Прозаик, чьи романы печатаются, как правило, в нашем журнале "Мне ли не пожалеть", 1995, №12; "Старая девочка", 1998, №№8, 9
Вид материала | Документы |
- Федеральный закон «О средствах массовой информации», 434.9kb.
- Опубликовано в журнале, 464.46kb.
- Чего ждет от школы первоклассник, 19.9kb.
- И. М. Гельфанда удк 591 гельфандовский семинар, 646.69kb.
- Урок для обучающихся 2-х классов, 81.4kb.
- Принят Государственной Думой 20 июля 1995 года Одобрен Советом Федерации 15 ноября, 359.58kb.
- Образ сказочной героини Снегурочки возник в русских народных сказках как образ ледяной, 201.37kb.
- Гуру Арджан. Утренняя молитва сикхов, 117.9kb.
- Дюма, Александр (отец), 69.38kb.
- Лев Николаевич Толстой… Это имя мне знакомо с детства, 43kb.
Сережа давно был с ними дружен, с некоторыми из староверов сошелся очень близко и, видя, что община вымирает, несколько лет назад одну семью за другой стал перевозить их в Хакасию. Давал денег на дорогу, на корову и лес для дома. Переселение только еще обсуждалось, когда старейшины для безопасности, пока община не обживется на новом месте, попросили Сережу забрать иконы в Москву. С удивлением я услышал, что доски хранятся у него уже три года, но, обязавшись держать святыни тайно, он не хотел нарушать слово. Теперь же решил, что если показать иконы хорошим людям, беды не будет. Через неделю они все равно уедут: в Хакасию летит “борт” с геологами, и начальник, его старый приятель, обещал без единой царапины доставить доски прямо по адресу.
Север — особая жизнь, после него трудно приноровиться к другому. Я хотел ему это сказать, но смолчал, в конце концов Сережа был взрослый человек и, что касается собственной судьбы, решал сам. Сейчас я думаю, что смена курса готовилась давно, потому что тут же он объяснил, что с нынешней партией на Обь едет интересный молодой художник, как и он — выпускник Суриковского института. Его преемник уже всем представлен и даже зачислен в штат. Других проблем тоже не предвидится: есть два больших договора с Детгизом, где подряд выходят сказки чукчей и тунгусов с Сережиными иллюстрациями. Книги вот-вот пойдут в типографию, то есть его часть работы и со сказками, и с монографией закончена и принята.
Новостей было много, и, в общем, новости хорошие. Сережины дела явно шли в гору. Что он незаурядный художник, я знал, но Север был чем-то вроде отстойника, он неплохо кормил, но ни на что другое надеяться не следовало. Сразу три книги было большой удачей, однако поздравить его я не успел: разговор снова свернул. Оборвав книжную тему, Сережа вдруг спросил, нельзя ли как-нибудь увидеться с моим приятелем Алешей Сабуровым.
Алеша был геоботаник, человек совершенно лесной. Трижды он был женат, но недолго. Жены поначалу верили, что сумеют добиться его оседлости, заставят защитить диссертацию, благо материала, который он собрал, хватило бы на десятерых, а дальше — обычная академическая карьера. По-моему, и он на это надеялся, однако всякий раз не выдерживал. Лишь только по календарю наступал март, срывался и уезжал в Сибирь или на Дальний Восток. Там еще была настоящая зима, до полевого сезона почти два месяца, но он всегда сам готовил инвентарь, сам чертил маршруты и нанимал рабочих. В общем, по своей природе он был хозяин, а в Москве делался деталькой огромной несуразной машины, в которой никогда ничего не понимал. В городе он тосковал, все путал и со всеми портил отношения, и как-то так получалось, что не уехать уже не мог. В конце концов сабуровским женам надоедало быть соломенными вдовами и они уходили. Но обид не было, плохо Алешу никто не вспоминал.
Сережа знал, что Алеша работает в Нелидове, в Центральном лесном заповеднике, и сказал, что был бы рад туда съездить. Я ответил, что мы лишь разминемся. Пару дней назад я разговаривал с Алешей по телефону, и он сказал, что на Рождество, то есть послезавтра, будет в Москве.
