Прозаик, чьи романы печатаются, как правило, в нашем журнале "Мне ли не пожалеть", 1995, №12; "Старая девочка", 1998, №№8, 9
Вид материала | Документы |
- Федеральный закон «О средствах массовой информации», 434.9kb.
- Опубликовано в журнале, 464.46kb.
- Чего ждет от школы первоклассник, 19.9kb.
- И. М. Гельфанда удк 591 гельфандовский семинар, 646.69kb.
- Урок для обучающихся 2-х классов, 81.4kb.
- Принят Государственной Думой 20 июля 1995 года Одобрен Советом Федерации 15 ноября, 359.58kb.
- Образ сказочной героини Снегурочки возник в русских народных сказках как образ ледяной, 201.37kb.
- Гуру Арджан. Утренняя молитва сикхов, 117.9kb.
- Дюма, Александр (отец), 69.38kb.
- Лев Николаевич Толстой… Это имя мне знакомо с детства, 43kb.
Ленин и врачи
На первом, посвященном медикам уроке, Ищенко говорил: Ленин скончался двадцать первого января двадцать четвертого года после почти двухлетней болезни (самые тяжелые приступы двадцать пятого—двадцать седьмого мая двадцать второго года и десятого марта двадцать третьего года), но все это время он отнюдь не был полутрупом, растением, он отчаянно боролся. И мы обязаны знать, ради кого и ради чего. Медицинская карта, воспоминания пользовавших его профессоров и Крупской могут тут многое прояснить.
В ноябре двадцать второго года Ленин последний раз был на людях, на четвертом конгрессе Коминтерна в Доме Союзов читал отчетный доклад. Говорил по-немецки. Когда забывал слова, подстегивал себя пощелкиванием пальцев. Рядом с трибуной стояла целая группа партийцев во главе с Колей Бухариным, как бы “скорая”. Тот же Бухарин вспоминал, что когда Ленин кончил выступать и они, взяв под руки, повели его за кулисы, под шубейкой от напряжения он был весь мокрый, рубашка — хоть выжимай. Несмотря на холод, со лба тоже капает пот, а глаза так запали, будто их и нет.
Едва с Лениным произошел первый апоплексический удар и он обезъязычел, соратники запаниковали. Большинство было убеждено, что без Ленина власть им не удержать. Пытаясь во что бы то ни стало вернуть его в строй, цекисты послали в Горки целую стаю врачей — за два года сорок три человека.
Как же он их ненавидел! В апреле двадцать третьего года через Крупскую писал Троцкому, что это чистые бесы и что он знает, что раньше, при начале времен, они были ангелами — хранителями грешников. На людей Господь наслал воды потопа, а их в наказание низверг в ад. Теперь они тщатся себя оправдать, доказать Господу, что и потомки спасшегося Ноя не лучше. Жаловался, что медиков столько, что они буквально погребли его под собой.
Состояние Ленина не было ровным, он не только терял — одно, другое могло и восстановиться. Добавьте, что со многими утратами нет ясности — вообще настоящие ли они или были необходимы для конспирации, для обмана цекистов. Например, его отличавшиеся редкой систематичностью занятия с логопедами, в первую очередь с профессором Доброгаевым, вызывают бездну вопросов.
Я хочу, чтобы все записали, — обращаясь к классу продолжал Ищенко, — что уже после первого удара, отбросившего его в детство, Ленин сделался таким же, как вы, как любой из сидящих сейчас передо мной. Что учитель, что ученик — каждый в нашем интернате признал бы его за своего. Вот, например, как у тебя, Перистый, у него поначалу была полная слуховая агнозия. Но постепенно, как и Камкин, Ленин лучше и лучше понимал, о чем с ним говорят. С другой стороны, он, как Уставин, долго сохранял чтение про себя, и лишь после второго приступа у него, как у Володи Польского, произошел распад образа буквы — слогового и синтаксического рисунка письма — это называется “аграфия”. Впрочем, и здесь, хотя лексикографический просмотр больше никогда к нему не вернулся, зрительско-анализаторский странным образом уцелел — по заголовку, по тому месту, где помещена статья, Ленин легко догадывался, что в ней.
Во время приступа в марте двадцать третьего года у него была полная афазия, несколько часов он кричал и кричал одну фразу: “Помогите, ах, черт, йод помог, если это йод”. Но через месяц афазия смягчилась. Осталась прежней, не изменилась лишь его мимика да жесты. Особенно выразительны — о чем упоминают все, кто его тогда окружал, — были ленинские глаза.
В общем, он, хоть и оглядываясь, уходил и, так же временами оглядываясь, без сожаления выкидывал через плечо то, что приобретал год за годом. За неполных два года Ленин разучился читать, писать, считать, говорить, а частью и понимать слова. Иногда он даже пугался, как стремительно возвращается в детство. С января двадцать третьего года он уже не умел сам одеваться, пользоваться зубной щеткой.
Тем не менее, мучительных метаний, шатаний из стороны в сторону было бы меньше, если бы не врачи. Уже когда и Крупская отступилась, они продолжали зазывать его на путь, которым один раз Ленин уже шел и который — он знал наверняка — не ведет никуда, кроме погибели. Искушая все той же властью, не просто повторяли, что она будет его — сразу, немедленно, стоит лишь согласиться снова стать взрослым; главное же — партия, весь народ только и молит об этом. Рисовали форменный апокалипсис, если он, не дай Бог, откажется.
Занимаясь с Лениным, они изуверски искусно подделывались под его мать. Откуда-то прознав, что во время уроков она, поощряя сына, говорила: “Валик, милый, любимый мой Валюсинька, какая же ты у меня умница”, — они повторяли это так точно, что обманулся бы и Соломон. Ее была даже улыбка, и он поддавался, не мог не поддаться. После удара он был чересчур слаб и уступал, думал, что чем скорее сделает, как хотят врачи, тем быстрее они уйдут, но один сменял другого, и ничего не кончалось. Они лишь решительнее наступали, громче, звонче, бойчей объясняли, что скоро, уже скоро он опять будет в строю, надо лишь немного поднажать. Когда же видели, что Ленин упорствовал или просто плохо справлялся с заданием, начинали его мучить. Унижали своими фальшивыми обнадеживаниями, мерзкими банальными шуточками и участливым покровительственным тоном, похихикиванием и кривыми улыбками.
