Прозаик, чьи романы печатаются, как правило, в нашем журнале "Мне ли не пожалеть", 1995, №12; "Старая девочка", 1998, №№8, 9
Вид материала | Документы |
- Федеральный закон «О средствах массовой информации», 434.9kb.
- Опубликовано в журнале, 464.46kb.
- Чего ждет от школы первоклассник, 19.9kb.
- И. М. Гельфанда удк 591 гельфандовский семинар, 646.69kb.
- Урок для обучающихся 2-х классов, 81.4kb.
- Принят Государственной Думой 20 июля 1995 года Одобрен Советом Федерации 15 ноября, 359.58kb.
- Образ сказочной героини Снегурочки возник в русских народных сказках как образ ледяной, 201.37kb.
- Гуру Арджан. Утренняя молитва сикхов, 117.9kb.
- Дюма, Александр (отец), 69.38kb.
- Лев Николаевич Толстой… Это имя мне знакомо с детства, 43kb.
Происходящее в городе было, конечно, большим безобразием, и таганрогский парткомитет тогда же, утром девятнадцатого мая потребовал от директора Коммуны и воспитателей в два часа навести в интернате порядок — оружие вернуть в арсенальную, коноводов водворить в карцер. Неизвестно, пытался ли директор выполнить приказ, думаю, пытался, однако его даже не пропустили в дом Коммуны. У дверей стояли часовые, выше по лестнице — пушка с двумя пулеметами, в окнах — тоже воспитанники с винтовками.
Горкому партии через директора было передано, что при попытке штурма коммунары ответят огнем на огонь и последствия будут соответствующие. Здание прочное, сколько в коммуне оружия, боеприпасов, начальнику ОГПУ города отлично известно. С другой стороны, если их не тронут, в самое короткое время они тихо и мирно уйдут из Таганрога. Еще директору было сказано, что в дальнейшем с комитетом партии коммунары согласны разговаривать только через своего преподавателя географии Алексея Николаевича Полуэктова, которого просят признать официальным парламентером.
Однако поначалу ни Полуэктов, ни остальные миротворцы слушателей не нашли. Секретарь горкома приказал ввести в город батальон частей особого назначения и блокировать особняк, что было сделано к утру следующего дня. Тогда же воспитанникам вновь был предъявлен ультиматум немедленно без каких-либо условий сложить оружие. Но и это ничего не дало. Когда стало ясно, что все идет к штурму, урезонить секретаря партии попытался державшийся прежде в тени начальник городского ОГПУ. Как маленькому, он принялся ему объяснять, что дело необходимо кончить миром, стрельба в центре большого города на руку только нашим врагам, что воспитанники, несмотря на молодость, отлично подготовлены: “Пойми, дурья твоя голова, — втолковывал он, мы ведь их для себя готовили, они с десяти метров не то что чоновца положат — крышку с бутылки собьют, прибавь здание, прочное, старой постройки, стены выдержат даже прямой пушечный выстрел; чтобы прижать засранцев, мы столько бойцов положим — подумать страшно”.
Но секретарь уперся, заявил, что в городе самая настоящая контрреволюция и давить ее надо в зародыше, после чего велел ротным расставить солдат по позициям. Этот его приказ чекисты выполнили. Но дальше, сколько он ни грозил трибуналом и расстрелом, посылать солдат в атаку категорически отказывались. Понять их можно: стрелять в собственного ребенка удовольствие маленькое. К полудню воинственный секретарь, так ничего и не добившись, отбыл. На наведение порядка он дал начальнику ОГПУ еще сутки.
Наступило время Полуэктова. До середины ночи он, как челнок, мотался между своими воспитанниками и чекистами, пытаясь хоть как-то их между собой свести. Сначала переговоры шли трудно, не раз все и впрямь висело на волоске, но потом постепенно дело сдвинулось. Незадолго перед рассветом чекисты, и раньше пошедшие на большие уступки, согласились на последнее требование коммунаров — подписать письменный протокол. Дальнейшее было уже легко.