С Алешей мы пошли к Сереже девятого января, вволю разговевшиеся и отоспавшиеся. Открыв дверь и троекратно обнявшись, Сережа отвел нас в свою комнату и стал заваривать чай. Староверческих икон уже не было, и от протекшего недавно потолка, оборванных обоев шла сырость. Сережа и раньше не отличался домовитостью, но сейчас вид был и вовсе барачный. В контраст с обстановкой разговор показался мне почти светским.
Обсуждали в основном, что было интересно Алеше — территории в Западной Сибири, которые необходимо отвести под заповедники и заказники. Они и здесь неплохо понимали друг друга, хотя было ясно, что для Сережи западно-сибирские леса — простой довесок. В сущности, перед тем, как перейти к заповедникам, Алеше был задан один-единственный вопрос: не знает ли он в соседних с Москвой областях большого болота, настоящей непролазной топи, где, даже если постараться, найти тебя было бы трудно. Кроме того, требовалось, чтобы посреди мха было озеро не озеро, но пространство открытой воды, а недалеко высокий холм, на котором можно было бы обосноваться.
Сабуров, не задумываясь, ответил, что километрах в семидесяти на север от их заповедника есть болото, которое называется Медвежий Мох. Лично он, Алеша, там пока не был, но, если судить по аэрофотосъемке и описаниям, Медвежий — ровно то, что нужно Сереже. Топь в стороне от любых дорог, площадь ее примерно девятьсот километров, то есть от края до сердцевины, откуда ни зайди — не меньше пятнадцати верст. Прямо по Сережиному техзаданию, по центру мха — ложбина и в ней — овальное, вытянутое с юга на север озеро. Дно глубокое, точно больше шести-семи метров, а сколько — никто не мерил, может быть, и тридцать, потому озеро и не зарастает. Рядом с водой — наверное, ею ложбина и пропахана — карельский ледник, уходя на север, потерял гранитную глыбу из самых крупных в Калининской области. Насколько он, Алеша, помнит, над урезом воды она возвышается метров на пятнадцать—семнадцать.
Камень за двадцать тысяч лет успел покрыться слоем наносов и порос настоящим строевым лесом. “Сосна и ель, — добавил Алеша, — элитные, коренные. На Валдае участков подобной сохранности единицы. — И продолжал: — прежний директор нашего заповедника был из выдвиженцев; большой энтузиаст лесопосадок в Калининской области, он хотел вообще осушить все болота. Клал глаз и на Медвежий Мох. Лет восемь назад летом туда пригнали десяток тракторов и, кружа по периметру, стали прокладывать мелиоративные канавы. Но ничего не получилось. Потопили в торфе кучу техники и отступили”.
Сережа: “Значит, до камня можно добраться только зимой?”. Алеша: “Да. К середине декабря полыньи на Валдайских озерах замерзают даже там, где со дна бьют мощные ключи. Дальше, до конца марта, лед толстый, прочный, если ее не перегружать, выдержит и полуторку”. Кстати, продолжал Сабуров, если мы решим ехать где-нибудь во второй половине марта, он охотно присоединится: посмотреть на Медвежий Мох ему и самому интересно. Нам был дан и другой совет. Конечно, сказал Алеша, пройти пятнадцать—двадцать километров с рюкзаком не проблема, но коли у Сережи серьезные планы, он бы, Алеша, пешком не шел. Если много барахла, куда проще в одной из деревень по краю болота найти лошадь. Алешиной рекомендации мы вняли, и через неделю, когда Сабуров переслал из Нелидова миллиметровую карту Медвежьего Мха, на моем “Запорожце” отправились на разведку.
Подходящих деревень, то есть таких, куда вела хотя бы грунтовая дорога, было восемь, и уже во второй, Аникеевке, мы познакомились с Акимычем — хорошим, правильным стариком, у которого была и лошадь — мерин Доля, и сани. С Акимычем мы первый раз и проехали по Медвежьему Мху. К сожалению, насчет озера ничего определенного сказать не могу, подо льдом и почти метровым слоем снега разглядеть что-нибудь трудно, правда, когда перестало трясти, мы поняли, что кочки кончились и, наверное, под нами — зеркало воды. Остров же мне определенно понравился: небольшой, всего гектаров в десять круглый холм, этакий лоб, как и обещал Алеша, весь заросший сильным, здоровым лесом.