Немудрено, что Крупская не раз записывала в дневнике, что сегодня реакция мужа на врачей носила бурный, болезненный характер. Он и в самом деле лютой ненавистью ненавидел эту адскую свору, может быть, никого и никогда он так не ненавидел, но избавиться от них хотя бы на сутки возможности не было. Конечно, не все, кто его лечил, были подлецами и подонками, я уже рассказывал про профессора Гетье — друга, наперсника, связного; были и обыкновенные дураки, убежденные, что помогают ему, хотят блага. Но и их Ленин переносил с огромным трудом. Правда, на последние полгода жизни Ленину выпало облегчение. К тому времени цекисты убедились, что и без него власть их крепка, и тут же, как по команде, врачи через одного сделались обыкновенными стукачами. К последнему мы еще вернемся, — продолжал Ищенко, — а пока, думаю, полезно будет сравнить успехи профессоров, обучавших Ленина, со “школьными” успехами моими и моих коллег.
Итак, чему его учили и чему научили, что и насколько прочно им было усвоено? Занимались с ним по системе — сначала снова, как годовалому, показывали, как произносить звуки — шипящие и звонкие. Известно, что Ленин с детства сильно грассировал и, выступая перед рабочими, своего недостатка очень стеснялся, теперь же, наоборот, “р” он произносит лучше всего. В общем, отдельные достижения здесь были, и постепенно профессора вместе с ним перешли на следующий уровень — стали собирать из букв алфавит. Дальше, как и у нас, перебрались к слогам, а несколько позже — к целым словам. Иногда он, бывало, увлекался, забывал, что это искушение, соблазн, и делал вдруг поразительные успехи, но вскоре, к счастью, опамятовался — наутро все забывал.
Кстати, надо признать, что наибольший вред был именно от честных врачей, ликовавших от малейшей его удачи. Раны, которые они наносили, были глубже других. Когда профессор Кулаков показывал, что у него не совпадает графическое изображение и звуковое, Ленин буквально плакал, зато позже, после занятий с тем же Кулаковым, демонстрируя очень неплохой почерк, гордо сам писал Томскому: “Получил разрешение на газеты, сегодня — на старые, с понедельника — на свежие”.
Правда, через месяц оппонент Кулакова профессор Ферстер, уезжая обратно в Германию, вновь объявил, что Ленину решительно запрещены газеты, свидания и политическая информация. Вердикт был вынесен во время обеда, при всем народе. Ленин слушал его, а губы от обиды дрожали. Но Ферстер помог, благодаря его отповеди Ленин сумел взять себя в руки. К десятому марта двадцать третьего года как бы ни было тяжело, он навсегда отказался от осмысленного письма. Позже Ленин если и давал себе послабления, то незначительные: мог до ужина, высунув от старания язык, копировать, перерисовывать слова, иногда целые фразы. Под диктовку (профессор Файнберг) писал — и не без удовольствия — алфавит. Однако с толком воспроизводил одну подпись и каждый раз смеялся от радости.
Если главная опасность исходила от честных врачей, то те, кто лебезил перед ним — например, известный цекистский шпион профессор Гюнтер, по свидетельству прислуги, когда остальные обедали, часами простаивал на коленях перед замочной скважиной, опасался, что его появление вызовет у Ленина приступ — или те, кто глумился, как Доброгаев, наоборот, приводили его в чувство, заставляли наконец вспомнить, куда и к кому он идет.
В общем и целом, — продолжал Ищенко, — занятия у врачей строились на зубрежке, на бесконечном повторении пройденного. Ленин учил наизусть не только звуки, слоги, слова (в частности, испанско-русский словарь), но и стихотворения, позже даже небольшие рассказы. Считалось, что это должно придать ему уверенности, позволит перейти к чтению вслух и к писанию под диктовку. Однако особыми достижениями никто похвастаться не мог. Времени и сил тратилось немерено, результатов же почти никаких. Да, он не раз пытался по памяти пересказать очерк в две-три страницы, но то и дело забывал слова, застревал. Суть тоже была в тумане, из-за этого и вербальная парафазия: вместо “петуха” вдруг говорил “груша”, вместо “ложки” — “дом”. Через день-два забывался и сам текст.
За год учебы прочно в нем застряли только семь слов. Здесь их полный перечень: идите, вези-вези, аля-ля, гутен морген, Ллойд-Джордж, конференция, невозможность, — но и они выскакивали безо всякой связи, как чертики из табакерки. Настоящих успехов было два: профессор Страхов вполне сносно научил его складывать и вычитать в пределах десяти. Кроме того, за обеденным столом в Горках, где иной раз собиралось человек тридцать, не меньше, и где по требованию Крупской был дозволен лишь легкий треп, Ленин совершенно осознанно мог вставить междометие вот-вот, позже к нему добавилось и что.
В последние месяцы жизни Ленина по разным причинам кое-что из его планов насчет детей вышло наружу, стало известно цекистам, и они задумались над ответными мерами. К счастью, благодаря Троцкому Ленин не был застигнут врасплох. Так, именно Троцкий через профессора Гетье передал, что Ленина хотят отравить, и, скорее всего, яд будет подсыпан в хинин. И вот в дневнике Крупской читаем, что с лета двадцать третьего года Ленин отказывается принимать любые лекарства, кроме слабительного и йода. Другая запись: профессор Кадастров приносит хинин, Ленин в ярости показывает ему кулак. Кадастров, лепеча, “не хотите принимать, не надо, принуждать вас никто не собирается”, отступает за дверь. Сразу смех, и на лице выражение полного довольства.