Документ, который в итоге получился, “Таганрогский Вестник” напечатал целиком. Выглядит он, надо признаться, странно. Смысл ряда пунктов будто намеренно темен, несомненно лишь одно: Полуэктов сыграл главную роль не только в подготовке договора, он и в самом его тексте центральная фигура. По протоколу обязательства детдомовцев следующие: к вечеру следующего дня сдать все тяжелое вооружение (пушку и пять пулеметов), а также половину винтовок и покинуть здание особняка. Пятьдесят винтовок с дюжиной патронов на каждую они получают право беспрепятственно забрать с собой и идти куда пожелают. К данному пункту имелась сноска — он вступает в силу, только если вечер будет ясный и тихий. Второй пункт касался непосредственно Полуэктова — без каких-либо комментариев тот обязывался молиться за коммунаров ровно столько времени, сколько это окажется необходимым. Третьим и тоже малопонятным пунктом начальник ОГПУ соглашался в течение часа доставить в коммуну один рулон плотной оберточной бумаги, сто метров тесьмы и еще пять рулонов белого атласного шифона, что он, как отмечает газета, исполнил точно в срок.
Следующего этапа надо было ждать почти сутки, пока же чекисты и чоновцы оставались в бездействии и оттого особенно нервничали. Еще больше их смущало, что после экстренного выпуска “Вестника” на набережной и на пляже, везде вокруг особняка собралась целая толпа горожан, кордоном и угрозами ее удалось оттеснить в лучшем случае метров на пятьдесят от позиций. Наверное, один конный эскадрон без труда разогнал бы зевак, но приказа не было, и людей с каждым часом становилось больше и больше.
По календарю солнце двадцать третьего мая заходит в двадцать один час пятьдесят две минуты. Несмотря на полный штиль, садилось оно красным, и такой же красной и круглой была уже взошедшая луна — верная примета, что к утру поднимется ветер. Тем не менее условие, которое ставили детдомовцы, пока нарушено не было, и чекистам был отдан приказ готовиться: в любую минуту коммунары могли начать выходить из особняка. Скоро они и в самом деле показались в дверях, но от их вида у солдат, простых деревенских парней, глаза повылазили на лоб.
Обычной детдомовской формой было военное обмундирование: кирзовые сапоги и шинель, только без армейских кантов, лычек, нашивок. Однако сейчас по парадной лестнице прямо на чоновцев с винтовками наперевес спускались тощие полуголые фигуры с закрытыми масками лицами — на них сгодилась упаковочная бумага — в довершение маскарада сплошь босые и в белых шифоновых туниках. По предположению следующего номера “Азовского вестника”, цель карнавала была вполне прагматическая — помешать чекистам опознать и отбить своих детей. Но не думаю, что дело здесь только в чекистах.
В этих странных одеяниях, разбившись на семь отрядов, коммунары шли церемониальным маршем, хоть и босые, уверенно, пожалуй что и молодцевато печатая шаг; толпе их выучка понравилась, многие даже аплодировали. Дальше, по-прежнему хорошо держа строй, отряды детдомовцев один за другим, не спеша, пересекли набережную, потом по гранитным ступеням вышли на пляж и направились к морю. Дно здесь было из мелкого белого песка, летом всегда полно купающихся. Печась об их безопасности, в мае четырнадцатого года Дворянское общество на собственные средства возвело на берегу семиметровую вышку для спасателей. В городе ей были обязаны жизнью никак не меньше ста человек. Правда, с тех же военных лет даже в сезон по вечерам пляж считался закрытым и на вышке никто не дежурил.
Но, когда первые из коммунаров подошли к воде, толпе сделалось ясно, что наверху кто-то есть. На фоне круглой яркой луны четко выделялась стоящая лицом к морю человеческая фигура, и люди с особенно острым зрением утверждали, что на вышке — тут нет сомнений — любимый интернатский учитель Полуэктов. Их не смущало, что Полуэктов был известен в городе почти двухметровым ростом, фигура же явно вполовину короче. Дело в том, объясняли они, что Полуэктов стоит на коленях. Скорее всего, так и было: на вышке, будто Симеон Столпник, молился именно отец Никодим. “Таганрогский Вестник” в этом не сомневался, по обрывкам слов, временами долетавших до толпы, его корреспондент даже восстановил одну из молитв, по стилю очень похожих на те, с которыми отец Никодим и при нас обращался к Господу.
