кто потеряет отчаяние, только один путь: пропасть. Нести в себе отчаяние — это значит не только сберечь себя, но и чувствовать ответственность за всех и за все. На вершине отчаяния живут наиболее чистые чувства: любовь... Тихо хочется сказать Вам: из всех слов для меня это самое страшное слово, я даже не знаю почему; может быть, с таким именно чувством страха произносили древние слово «Иегова».
Сегодня меня далеко увлекли мысли, и я пишу, как будто не вижу Вас перед собою. Это потому, что не вечер, а день как будто никакой. Ваше присутствие я ощущаю всегда в ветре, в солнце и бое волн, вообще в движениях природы, а сегодня ничего нет; день спит под серым небом, даже листья тополя не дрожат, только с воды идет запах сырой травы.
Перечитал письмо; простите мне стремительность моих мыслей...
Третий день идет дождь. Я вернулся с дачи в город. В квартире пусто, и она полна прошлым. Посреди комнаты стояла когда-то милая тень.
— Я рада вас видеть,— сказала она. Потом мы говорили о любви к искусству.
— Искусство нельзя любить бескорыстно,— ответил я. Она взглянула на меня с удивлением.
- Искусство — это очень личное,— продолжал я,— самое личное из всего, что дано человеку, чтобы он мог жить. Поэтому любовь к искусству полна страстей; она очень похожа на любовь к женщине: и в том и в другом много желания бессмертия. Передать себя и свое в будущее — в этом цель и смысл искусства. Любовь к искусству должна быть честолюбива и даже тщеславна, иначе она не была бы любовью к прекрасному. Человек искусства хочет видеть себя в будущем красивым; он хочет нравиться будущему так же, как хочет нравиться женщине, и он делается таким, каким он, как ему кажется, может понравиться лучше всего.
- Вы говорите всегда так, как будто самая тень обычного вас пугает,— сказала она,— с кем вы все время спорите?
Я посмотрел на ее тихие и большие глаза и сказал: — Я не спорю,— помолчал, а потом прибавил:
— Почему-то у меня все выходит парадоксальным; я бы очень хотел быть простым и даже грубоватым.
Она засмеялась, села в кресло и вынула из кармана каштан.
— Каштан,— сказала она.
.Я ничего не сказал; несколько дней спустя я попросил у нее этот каштан на память, но она не нашла его в кармане.
— Я знаю, сказал затем я,- в чем разница между любовью и влюбленностью.
- Ну.
- Влюбленность все идеализирует и превращает человека, на которого направлена, в нечто нереальное; любовь видит все недостатки и сквозь них и с ними любит. Это имеет отношение к искусству; и в искусстве можно любить и быть влюбленным.
- Ну, ну, — сказала она,— дальше.
- Знаете что,— сказал я,— самые великие произведения не самые совершенные, в том именно смысле, что в них легко найти и ошибки и недостатки; они вообще нелегко нравятся. Легко нравится только то, что сделано в системе.
Она посмотрела на меня и спросила:
- В системе?
- Искусство тоже может быть в системе,— сказал я,— Ренессанс — вот время, когда искусство, пытаясь распространиться на все, создало систему; тоже эпоха! Тогда было так, что политическая жизнь шла стихийно, а искусство оделось системой и господствовало над жизнью
- Неплохо,— улыбаясь, сказала милая тень.
- Неплохо, согласился я,— потому что искусство настолько специфично своей иррациональностью, что, даже введенное в систему, оно не становится мертвым — и нет мертвого пространства, и нет пустоты.
И мы молчали некоторое время.
— Влюбленность вообще недолговечна,- сказал я, недолговечна она и в искусстве; очарование становится разочарованием, и все идет прахом, гибнет. Знаете, что еще,— помнится мне, быстро сказал я,— что еще бывает; бывает любовь и бывает разлюбовь. Разлюбовь тоже процесс, долгий и со своими формами; это любовь раскручивается, все идет так же, как в любви, только задом наперед, и приходит к ненависти; не к рав нодушию только,— к ненависти.
— Умница вы,— сказала она. Я замолчал, а она прибавила:
- Собственно, это даже не ум, а «четвертое измерение», как называем мы это с мужем. Она задумалась, а потом тихо сказала:
- Бывает разлюбовь.
Мы еще долго говорили о разном, а когда она уходила, я поцеловал ее левую руку, подняв ее за кисть; она отвернулась, и мне показалось, приложила к свои губам то место, которое я поцеловал.
Все это и этот разговор я вспомнил сейчас, сидя у себя в кабинете, где все полно прошлым, и мне захотелось поделиться с Вами воспоминаниями и еще сказать: любовь к искусству полна страстей; за искусство можно убить, как это и делал Бенве-нуто Челлини; поистине, в искусстве нет ничего бескорыстного, объективного, «чистого», потому что это самое личное дело из всех человеческих дел.
Я снова здесь, среди неба, воды и ветра, и все во мне горит сухим огнем, и он сжигает мои кости. Я ни о чем не смею говорить с Вами, кроме искусства; поэтому я так много думаю о нем последнее время.
У меня в памяти обрывок Вашей фразы, уже не помню теперь, к чему относившейся: «...обычно понимают искусство как что-то внешнее». Так понимают его в мастерских; так понимают его искусствоведы, т.е. дилетанты. Я часто присматривался к посетителям Эрмитажа. Это либо влюбленные пары, либо одинокие, с тоскою и горечью в глубине глаз (может быть, разлюбленные!); они ходят, как в лесу: проходят мимо и вдруг остановятся перед чем-то, неизвестно почему, и говорят или смотрят, если это одиночки, молча; потом они отходят, и на всем их облике появляется что-то тщеславно-счастливое. Мне так и хочется сказать: как будто у них родился ребенок,— но Вы опять будете упрекать меня в парадоксальности.
Первое и простое соприкосновение с искусством — это даже не разговор, это зарождение нового чувства. Вы как-то очень хорошо говорили о любви. Она приходит сразу и ничего еще не знает, что и как будет, но вместе с тем знает все и ничему не удивляется; она даже не знает, будет ли для нее ответ; но не удивится, если его не будет, потому что об этом она тоже знает. А потом она вырабатывает себе форму, если хотите, систему, чтобы в ней жить среди людей. В любви так же много случайностей и неожиданных вещей, как в самой жизни; у нее бывают удачи — помните, Вы называли их подарками — и неудачи, и все-таки она не удивляется им, потому что и удачи и неудачи ничего не меняют в ней самой, той, которая пришла сразу, родилась и которая