Цекисты, конечно, подобрали Ленину врачей на все руки. Они лечили его и были при нем соглядатаями, учили и травили ядами. Однако, пожалуй, самая трудная работа выпала одному из них, профессору Осипову. Осипов — специалист по педологии, экспериментальной педагогике и психоневрологии — осенью двадцать третьего года опубликовал в “Вестнике психиатрии” статью (за ней пошли десятки других), которая называлась “О контрреволюционном комплексе у душевнобольных”. Явно намекая на своего пациента, он писал: “Такой анамнез характерен прежде всего для больных сифилисом на его поздних стадиях, — и дальше: — Подобные больные с большим постоянством свергают советский строй, этим занимается чуть ли не каждый экспансивный паралитик. В итоге контрреволюционные идеи, контрреволюционный комплекс достиг у нас почти пандемического распространения”.
Урок № 4
По-живому
Двадцать третий год оказался для Ленина очень тяжелым — смерть Мартова, смерть Воровского, болезнь Горького. Делаясь все более печальным, задумчивым, Ленин безнадежно наблюдал, как рвались последние нити, связывающие его с прошлой жизнью. “Иногда, — писала в дневнике Крупская, — часами он сидит неподвижно, ничего не замечая и не слыша. Смотрит, смотрит в одну точку, а на глазах слезы”. С отчаянием он принял и партдискуссию двадцать третьего года, на которой Троцкий потерпел решительное поражение. Крупская писала, что именно тогда в течении болезни произошел роковой поворот. Ленин перестал смеяться, шутить, погрузился в свои мысли.
Прежде он неотрывно следил, как шла борьба, если видел газеты, не важно — где, норовил хотя бы проглядеть заголовки. Когда стало ясно, что партия выбрала Сталина, ему уже было открыто, что скоро все, кого он знал, один за другим станут участниками антипартийных группировок, контрреволюционерами, раскольниками, вредителями и убийцами, станут творцами культа личности, и сами — кому на первых порах повезет — маленькими культиками, и не хотел их больше видеть.
На тот май двадцать третьего года, рассказывал Ищенко, падает еще одно важное событие, и внешне оно весьма напоминает бегство Льва Толстого из Ясной Поляны. Пятнадцатого числа, в понедельник, Ленин, никому, даже Крупской, ничего не сказав, ушел из Большого дома в Горках во флигель. Сам, несмотря на паралич, поднялся по высоким ступенькам лестницы и, заперев дверь, пробыл там совершенно один три дня. Флигель — рубеж. Тогда и произошел окончательный разрыв со старым миром, старыми товарищами и идеями.
Естественно, что из того, что Ленин передумал в те три дня, мы знаем немногое. Наверное, не знали бы вообще ничего, если бы не несколько новых тем, которые с лета двадцать третьего года появились в дневнике Крупской. Так, судя по ее записям, он однажды сказал, что искушение Христа на горе в пустыне в Евангелиях неполно — пропущено главное. Дьявол искушал Христа не властью над миром. Сына Божьего соблазнить этим было бы трудно, а безграничной властью творить чудеса, спасать и делать добро. Христос устоял, а он, Ленин, столько лет колеблется, держится за куда меньшее.
В другой раз (первого июня) Крупская записала следующий разговор. После обеда, когда они вдвоем сидели на террасе, она сказала ему: “Вспомни, прошел ровно год, как ты, едва оправившись от апоплексического удара, заявил, что считаешь себя выбывшим из числа активных политических деятелей России, что ты в маразме, впал в детство. А сегодня утром из Москвы привезли очень и очень интересные материалы. Месяц назад по заказу оргбюро ЦК по всей России был проведен опрос населения. Спрашивали о разном, в частности, несколько вопросов были посвящены лично тебе, тому, что ты делал и делаешь. Так вот, больше девяноста процентов не просто уверено, что ты, как и раньше, руководишь страной, но и все хорошее, что в ней происходит, связывают исключительно с тобой, и, наоборот, все плохое — с тем, что время от времени ты недомогаешь. Когда же их спросили, что будет с Россией без тебя, ответы оказались просто панические: вот, например, что записали в Белоруссии: “Большевики давно хотели, чтобы народ ел по билетам, у кого нет — помирай. Ленин проведал и отменил. Теперь, пока Ленин жив, они проводят его “заветы”, но не все, потому что последний завет Ленин нигде не записал, а только на ухо сказал Троцкому. Когда и Троцкий помирать будет, он этот завет выскажет остальным. И тогда большевики завоюют весь мир”. Так что ты не просто действующий политик — ты любим и почитаем как никогда”.
Несколько минут Ленин глядел в сад, молчал, наконец ответил: “То, что я тебе тогда сказал, правда: это они не про меня нынешнего — про прежнего Ленина”.
Урок № 5
Новая революция (проблемы организации)
В дневнике Крупской, куда она с двадцать второго по двадцать четвертый год заносила все, что Ленин через Гетье хотел передать Троцкому и Дзержинскому, сохранились десятки записей о грядущей новой революции.
1 мая 1922 года. Троцкому: Миллионы сирот, бездомных, оставшиеся после мировой и Гражданской войн, после голода, тифа, после испанки и холеры, — есть истинный пролетариат. Он последний и самый пролетарский из пролетариатов, самый обиженный и беззащитный, но именно в нем — спасение человека. Прежде, пытаясь себя оправдать, родители, поколение за поколением, силой принуждали детей идти дорогой греха, — якобы иного не дано — эти же свободны и выберут добро. Ваша всемирная революция — революция детей.
15 мая 1922 года. Троцкому: Голодные, холодные, начисто обобранные, они, в какой бы семье ни родились, революционеры до мозга костей, наша надежнейшая смена. Ни один не предаст, не перекинется на сторону врага. А что раньше мы с вами, Лев Давыдович, стояли за рабочий класс, то пора признать — и мы, и партия сделали стратегическую ошибку, но дети нас простят — в мире милосерднее, благороднее их нет никого.