В январе день короток, и обернуться засветло мы не успели. Хотя была луна, решили лошадью не рисковать и на поляне, под старой елью разбили бивуак. Мороз был несильный. Ветер с Балтики нагнал тепло, из деревни мы выезжали вообще в оттепель. Оставшись, задали мерину сена, развели костер и принялись готовить ужин. У меня были две бутылки водки, мы выпивали и под них, как куры на насесте, рядком усевшись на сани, чуть не до рассвета слушали старика. Акимычу было что рассказать — зимой сорок второго года он попал в окружение, потом три года был в немецком плену, из них два — в концентрационном лагере “Берген-Бельзен”, а когда вернулся в Россию, получил срок за измену родине и еще восемь лет провел в нашем лагере под Карагандой. Свою жизнь он вспоминал без ненависти, раз даже похвастался, что в деревне — единственный, кто вернулся домой живой и не инвалид.
На следующий день мы вполне благополучно возвратились в Аникеевку, а оттуда, отказавшись от баньки, на машине через пять часов въезжали уже в Москву. Сережа был весел, говорил, что все складывается отлично, я тоже был доволен, хотя будущее представлял смутно. Про Сережины намерения я, конечно, догадывался, однако всерьез к ним не относился, считал за что-то вроде детской игры. Как быстро дальше пойдет дело, мне и в голову не приходило.
В той же квартире, что и Сережа, в семиметровом чулане с куцым окошком под потолком жила семья из четырех человек. Кажется, приезжие из Армении. В две недели после возвращения с Медвежьего Мха Сережа, решив формальности, с ними поменялся, и полученные отступные потратил на списанное экспедиционное оборудование. Теперь у него была утепленная палатка, спальник на гагачьем пуху, небольшая аккуратная печка и надувная лодка — все на ходу и в сносном состоянии. Кроме того, он собирался взять на остров инструменты, продукты и для работы — запас красок и холста.
К первому марта я на “Запорожце” за три ездки перебросил его груз в Аникеевку, где в сарае у Акимыча был устроен наш склад. Благодаря предварительным ходкам, пятнадцатого марта в ту же Аникеевку мы с Сережей ехали на полупустой машине, по пути, в Конюхове, на железнодорожном полустанке забрали Алешу, и вечером, ни разу не увязнув на расчищенном трактором зимнике, сидели уже за столом у Акимыча.
Как бы активно я Сереже ни помогал, его затея мне не нравилась — мать научила меня не любить вещи, которые нельзя отмотать обратно, и Сережина мена комнатами казалась мне большой ошибкой. Другое дело — Алеша: он был полон энтузиазма. В машине Сабуров принялся объяснять, что если бы не мы, на Медвежий Мох он попал бы еще нескоро. А в средней полосе это болото из самых глухих. Для специалиста по переувлажненным ландшафтам подобное место — клад. В конце концов Алешин восторг меня утомил, и я усомнился, спросил, что можно увидеть под полутораметровым слоем снега и льда, но он лишь отмахнулся и продолжал свою “болотную” песнь.
Чтобы перевезти Сережин скарб, Доле понадобилось несколько дней. Первый раз, когда сани были особенно тяжелы, ехали медленно: Алеша, проверяя лед, шел с палкой впереди, дальше мы с Сережей и Акимыч, который, чтобы успокоить лошадь, вел ее под уздцы. Едва добравшись до острова, прямо на берегу сгрузили палатку, печку, инструменты — хотели еще до темноты разбить лагерь и отпустить Акимыча.
Мне казалось, что к тому времени Сережа уже начал нами тяготиться. Он к месту и не к месту повторял, что очень и мне, и Алеше, и Акимычу благодарен, что все, о чем он нас просил, мы сделали очень хорошо, но я видел, что он устал и не чает остаться один. Тем не менее, когда после ночи в палатке Сабуров сказал, что под такой кровлей зимой жить нельзя: надо рыть землянку — спорить с ним он не стал. Насчет палатки я был с Алешей согласен, правда, думал о срубе. Везде, кроме как на берегу, был камень, и чем его ломать, было непонятно. Но Алеша, обойдя остров, на южной стороне, где снег пятнами уже сошел, разыскал широкую забитую песком расселину. Копать там было легко — в итоге работа не заняла и пяти дней.