Он говорил: “Господи, любимый мой Господи, вспомни, как Ты сам шел по водам и они не расступались, не хуже тверди земной держали Тебя. Безгрешный, неотягощенный злом, Ты был легок, почти невесом, и покоить тебя им было в радость. Посмотри, Господи — разве эти дети не праведны, не чисты, как Ты Сам? Даже если кто-то из них прежде нарушал заповеди, они столько страдали, что давно уже искупили свой грех. Господи, Боже мой, ненаглядный, единственный Боже, — заклинал он Христа, — сотвори чудо: не дай пучине вод разверзнуться под их ногами, ведь и помыслы их тоже чисты. Они поднялись в путь не суеты ради, они идут к Тебе, в Твою Святую землю, они веруют в Тебя и, как и Ты, готовы жизнь положить, чтобы спасти последнего из грешников”.
Когда первые из коммунаров ступили на идущую прямо на юг в Иерусалим лунную дорожку, специально расстеленную для них Господом, она, словно непрочный плетеный настил, напряглась, прогнулась, по ней пошла рябь — и толпа замерла. Однако Полуэктов стал молиться еще истовее, еще громче и яростнее, и дорожка, будто испугавшись Божьего гнева, выровнялась, сделалась по-старому гладкой. Впрочем, тут, у берега, на мелководье никакой опасности для коммунаров не было. Потом почти до горизонта детдомовские отряды шли по ней, как по набережной, мощно, уверенно печатая шаг, и лишь на линии, разделяющей небо и море, то ли из-за налетевшего шквала, то ли она просто устала их держать, с дорожкой опять начались нелады. Но и здесь обошлось. С одной стороны, в толпе, хоть и на пределе зрения, видели, как курсанты словно в немом кино, точным балетным движением сбросили винтовки в воду, а с другой, похоже, во второй раз, был услышан Полуэктов, быстро, почти лихорадочно зачастивший свою молитву. Так или иначе, дорожка снова разгладилась.
Коммунары давно скрылись за горизонтом, но собравшаяся на набережной толпа продолжала стоять, лишь когда рассвело, народ стал расходиться. Повода вроде бы не было, но настроение у всех было печальное. Люди друг с другом даже не прощались, просто тихо шли домой. Вообще было такое чувство, что, что бы ни было дальше, таганрогцы от этой истории очень устали и хотят ее поскорее забыть. Газетчики были уверены, что постепенно они отойдут, все примут и все переварят, и еще долго поход коммунаров в Святую землю будет главной темой городских посиделок. Но потом признали, что ошиблись, — в разговорах детдомовцев почти не поминали.
Что же до того, дошел ли кто из коммунаров до Малой Азии, то лично я в их успехе сомневаюсь. Данный вопрос занимал не меня одного. Но ответа нет и сейчас. “Таганрогский вестник” после закрытия возвращавшийся к той ночи скупо и неохотно, в номере от пятого июля сообщил, что в сети к феодосийским рыбакам попали семь тел утопленников, по виду детских, но в воде они находились больше месяца, и опознать погибших не получится. Впрочем, газета оговаривалась, что это почти на двести километров западнее дороги, по которой шли детдомовцы. Что трупы могло снести к Крыму течением, никто и не заикнулся.
Через месяц после публикации об утопленниках — вряд ли здесь есть связь — из Москвы прибыла комиссия союзной прокуратуры. Ею заново были допрошены и городские власти — от секретаря горкома партии до рядовых чоновцев — и те, кто работал в детдоме. Особенно интересовала следователей фигура Полуэктова. Чекисты ничего любопытного рассказать о нем не сумели, другое дело — коллеги отца Никодима из бывших гимназических учителей. Против ожидания на допросах они держались весьма откровенно. Из их показаний явствовало, что именно Полуэктов подвел детдомовцев к мысли пешком перейти Черное море. Сделано все было очень умело, так что в конце концов коммунары начали думать, что это решение принято ими самостоятельно, а Никодим, наоборот, их удерживает.