18 мая 1922 года. Троцкому: Рабочие на Западе подкуплены и обуржуазились, надежды на них нет. Другое дело — бездомные дети. Они, единственные, в старой жизни ничего не ценят, готовы все начать с чистого листа. На детей и следует ставить. Но есть одна опасность: как буржуазия обошлась с пролетариатом, так и здесь некстати нашедшиеся родители наверняка примутся сманивать своих чад, умасливать их теплом, сытостью, домашним уютом. Дети должны знать, что это обман, ложь. Их, чистых и невинных, ждет лишь Христос — сам тоже ребенок.
И сразу Дзержинскому: детдомовцам еще решительнее, чем пролетариату, нечего терять. Мало ценя жизнь, они, единственные, готовы подчистую выжечь грех, из которого она целиком состоит. Уверен, они будут безжалостны к врагам революции. Для нас полезно и то, что они легко сбиваются в стаи.
Думая о детях как о новом избранном народе, Ленин чаще и чаще вспоминал Демидова и его воспитанника. Изыскания друга Гетье могли оказаться для них до крайности важными, чуть ли не ключом ко всему. Главное, Ленин чувствовал, что обязательно должен вновь увидеть мальчика, причем как можно скорее, раньше, чем будут отданы первые распоряжения. Однако действовать следовало осторожно.
В субботу за час до завтрака (29 мая 1922 года) Гетье по заведенному порядку пришел навестить Ленина, проверить давление, сердце, выстучать молоточком. Ежедневные утренние осмотры Ленин ненавидел, но на сей раз снес с кротостью. Когда же врач собрался уходить, рукой удержал его. Давая понять, что разговор предстоит сугубо секретный, он, несколько раз приставлял палец к губам, потом, чтобы не осталось сомнений, стал щепотью сжимать их. Лишь увидев, что Гетье его понял, перешел к сути. Объяснить, что он хочет, оказалось куда труднее, чем сказать, что рот надо держать на замке. Прежде чем Ленин с этим справился, с него сошло несколько потов, но старался он не зря. В Горки мальчик был привезен уже на следующий день.
Вся встреча не продолжалась и пяти минут. Ленин задал ребенку один-единственный вопрос: что при всех обстоятельствах необходимо делать коммунарам, чтобы у них хватило сил дойти до Святой земли? Тот, не задумываясь, ответил, вернее, простучал по руке Демидова: “Перед каждым серьезным переходом, взявшись за руки, петь хором. — И пояснил: — Тепло, вибрация, которая при пении передается из руки в руку, и есть Святой дух. Он поможет им преодолеть любые трудности”.
После этой встречи Ленин и мальчик больше никогда не виделись, визиты же Демидова в Горки сделались почти регулярными. За год пятнадцать посещений, причем некоторые по три часа с лишним.
Конечно, до наших дней, говорил Ищенко, от последних двух лет жизни Ленина дошло мало что, и то случайно. Чересчур многие хотели бы похоронить то время вместе с ним. Тем не менее кое-что уцелело, и первый вывод — для него достаточно пары тетрадок дневника Крупской: настоящая работа началась именно вслед за разговором с демидовским воспитанником.
31 июня 1922 года. Ленин, обсуждая поход на Иерусалим, пишет Дзержинскому: “Решительно настаиваю: в каждом идущем в Святую землю отряде должна быть своя чрезвычайная комиссия, иначе измен, предательства не избежать”. И объясняет: “Вы правильно корите детей за доброту, мягкость, склонность к всепрощению. Кроме того, в детдомах разный народ, не менее половины вообще не сироты. Одних родители не могли прокормить и сами туда отвели, другие потерялись в неразберихе Гражданской войны, третьи оказались на улице, когда родителей увезли в тюрьму или в тифозный барак. Как я понимаю, Феликс Эдмундович, вы тоже считаете, что они непрочны. Даже понимая непреодолимую греховность человека, для своих родителей дети легко делают исключение. Стоит прижать их, ревут и, как заведенные, повторяют: моя мама хорошая, хорошая. Мать вообще чрезвычайно опасна, при первой возможности ребенок готов простить ее и вернуться домой”.
Дзержинский, поколебавшись, соглашается, спрашивает, как и кто будет формировать чрезвычайки, из кого они будут состоять. Ленин, словно не слыша вопроса, сначала рекомендует ему нового консультанта — Демидова и лишь затем повторяет некоторые важные вещи. Их назначение — развеять сомнения Дзержинского.
Во-первых, из кого. Для Ленина ответ очевиден: из слепоглухонемых детей. Причем целиком. Он пишет Дзержинскому: перед нами особый путь развития и особый тип людей. Конечно, когда ребенок не видит и не слышит, — это огромная беда, трагедия, но испытания, которые тебя не убили, которые ты вынес, толкают вперед. Ленин повторяет слова Вильяма Штерна: “То, что человека не губит, делает его сильнее”. Неправильно думать, продолжает он дальше, что если ребенок от рождения глух и слеп, все, что мы видим и слышим, для него вовсе не существует. Убеждение, что слепота — вечное пребывание во тьме — ложная, никчемная попытка зрячих проникнуть в чужой мир.
Он, Ленин, думает, что если бы не обстоятельства революционного времени, мы вообще не имели бы права вторгаться в их жизнь. Вместо того, что отнято у подобного ребенка, объясняет он, ему дано чувство тепла и холода, чувство вибрации, куда более острые чувства запаха, вкуса, осязания. Так что их знания о мире не меньше и не грубее нашего. Если бы дети, о которых идет речь, общались только друг с другом, на земле возник бы народ, не виновный ни в каких грехах слуха и зрения. Главное же, подчеркивает Ленин, их не распропагандируешь и не перевербуешь. Правда, на следующий день добавляет ложку дегтя, пишет: “К сожалению, есть основания предполагать, что слепоглухонемые чересчур чувствительны”.