С Дусей я вновь начал общаться только в апреле семьдесят шестого года, и повод для этого был самый печальный. В последних числах марта я, как обычно, собрался ехать к Сереже. Оба мы были людьми северными, привыкли, что харч, снаряжение нам забрасывают на вертолетах, вес приходится считать до грамма. И я, отправляясь на Медвежий Мох, кроме нескольких бутылок водки, остальное вез строго по списку. Раз и навсегда установленные соль, сахар, спички, растительное масло, макароны, крупы, два ящика тушенки, столько же сгущенного молока, краски, холст, кисти и бумагу, прочее уже по мелочам. Если сюда добавить картошку и зелень, которые он выращивал сам, рыбу, разные ягоды — морошки, черники, клюквы вокруг было море; моего однократного завоза Сереже вполне хватало на целый год. Продукты я закупал в Москве в соседнем гастрономе, краски и холст, по его просьбе, в мосховской лавке, а дальше на своем “Запорожце” ехал в Аникеевку, где у Акимыча по-прежнему был наш базовый склад.
Из Аникеевки я сделал одну ездку в Конюхово — пристанционный поселок в тридцати километрах на запад, где встретил Алешу Сабурова; с ним еще в феврале, как и в прошлый раз, мы сговорились ехать на пару. С Алешей, подыскавшим Сереже его остров среди болота, настоящий скит, пустыньку, до которой не дойдешь, не доплывешь и не доедешь, они давно уже сдружились. В Конюхове я докупил гвозди, новую пилу и топор, а кроме того у местного кустаря — удобную, грамотно связанную сеть для ловли рыбы. В Москве такую было не достать. Хотя мы с Алешей приезжали к Сереже ненадолго, работая в шесть рук, можно было успеть многое. Последнее мы оценили еще в марте семьдесят четвертого года, в свой первый приезд, когда втроем меньше чем за неделю отрыли в песке просторную землянку, укрепили бревнами стены и в два наката ее перекрыли. Вдобавок сверху для тепла навалили чуть не метр сухого торфа.
Мы и потом что-то для Сережи строили, в частности, следующей весной метрах в тридцати от берега, рядом с глубокой ямой, в которой круглый год стояла рыба, из бревен соорудили небольшой плот. Рыбачить с него было куда удобнее, чем со старенькой надувной лодки. Правда, работы редко было много, и у Алеши оказывался день-два, чтобы просто побродить по болоту. Обычно мы приезжали на остров от двадцать второго до двадцать пятого марта, когда морозы если и есть, невелики, но лед пока прочен и лишь начинает подтаивать.
Подряд два года Сережа встречал нас на валуне, у самой кромки льда. Он редко снимал старую брезентовую куртку, сверху донизу заляпанную разноцветной масляной краской и оттого издалека был похож на пестрый карнавальный флажок, но сейчас валун был пуст и мы с Алешей, да и Акимыч тоже, огорчились. Впрочем, особой тревоги ни в ком не было. Сережа мог работать или заготавливать дрова, мог просто ловить рыбу. В общем, мы тогда не испугались и лишь в землянке по толстой наледи в углах и по стенам поняли, что произошло что-то серьезное.
Сейчас, когда я пишу свои записки, мне ясно, что живым мы его найти не могли, но, наверное, от карнавальной куртки до того, что Сережи на этом свете больше нет, должно было пройти время, потому что двое суток мы все ходили и ходили по острову. Сначала вместе, будто держась друг за друга, мерили проклятый холм, в котором что по периметру, что поперек не было и пары километров. Затем поделили лес на участки, и каждый на собственном клочке, давно охрипнув, кричали, звали его, и, слыша голос соседа, всякий раз воспламенялись, верили, что, слава Богу, Сережа наконец ответил.