Они говорили, что несколько месяцев, причем не таясь, Алексей Николаевич убеждал воспитанников Коммуны, что только они, дети, они единственные могут спасти наш несчастный мир, и главное, что необходимо для победы над злом, — освободить Святую землю. Будучи учителем географии, он на уроках показывал им кратчайшие пути из Таганрога через Кавказ, Анатолию и Сирию в Палестину. Даже задавал их учить, а потом спрашивал и ставил в журнал отметки. Когда воспитанники поверили, что только от них зависит, будет ли спасен мир, Полуэктов вдруг все разом переиграл, стал говорить коммунарам, что идти через Кавказ — гиблое дело, настоящих дорог там нет, одни караванные тропы, в которых и среди местных разбираются немногие. Вдобавок это огромный крюк. Идти надо напрямик, по морю.
Некоторые из детдомовцев сомневались — спрашивали его: разве обычный человек, не Христос, может идти по водам, не утонут ли они? В ответ он называл их Фомами Неверующими и снисходительно объяснял, что вера — краеугольный камень мироздания, она укрепляет не только человека, но и стихии вокруг него, безверие же, наоборот, все рушит. Если они правы перед Богом, если воистину чисты и непорочны, пускай ничего не опасаются: идти что по воде, что по брусчатке — разницы нет. Пучина поглотит лишь грешников, не способных спасти и самих себя, да тех, в ком недостаток веры. И тут же принимался издеваться, спрашивал воспитанников: может быть, ими просто овладела немереная гордыня, с чего они вдруг взяли, что могут спасти Адамов род, и насмешливо добавлял: “Я ни от кого не скрывал и не скрываю: гордыня — грех, большой грех”.
На взгляд горожан, вышеприведенного было достаточно для серьезных обвинений, но Московская комиссия показаний коллег отца Никодима будто не заметила. Она и у учителей, а позже и у Полуэктова допытывалась ответа только на один очень странный для советской юстиции вопрос: почему он перестал молиться и спустился с вышки еще за три часа до рассвета. Не обрек ли он тем коммунаров на неизбежную гибель? Интернатских преподавателей, всех без изъятия, данное предположение ставило в тупик, и ничего путного от них так и не добились.
Полуэктов же, державшийся на следствии вполне спокойно, заявил, что, во-первых, прокуратуре доказать подобные обвинения будет нелегко: кто вообще сказал, что дети погибли, а не идут сейчас где-нибудь по Малой Азии? Во-вторых, заявление, что он перестал за них молиться, тоже бездоказательно — если искренне веруешь в Господа, до Него отовсюду рукой подать — на вышке ты или в своей комнате. В-третьих: абсурдно думать, что его молитвы могли значить для Господа больше, чем молитвы самих детдомовцев. Наверное, его доводы прозвучали убедительно, во всяком случае, ни ареста, ни суда не последовало. Тем не менее, в Таганроге Полуэктов оставаться не захотел и, едва дело было закрыто, из города уехал.
Отголоски азовской истории докатились и до Туапсе, где местный “Обозреватель” писал, что в Таганроге, после нежданной и очень сильной грозы, разразившейся в середине августа, к ликованию жителей, все пришлые беспризорники по радуге ушли из города. Добавлю сюда и еще ряд заметок. “Николаевский телеграф” в очень сочувственной статье объяснял читателям, что беспризорники пытаются вырваться из залитой кровью и горем России и, дойдя до Святой земли, там, в Иерусалиме, ее отмолить. Но добраться до Палестины удастся немногим. Остальные так и будут блуждать, как слепцы, а когда кончатся силы, погибнут.