5 июля он возвращается к той же мысли. Письмо к Троцкому: “Те, у кого есть родители — слабы, такими их делает вечная готовность прощать. В отрядах, идущих в Иерусалим, они могут быть ведомыми, но не ведущими. Надежны лишь полные сироты”. Отряд, заключает Ленин, будет монолитен, только если сирот в нем не меньше трети. Все же вопрос, как будет действовать ЧК из слепоглухонемых, остается для его корреспондентов открытым. Ленин продолжает убеждать Дзержинского, объясняет, что даже среди пролетариев и кадровых чекистов они по запаху легко отделяют своих от чужих. Снова вспомнив демидовского воспитанника, пишет: обладая удивительным чувством вибрации, они умеют слушать звук пальцами. Пение — вещь на редкость чистая, искренняя, и вот глухой чекист, взяв за горло поющего коммунара, сразу же определит, не фальшивит ли он, друг он или враг.
Крупская в дневнике замечает, что Ленин, до последних дней жизни хорошо относясь к Троцкому, считал его, однако, доктринером, начетчиком. В частности, не мог простить, что когда впервые речь зашла о детских ЧК, тот вместо ответа через Гетье переслал ему размноженную на ремингтоне притчу Христа о слепом поводыре. Сказал тогда Крупской, что Троцкий, несмотря на огромный военный и организаторский талант, вряд ли окажется полезен. Ленин настаивал, что поход детей в Святую землю ни в коей мере не должен стать чисто военным предприятием, за образец скорее следует взять собственное его, Ленина, возвращение в детство. Когда ими троими обсуждался вопрос, кто и как будет руководить движением в целом и его отдельными отрядами, Ленин решительно потребовал, чтобы у коммунаров не было начальников из взрослых. Учителя, воспитатели, комиссары, сколь бы ни были они хороши, преданны делу, должны остаться в прошлом: грех не может вести за собой праведность. Колонны коммунаров должны возглавить те из них, кого выберут сами беспризорники, а еще лучше полностью передать этот вопрос на усмотрение Божье.
Троцкий просил уточнить, как конкретно это сделать, Ленин отвечал, что нет ничего проще: кидать на командира жребий или использовать считалки. Очень похоже Ленин высказался и по поводу штаба движения. Передал через Крупскую: “Дети есть дети, никто не может знать, когда они будут готовы, каким путем и с какой скоростью пойдут. Постоянства в них немного, а сами они равно бесстрашны и суеверны. Вдруг на ровном месте запаникуют — и врассыпную”.
“Уверяю вас, — говорил он Дзержинскому, — в любом отряде и не раз будут склоки. Из ничего. И драки будут, и поножовщина. А дальше отряд разделится, и каждая часть пойдет к Святой земле собственным путем. О прежних соратниках никто и не вспомнит”.
И снова Троцкому: “Во взрослых походах организация, хорошая организация играет, конечно, решающую роль, что в Гражданской войне вы, Лев Давыдович, блистательно показали. Но здесь — я в этом убежден — отряды должны идти самостоятельно, ни с кем не сговариваясь, ни о ком ничего не зная. Так, уничтожил Центр — и конец, а с подобным движением справиться невозможно. В общем, — подводил он итог, — в данном случае я за анархию”.
Тем не менее некий вспомогательный штаб, говорил Ищенко на следующем уроке, в середине двадцать третьего года под нажимом Троцкого был создан. В его работе Ленин тоже принимал участие. Роль центра не слишком ясна, тем не менее, я обязательно вам о нем расскажу, но не сейчас, а в конце второй четверти. И продолжал: не следует думать, как вчера решил Иванов, — и он указал на ученика, сидевшего на первой парте у окна, — что Ленин, Троцкий и Дзержинский, устраняясь от руководства походом в Святую землю, точно так же устранились и от его подготовки. Наоборот, это время их неслыханной активности. Следя, как все идет, Ленин от Дзержинского лично и от подчиненной ему ЧК требовал чуть ли не ежедневных отчетов, и за неполных два года сделано было очень и очень многое.
Чтобы слепые уверенно вели и привели зрячих в Иерусалим, были составлены поверстные карты запахов на каждой из трех десятков дорог, ведущих из Центральной России в Палестину (выполнено Закавказским и Среднеазиатским отделами НКВД, ответственный товарищ Винницкий). Такую же поверстную карту их наклона и покрытий: камень, глина, щебенка, земля, чтобы проводники на ощупь, ногами, могли определить, правильно ли идет колонна (Европейский отдел, ответственный тов. Загницын). Для тех же слепых — карту всех поворотов, чтобы, когда солнце, грея, светит в лицо, можно было определить, где ты находишься (Дальневосточный отдел, тов. Мясоедов). Ему же было велено раздать по детдомам Эрмитажную коллекцию швейцарских часов с боем. Вибрация крышки позволяла узнавать время даже ночью.
Если Дзержинский ведал практическими делами, связанными с подготовкой похода, то Троцкому Ленин поручил идеологию. Но и тут оставил за собой общий надзор. Дневник Крупской: Ленин — Троцкому (15 сентября 1922 года): “Мы должны твердо, ясно и определенно обещать всем коммунарам, что едва первый из них окажется на Святой Земле, как хромые пойдут, слепые прозрят и глухие услышат. Мертвые, и те воскреснут. Можете даже сказать, — продолжал он в письме, датированном следующим числом, что в Иерусалиме они увидят своих мам и пап”.
Тому же Троцкому две недели спустя: “Колонны коммунаров в разное время и разными дорогами пойдут и пойдут в Святую землю. Кто, плутая по горным тропам, кто прямо, будто путь им прочертили по линейке, но это не важно. Не важно вообще ничего: ни голод, ни холод, ни даже дикие звери. Пусть десятки тысяч из них убьют, а другие тысячи похитят и продадут в рабство, даже если один-единственный дойдет и обратится к Господу, он всех отмолит, всех спасет”. И закончил словами, которые скоро стали пионерской клятвой: “Один за всех и все за одного!!!”.