Как и следовало ожидать, первым смирился Акимыч. Вечером, затапливая чугунку, он, ни к кому не обращаясь, сказал, что в окрестностях их деревни зимой из года в год появляются волки. Две-три стаи. Зарежут несколько овец и уйдут. Летом тихо, а зимой в одиночку никто в лес старается не ходить. Он сказал про волков очень аккуратно, напрямую с Сережей не связывая, и тут же добавил, что мог и медведь, которого некстати подняли из берлоги охотники. Однако мы с Алешей сделали вид, что ничего не поняли, и, словно заведенные, так же, как накануне, с рассвета, только теперь кружа по болоту, продолжали его искать.
Оба мы отчаянно боялись поставить точку, нам казалось, что, прав Акимыч или неправ, признать, что Сережа мертв, — почти то же самое, что его предать. Но время быстро выходило. Еще из Москвы, созваниваясь с Сабуровым, я знал, что в Медвежий Мох он может поехать лишь на четыре дня, дальше ему необходимо вернуться в Нелидово, а оттуда через Ленинград уже с экспедицией лететь в Якутск. То есть сегодняшний день — последний, завтра не позже полудня Акимыч и Доля его увезут.
Петляя по льду между кочками, я думал об их отъезде с тупой безнадежностью, потому что была большая разница искать Сережу артелью, каждый каждого укрепляя и утешая, и совсем другое — бродить по здешним гиблым местам без напарника. Словно репетируя, как мы трое скоро оставим Сережу, они пока изготовились бросить меня. Конечно, я был угнетен подобным раскладом, и, может быть, оттого мне вдруг пришло в голову — а что, если Сережа просто удрал. Устал от скитской жизни, от отшельничества, от монашества без обета и пострига, без молитвы и благословения. Забыл, для чего, ради чего ему надо, будто в склепе, день за днем ложиться и вставать в ледяной землянке, и, когда не смог вспомнить, взял и уехал.
Пока я это перебирал, Алеше то ли передались мои мысли, то ли он захотел извиниться, оправдаться в своем отъезде — так или иначе, он ко мне подошел и сказал, что из Нелидова попробует обзвонить общих знакомых и что-нибудь выяснить. Кто знает, не зря ли мы гоним волну. Может, Сережи здесь нет, потому что и не должно быть. Уехал, например, еще зимой, а поставить нас в известность что-то помешало. Конечно, мы оба понимали, что Сережа не из тех, кто выкидывает подобные фортели, но ведь всякое случается. Что если он был уверен, что до середины марта, то есть до нашего приезда, обязательно вернется, а дальше серьезные причины — та же больница, в конце концов — его задержали. В любом случае, главное одно: он жив и хоронить его рано. Я молча, не соглашаясь и не возражая, его выслушал, и мы сменили тему. Вечером, едва стемнело, легли спать, а на рассвете Акимыч, запрягая Долю, сказал, что заберет меня через четыре дня — из-за пенсии раньше у него не получится.
На следующий день я продолжил поиски: Алеши не было, и без него играть с тем, что Сережа жив и где-то прячется, мне сделалось неприятно. Я знал, что он мертв, и мне не надо было ничего другого, кроме как найти его останки и достойно их похоронить. Я даже присмотрел место для могилы: светлую окруженную соснами поляну метрах в ста на восток от Сережиной землянки. На остров я больше время не тратил, там мы прочесали, прощупали каждый метр, и полностью перешел на болото. По теням от больших деревьев разбил его на сектора и, забирая все дальше от берега, методично искал и искал. Днем ходил, а вечером в землянке с керосиновой лампой в руках смотрел, что осталось после Сережи.
Еще перед войной Никодим, проверяя, чему Дусин сын выучился в Суриковском институте, предложил ему сделать эскизы фресок маленького храма Рождества Христова в деревне Солодово в двадцати километрах от Пскова. Поставили его еще в тринадцатом году, но из-за войны до большевиков расписать не успели. Храм стоял холодный, неприютный и любовью у местных не пользовался. Может быть, оттого его и не закрыли. К концу тридцатых годов он остался один на всю округу, народу прибавилось, и теперь службы там шли регулярно. Появились и деньги, чтобы привести церковь в порядок.
Служивший в храме Рождества священник отец Иннокентий был однокашником Никодима по семинарии и, когда в Москву пришло его письмо с просьбой подыскать для работ богобоязненного художника, Никодим сразу указал на Сережу. Площадь фресок предполагалась большой и до мобилизации Сережа успел закончить эскизы лишь алтарной части и нижнего яруса. Мать рассказывала, что он рисовал и на фронте, привез оттуда чуть не десяток блокнотов с набросками.