“Телеграфу” вторил “Новороссийский обозреватель”, сообщивший подписчикам, что беспризорные при виде любого города говорят друг другу: “Вот он, Иерусалим! Это он!!!” и надеются, верят, что наконец дошли. “Керченские новости” отмечали, что коммунары убеждены, что в снарядах и пулях, которые отлили из переплавленных колоколов, сохраняется святость. Можно даже не целиться, так и так они настигнут грешника. Беспризорники из другого отряда объясняли корреспонденту, что на пулях следует выкарябывать слова любви и всепрощения и не только потому, что прощать хорошо. Просто тогда грешник, приняв в себя кусок освященного металла, в самый миг, когда он войдет в его тело, уверует и раскается. Смерть он примет чистый, как младенец, и будет спасен.
Что же до того, скольким из детдомовцев удастся прикоснуться к Святой земле, то прогнозы газет за редким исключением были безрадостны. Суда, которые соглашались взять коммунаров на борт (почему, не знаю, но подозреваю, что причина одна — саботаж), были ветхие и плохо держались на воде. Вдобавок их безбожно перегружали, в итоге случалось, что они шли ко дну, едва выйдя из порта. Все же до Константинополя некоторые могли и доплыть.
Сухопутная дорога — Кавказ, следом за ним Анатолийские хребты — тоже оказалась нелегкой: беспризорники гибли от холода и голода, срывались в пропасти. Часть была похищена горцами и оказалась кто в рабстве, а кто в гаремах. Чуть ли не десять тысяч наиболее сильных, здоровых захватил и отправил в свои военные училища Ататюрк. Похоже, коммунары и сами понимали, что дойти до Святой земли сумеют единицы. Про себя они говорили, что, конечно, хорошо, если тяготы пути выдержат все — кашу маслом не испортишь, — но важно, чтобы через это зло прорвался и обратился к Господу хотя бы один невинный.
Последнее, о чем надо сказать. Когда отряды коммунаров попадали в приморские города, тамошние газеты писали о них охотно, но о том, что было с детдомовцами раньше, они, как правило, ничего не знали. Все, что мне удалось найти, просмотрев подшивки десятка изданий за двадцать второй — двадцать шестой годы, бегло и отрывисто. Исключение — статья в “Негоцианте”. Номер от пятнадцатого февраля двадцать четвертого года не скупясь описывает похороны коммунара, случившиеся полумесяцем раньше, ровно в тот день, когда детдомовцы, идущие из Екатеринбурга к Черному морю, узнали о смерти Ленина. Подобное — большая редкость. Но я бы не стал здесь пересказывать и эту публикацию, если бы не ее явная связь с визитом Демидова и его воспитанника в Кремль.
Дело было под Феодосией, первого февраля двадцать четвертого года. Утром в детдомовском отряде имени Тимура Фрунзе узнали, что в Москве не стало Ленина, а часом раньше, на рассвете, умер коммунар Иван Костандинов. Их решили похоронить рядом, на высоком косогоре, откуда был виден порт и дальше, насколько хватало глаз, — море. В изголовье могилы Ивана врыли в землю крест со скромной надписью “Здесь покоится коммунар Иван Костандинов, шедший в Иерусалим и изнемогший в пути”, а чуть поодаль, на выступе камня поставили бюст Ленина, похоже, работы нашего знакомого. То, как его ваяли, описано в газете вполне профессионально. В качестве заготовки в классе рисования Феодосийской гимназии для слепка взяли маленькую изящную головку Аполлона. В нее забили четверть фунта гвоздей, которые должны были держать толстый слой алебастра. С ним мальчик и работал. Лепил он всю ночь, но к восходу солнца, как и обещал, закончил.
Те из ребят, кто был зряч и, естественно, не раз видел фотографии Ильича, говорили, что тот вышел чудо как похож. И что у Ленина потому такая добрая и печальная улыбка, что он уже знает, что самому, как и Ване Костандинову, до Иерусалима ему не дойти. Потом наступила очередь слепых детдомовцев. Когда-то демидовский воспитанник пальцами точно запомнил и сохранил лицо живого Ленина, теперь, вслед за ним, и они, чтобы ничего не забыть, подробно, внимательно ощупывали изваянную им голову.