Основная часть подготовки продолжалась год и закончилась генеральным смотром. Тогда с тридцатого апреля по шестое мая двадцать третьего года с благословления Ленина и, несмотря на отчаянное сопротивление оргбюро партии, в стране — в каждом городе и в каждом поселке — от Петрограда до Владивостока — была проведена Неделя беспризорного и больного ребенка. Когда Ленину доложили, что в ней участвовали больше трех миллионов детей, он промолчал, а вечером, уже отходя ко сну, сказал Крупской: “Знаешь, сегодня понял, зачем, вообще ради чего мы, да и не только мы, работали. Перед Исходом из Египта, чтобы умножить народ, идущий в Святую Землю, жены Израильские плодились не жалея сил — вынашивали по шесть младенцев за раз. Получается, что мы потрудились не хуже. — И добавил: — Может, кто и дойдет”.
Урок № 6
Глуховский отряд (вопросы языкознания)
Ленин, сколько было сил, продолжал готовить объединенный поход коммунаров, но возможности его были невелики. Полупарализованный, месяцами и вовсе прикованный к постели, он мог что-то предлагать, что-то требовать, но делать ежедневную, рутинную работу редко был в состоянии. С другой стороны, он отлично знал, что мало хорошей организации, мало подобрать нужных людей для чрезвычайных комиссий, жизненно важно, чтобы у беспризорников был известный только им тайный язык. Тогда враг не проникнет в твои планы, не сумеет тебе помешать. Он объяснял Дзержинскому, что, если у отряда коммунаров есть нечто вроде своей собственной фени, удобной, привычной, ничего лучше нет и быть не может. Велел ЧК собирать их по всей стране, и результат был. Судя по дневнику Крупской, за месяц до смерти от Дзержинского он получил целый пакет записей. Но кроме фени, Ленин не сомневался и в необходимости общего коммунарского языка. К тому времени начальный опыт в подобных делах у него уже был.
В марте двадцать третьего года у Ленина был еще один апоплексический удар. Оправлялся он после него медленно и тяжело. В полной апатии сутки напролет лежал на кровати, никого не хотел видеть, ни о ком и ничего знать. Крупской кто только мог объяснял, что это конец — он угасает. Вокруг безо всякого толку клубилась целая стая врачей. Раньше он гнал их при первой возможности, и теперь Крупской казалось, что профессора ликуют. Под разными предлогами почти не подпуская ее к мужу, они вертели его, как тряпичную куклу, делали бесконечные уколы, промывания, тут же, собравшись втроем, впятером, устраивали свои консилиумы, на которых, ничуть не стесняясь, что он все слышит, до посинения спорили — труп он или еще нет.
Однако и тогда ему хватило воли подняться. Причем не просто встать — организовать первый собственный отряд. В апреле, едва придя в себя, он вспомнил, что в расположенном в версте от Горок Глухове — другой помещичьей усадьбе — теперь детдом, и сам, все решительнее, все бесповоротнее возвращаясь в детство, стал настойчиво думать о его воспитанниках. Поначалу не было и малейшей зацепки, но он не сдавался. И скоро план был готов.
Ленин, конечно, был великий конспиратор. Вот как, например, он, не привлекая ничьего внимания, одним махом узнал численность будущего отряда. 17 июля во время обеда вызвал Горкинского коменданта, знавшего всех окрест, и через Крупскую среди прочего поинтересовался, сколько молока отпускается на глуховский детдом. Тот, не задумываясь, ответил — двадцать литров. Ленин тут же спросил, сколько молока получает в день каждый воспитанник — комендант объяснил — после чего Ленин пальцем в воздухе крупно написал — МАЛО и через минуту сменил тему. Когда же за столом занялись десертом, спокойно поделил одно на другое и получил, что коммунаров примерно сто душ. Это его вполне устроило.
Теперь надо было установить с ними контакт. Здесь и начинается история его первого, еще слогового языка. Ленину было ясно, что именно языком сейчас следует озаботиться, иначе и он, и те, кто согласится за ним пойти, никогда между собой не договорятся. Новый язык сразу, с первого своего дня, должен был быть не беднее, чем любой старый, давно живущий язык, и, главное, коли они стали заодно, до конца готовы быть вместе, любому, без изъятия, понятен. Именно языку, говорил он Крупской, предстоит сплачивать их, денно и нощно толкать друг к другу. Без него, не пройдя и половину пути, они, рассорясь, разбредутся кто куда. Пусть, думал Ленин, даже он пока с трудом обходится без слов, кланяется им на каждом шагу, надо сделать все, чтобы идущие в Святую землю коммунары от слов уже не зависели.
В двадцать первом году, когда цекисты были убеждены, что без Ленина им хана, сами страну они не удержат, Совнарком, желая угодить вождю, выписал для горкинской кухни отличного ресторатора из Парижа, вдобавок члена французской компартии. К его появлению Ильич отнесся безразлично, в еде он был неприхотлив, и по-моему, — говорил Ищенко, — вряд ли замечал, что и кто ему готовит. Немудрено, что в двадцать третьем году в интересах дела Ленин без лишних сомнений и колебаний пошел на размен; что для этого поваром придется пожертвовать, его мало смущало.
Ища связи с глуховскими воспитанниками, Ленин за каждой трапезой, как бы ни было вкусно то, что подавалось, теперь кричал, плевался, сбрасывал со стола тарелки и блюда. Уже через месяц он праздновал первый успех — бедный кулинар заявил, что возвращается на родину. И дальше, кто ни приходил на смену французу, Ильич выкидывал те же фортели, если же в виде исключения соглашался что-нибудь съесть, то лишь простые супы, каши, кисель. В конце концов Крупская поняла, что прежняя кухня его больше не устраивает, и, когда выяснилось, что хорошие повара ни под каким видом не соглашаются посвящать жизнь кашам, посоветовавшись с заместителем коменданта Горок Лебедевым, решила пригласить повариху из детдома — ближайшего, Глуховского.
Так был взят первый рубеж, но пока все по-прежнему висело на волоске. К счастью, повариха оказалась не дура. Чуть ли не сразу она начала ходить Ленину в масть. В частности, понимая, что Ильич плох, долго не протянет, и ее назавтра же после похорон Предсовнаркома из Горок погонят, повариха потребовала, чтобы и место в детдоме тоже пока осталось за ней. Ленину это и было надо.