Осенью сорок пятого года, вернувшись в Москву, Сережа узнал, что всю войну колокольню солодовского храма и наши, и немецкие артиллеристы использовали как наблюдательный пункт — в итоге общими усилиями сравняли храм с землей. Тем не менее работу он не бросил. Первый раз его эскизы я увидел в шестьдесят втором году, и тот просмотр привел к серьезной размолвке. После нее мы несколько месяцев не виделись и не разговаривали, лишь в начале великого поста попросили друг у друга прощения.
Я тогда едва вышел из больницы и настроен был бескомпромиссно. О Сережиных рисунках говорила Дуся, слышал я о них и от родителей и твердо решил посмотреть. Напор мой был велик, и Сережа, поколебавшись, уступил — позвал меня к себе. Но я хоть и напросился, увиденным остался разочарован. И наброски фресок, и иконы — все без исключения оказалось слащаво и очень походило на картинки, которыми с недавних пор у нас стали украшать ясли и детские сады. Причина была проста. Сережа рисовал Сына Божия только ребенком. Было ясно, что взросление даже Спасителя представляется ему уходом от Господа. Ожидая Христа — невинного младенца, не знающего, не задумывающегося о своем призвании, Сережа отсек и Тайную вечерю, и Распятие, и Воскрешение. В храме не должно было быть ни Искушения Христа в пустыне, ни Христа Пантократора. Ушел Христос — пророк и учитель. На его фресках Сын Божий не творил чудес и никого не излечивал, не спорил с фарисеями и не проповедовал ученикам. Он был младенец, всем, чем только можно, связанный с Девой Марией, неотделимый от нее; и, по-моему, Сережа считал, что здесь ничего не должно меняться.
Не умея остановиться, взглянуть на то, что делает со стороны, он рисовал и рисовал Матерь Божию, кормящую Христа грудью, и Христа, просто спокойно лежащего у нее на руках. Христа в яслях, приветствующего изможденных, с ногами, сбитыми дальней дорогой, волхвов, и Богородицу, спасающую свое дитя, от гнева Ирода бегущую в Египет.
В психиатрической клинике была отличная библиотека, среди прочего там я начал читать раннехристианскую литературу и гностические сочинения. В одной из книг мне попалось предание о Христе-ребенке; по мнению комментатора, совсем раннее, то ли второго, то ли даже первого века. И я, угнетенный этой бесконечной “детской”, сказал Сереже, что в апокрифе Христос другой. Не готовый кротко сносить поношения, он на голову своих обидчиков, сплошь одногодков, призывает смерть за смертью, пока Иосиф после очередных соседских похорон в слезах не скажет ему: “Сему народу мы стали ненавистны”. Вообще Сережа был человек незлобивый, но иногда отходил медленно. Не знаю, попадались ли ему раньше подобные сочинения, но цитату из апокрифа он смог простить мне далеко не сразу.
В землянке повернутыми к стене, прямо на песке стояли несколько десятков холстов, некоторые уже законченные, даже натянутые на подрамник. Но и они, и те, что были свернуты в рулон, за зиму отсырели, покрылись кое-где плесенью. Работы были разные. В головах Сережиной койки — все больше привычные младенцы. Домой с болота я возвращался после заката и в сумерках из-за темноты наружу их не выносил — керосиновая лампа, будто свечи в храме, горела желтым бегающим светом, и я так, не выходя из землянки, смотрел один холст за другим. Без предубеждения пытался понять неизменность его попыток написать Христа на руках у матери Божией или с ней же, бегущего в Египет. Думал, что, может быть, хоть сейчас узнаю, почему в Медвежьем Мху, как и в Москве, Сережа рисовал Христа только ребенком. Нельзя сказать, чтобы я далеко продвинулся, однако заметил, что в ликах, писанных уже здесь, на острове, меньше мягкости, черты заострились, напряглись — все равно это были дети, каждый из образов Сына Божия был образом ребенка, но теперь мне казалось, что и то, что ждет Христа впереди, в них тоже можно различить.