В предпоследнем классе гимназии у Дуси Мухановой появилась близкая подруга Маша Апостолова, дочь отца Василия — настоятеля храма Петра и Павла, что на Яузе. Дуся тогда быстро взрослела и, еще не умея справляться с тем, что в ней происходило, сильно нуждалась в наперснице. Маша, как и она, влюбленная в их учителя словесности Николая Порфирьевича Покладова, молчаливая и участливая, оказалась для нее находкой. Они почти не расставались: в гимназии сидели за одной партой, потом, благо жили по соседству — Маша в доме причта при храме, Дуся через два квартала в недавно выстроенном большом доходном доме на Солянке, — вместе делали уроки и музицировали. Иногда с согласия родителей даже оставались друг у друга ночевать. В Маше было много тихой восторженности, преданности, и Дуся догадывалась, что она любит не столько их словесника, сколько ее, подругу.
Эти отношения продлились весь седьмой гимназический класс, а в августе, вернувшись с каникул — она провела их в имении дяди на Дону — и позвонив подруге, Дуся вдруг узнала, что в июне отец Василий неожиданно преставился, а еще через месяц Машу спешно выдали замуж как раз за их словесника — в качестве приданого ему перешло место настоятеля храма Петра и Павла. Двойной изменой Дуся была сломана. Она замкнулась, перестала посещать занятия и только к весне постепенно начала отходить.
Лето в имении она провела с двоюродной сестрой, которая была старше ее на пять лет. Скучая в деревне, та с обеда и до самой ночи донимала кузину рассказами о своей жизни с мужем и с новым любовником, его приятелем по конногвардейскому полку. И вот теперь, когда силы к Дусе стали возвращаться, она взяла за правило раз в неделю, отстояв в храме Петра и Павла обедню, затем идти на исповедь к бывшему учителю. Смешав собственные фантазии с историями сестры, она в храме перед Богом принималась не спеша и обстоятельно каяться. Она не упускала ни одной мелочи, ни одной скабрезности, наоборот, всячески их смаковала. Наверное, отец Николай и вправду когда-то был к ней неравнодушен, потому что сейчас, забыв, что он священник, а она кающаяся грешница, затыкал уши, буквально умолял ее прекратить, замолчать, просил: хватит, хватит, я и так все тебе отпускаю.
Покладов и до Дуси, едва приняв сан, был подавлен той массой зла и греха, которая на него обрушилась. В храме было столько горя, страдания, безнадежности, что за ужином, вернувшись со службы, он жаловался жене, что вспоминает гимназию как райский остров. Коллеги, ученики, кого ни возьми, будто на подбор теперь кажутся ему людьми добрыми, умными, порядочными — главное, полными идеалов. Конечно, отец Николай был еще очень неопытен, плохо знал, как священнику следует вести себя на исповеди, что и как должно на ней говорить. Кроме того, он был человек мягкий, деликатный и многое принимал чересчур близко к сердцу, главное же, пока не умел быть посредником между Богом и человеком, на его исповедях человек, пусть и при Боге, каялся, открывал душу другому человеку, и от него же ждал милости и прощения. Неудивительно, что каждое появление Дуси стало для отца Николая мукой.
Про Дусю правильно будет сказать, что она девочкой уже была блядью. От своих фантазий, от того, что происходило во время исповеди между ней и батюшкой, она ловила настоящее наслаждение. Она хотела, и, кажется, ей это удавалось, чтобы он видел все столь же живо, как и она, тоже с ней грешил, а не спокойно, безучастно ее выслушивал. Подобно мужчине, что приспосабливается к новой партнерше, не сразу, но начинает понимать, что и как на нее действует, Дуся подлаживалась к Покладову. Тут ей помогали и умение подбирать детали, и легкая реакция.
Однако по временам происходившее в храме Дусе приедалось, переставало хватать, и она, созвонившись по телефону, знакомой дорогой отправлялась к Маше домой. Та, хоть и была уже на сносях, располневшая, немного вялая, встречала подругу с прежней радостью. Ее визиты были для отца Николая еще мучительнее исповедей. С юности любя игру, хорошо понимая ее законы, Дуся, увлекшись, делалась совершенно безжалостной.