Дальше дело пошло само собой. Из бесконечных супов — горячих: борщей, селянок рыбных и мясных, щей из свежей и квашеной капусты, грибного, щавелевого, рассольника, картофельного, горохового, фасолевого, лапши; холодных — окрошек, ботвиний, постных, с мясом, с рыбой, свекольника, супа-холодца; похлебки из простокваши с зеленью, супа из вишен с варениками, супа из клюквы с яблоками, супа-пюре из свежих ягод, супа фруктового с рисом, супа из смородины с манной кашей; каш — овсянки, манки, перловки, продела, гречневой, кукурузной, саговой, рисовой, ячневой, пшенки, пшеничной; из киселей, которые весьма почитал, — клюквенного, молочного, овсяного, черничного, вишневого, клубничного, малинового, яблочного, ревеневого (он помогал ему с желудком), из шиповника (его Ленин пил на ночь, чтобы быстрее заснуть) — из первых слогов всей этой детдомовской кулинарной книги он соорудил язык ничуть не беднее эсперанто, а потом, чтобы обратить внимание поварихи, принялся то недовольно хмуриться, то в каждую тарелку без меры добавлять соль, сахар, растительное масло, уксус, перец, горчицу, хрен. Он требовал добавки или гущи (форсаж), а другую тарелку отставлял, едва притронувшись, или просил в следующий раз варить жиже (ослабить натиск, затаиться и ждать) и знал, что Крупская, хорошая, надежная помощница, даже не разумея сути, все заметит и вечером, обсуждая с поварихой завтрашнее меню, передаст, не упустив ни одну мелочь. Может быть, даже выругает. Та в ответ расплачется, станет говорить: “Я вам не навязывалась, я простая, к господам не лезла и не лезу”. Крупская тут же устыдится, бросится ее утешать, объяснять, что на самом деле Владимир Ильич ею очень-очень доволен. И, чтобы окончательно загладить обиду, подарит одну из своих шерстяных шалей.
Наверное, месяц повариха держала рот на замке, дивилась на барские причуды, никому ничего не говоря, однако потом страх ослаб, и она, будто догадавшись, чего от нее хотят, понесла все дальше. Уже в мае что и как ест Ленин, вообще что ему надо готовить, знала не только обслуга, но и каждый воспитанник детдома. Канал оказался в итоге весьма надежным. Так и не раскрытый, он без единого сбоя просуществовал до дня его кончины.
На том же уроке Ищенко рассказывал, что Троцкий, как Фома неверующий, продолжал метаться, не был полностью убежден ленинскими идеями. Одиннадцатого июля он передал через Крупскую письмо, где среди прочего писал Ильичу: “А что, если коммунары, уже выступив в поход, испугаются, спасуют перед трудностями? Детские настроения переменчивы: сейчас ребенок полон восторга и ликования, не умея сдержать радость, он, как угорелый, носится туда-сюда, а через минуту где-нибудь в кустах будет размазывать по лицу слезы. Вы не хуже меня знаете, что пролетарское движение, как на скале, стояло на Марксовом “Капитале”. Это основание было прочнее, чем руки атлантов или три черепахи и два кита, на которых у древних покоилась земля, а мы, что мы скажем детдомовцам, если однажды они вдруг усомнятся, потеряют веру, что именно им суждено спасти людской род? Как убедим их не останавливаться, идти дальше?”
По свидетельству Крупской, письмо Троцкого произвело на Владимира Ильича очень сильное впечатление. Он только начал приходить в себя после мартовского инсульта, и любое волнение было ему категорически противопоказано, но в словах Троцкого было много правды, и просто отмахнуться от них он не мог. Еще хуже было то, что впервые Ленин не знал, что ответить. От страшного напряжения у него поднялась температура, пульс был совсем сумасшедший, и, главное, с вечера его стало почти непрерывно рвать.
От той ночи в памяти Крупской сохранилось лишь, как профессор Кунц, самый большой паникер среди горкинских врачей, полуобняв ее за плечи, отводит в сторону и говорит, что у Ленина агония. К счастью, ни Кунца, ни других Крупская слушать не стала; сколько ее ни гнали, села рядом с мужем, взяла его за руку и так до утра, словно не отпуская из этой жизни, держала. А когда на рассвете поняла, что кризис миновал и он спокойно спит, ни с того ни с сего расплакалась. Плакала, плакала и не могла остановиться. Он спал, а она, по-прежнему вцепившись в его руку, будто маленькая, ревела в три ручья.
Только к вечеру Ленин пришел в себя. Был в полном сознании, хотя по-прежнему очень слаб. Лежал неподвижно, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, но глаза открыты, и в них ничего, кроме печали и безнадежности. Она никогда его таким не видела, вообще не знала, что он может таким быть и, не умея это вынести, в отчаянии вдруг сказала: “Володенька, а можно я сама напишу Льву Давыдовичу?”. Потом и через двадцать лет удивлялась своей тогдашней смелости, главное же, что в ответ Ленин не рассердился, не нахмурился, наоборот, пусть еле-еле, но улыбнулся.
Крупская не обманывалась, понимала, что он просто тронут ее участием, а что в итоге выйдет толковое письмо, а не обычная отписка, и сама верила мало. Тем не менее через три дня ответ Троцкому был готов. В этом послании Крупская среди прочего первая сформулировала основные положения новой коммунарской веры. Когда она перед отправкой прочитала письмо Ленину, он пришел в восторг и тут же настоял, чтобы уже на следующей неделе тезисы из послания к Троцкому были доложены перед воспитанниками Глуховского детдома.
Выступление Крупской, продолжал свой рассказ Ищенко, прошло с огромным успехом, свидетели здесь единодушны. К сожалению, так получилось, что дальше ни распространением, ни пропагандой ее идей никто заниматься не стал. Впрочем, суть того, что она предлагала, уцелела. О докладе Надежды Константиновны в своих воспоминаниях рассказывают четверо глуховских коммунаров, причем трое — довольно подробно, правда, в их версиях есть серьезные разночтения, и я, объяснял Ищенко классу, поколебавшись, решил, что правильнее будет ограничиться черновиком письма к Троцкому. Он и сейчас находится среди дневниковых записей Крупской за июль двадцать третьего года.
В письме походу детей в Святую землю посвящено четыре пункта. Первый: коммунары — те же вифлеемские младенцы, что два тысячелетия назад пошли на заклание вместо Иисуса. С радостью отдали свои жизни, укрывая Христа от преступного Ирода, пославшего убить только что народившегося Царя Иудейского. Спася Сына Божьего, они спасут и весь людской род. Второй: безгрешные и невинно убиенные, они — те тельцы без изъяна и порока, каких и следует приносить в жертву Всевышнему. Третий: страдания, которые они, чистые и ничем не запятнанные, претерпели в своей жизни, дадут им силы, чтобы дойти до Иерусалима. Четвертый (он очень близок к тому, что говорил энцам Перегудов; в черновике перед ним стоит жирный знак вопроса): может быть, Христу и не надо было взрослеть. Споры с фарисеями, чудеса, исцеления, даже смерть на кресте и воскресение — все это было необязательным: останься Сын Божий младенцем, как и их — Его жертва была бы полнее, и род Адамов был бы уже спасен.
Урок № 7
Работа над языком
О втором Горкинском отряде, продолжал через неделю Ищенко, известно больше. Но прежде чем о нем пойдет речь, скажу о языках, над которыми Ленин работал весь последний год своей жизни. Первый — слоговой, иначе его зовут еще глуховским, по сути ведь тоже состоял из слов, и ясно, что удовлетворить его не мог. Нужны были другие подходы, и Ленин безостановочно их искал. Не раз, например, он думал о языке жестов, движений тела. В связи с этим вспоминал 1901 год и бал жертв якобинского террора. Допускались на него лишь выходцы из семей, члены которых были казнены Робеспьером, но Ленина, восторженного поклонника Французской революции, провел туда недавний приятель-социалист. Он принадлежал к известной дворянской фамилии, и пока они добирались до места, успел рассказать, что под нож гильотины попало целое поколение его предков, от стариков до семилетней девочки.
Само действо происходило в Сентеньи под Парижем, на старинном кладбище глубокой ночью. Пламя полутора сотен свечей, укрепленных на карнизе склепа Монмаранси, от людей и воздуха, как заведенное, кланялось во все стороны, и ты видел то танцующих, то оркестрантов, то немногих зрителей. Музыка была очень печальная, особенно Ленина поразило, что скрипки звучали, будто шотландские волынки.
Пары были одеты как обычно: кавалеры во фраках и в батистовых рубашках, барышни — в длинных шелковых платьях с глубоким декольте и обнаженными спинами. Танцевали прямо на могильных плитах и, в сущности, одни дамы. Кавалеры лишь не давали им упасть, и те, завершая па, обмякали, словно мертвые, повисали на их руках. Движения барышень не походили на те танцы, что Ленин знал раньше. Женские фигуры в ходящем ходуном свете почти въявь повторяли судороги человеческого тела, которому за мгновение до того нож гильотины отрубил голову. Несмотря на яркость воспоминаний, все обдумав, Ленин с сожалением от этой идеи отказался. Никто из слепых языка танца никогда бы не понял.
Учтя недостатки и глуховского языка, он большую часть двадцать второго года размышлял о речи, целиком построенной на осязании. Даже немного экспериментировал. Например, показывая кошке Фросе, что она действует точно, как надо, гладил ее по шерстке, и она ластилась, льнула к нему, будто пьяная: когда же, наоборот, был Фросей недоволен, решительно вел руку против шерсти, и кошка, признав свою неправоту, соскакивала с колен, сразу уходила.
Позже эти приемы он попробовал и на Крупской. Сверху вниз, то есть тоже как бы по шерстке, медленно вел свою руку по руке жены, и Надя улыбалась, не хуже зверя видела, что сейчас он ее одобряет. Дело оборачивалось по-другому, когда его пальцы, словно осаживая ее, резко шли снизу вверх. На руке были разные места от совсем нежных, изнутри на сгибе, до твердых, почти что каменных костяшек, и ты одним прикосновением мог сказать, что тебе сейчас от собеседника надо: уступок, компромисса или, напротив, непреклонности, революционной суровости. Мягкое с твердым чередовалось и на лице, это позволяло использовать слепые глаза, неслышащие уши и безмолвные рты коммунаров. Тогда же, гладя руку Крупской, он сообразил, что на коже, проведя ногтем черту, можно не хуже, чем паузой или абзацем отделять мысль от мысли.
Однажды ночью Ленину приснился Максаков, и он проснулся, думая о жене, женщине, как о земле, по которой дети безбоязненно пойдут в Иерусалим. Как об огромной, бескрайней равнине с холмами и ложбинами, земле, разогретой внутренним теплом, мягкой и влажной. О себе он знал, что ему всю ее надо обойти, везде побывать, осмотреть поля и пастбища, луга и огороды. Разобраться, решить, что готово к работе, что пока следует оставить под паром, чтобы земля отдохнула, набралась соков и дальше, год за годом, приносила добрый урожай.
Он был расчетливым, тароватым крестьянином, которому не абы как, а все надо было оценить, прикинуть, взвесить, чтобы хватило и на себя и на потомство. В то же время он понимал, что тяжело болен, стар, немощен, и боялся, что сам ничего уже не сможет вспахать. Срок его вышел.
Он брел по ней вниз от волос, от пряди, прикрывающей лоб. Чтобы не разбудить, шел осторожно, едва касаясь кожи, и был рад, что Крупская, как всегда во сне, дышит тихо, ровно. Но и так он скоро устал и, сложив руку ковшиком, весь его — от века до подбородка — до краев наполнив ее щекой, лег отдохнуть, снова прикопить сил. Он лежал, как уже было в молодости, привыкал к Наде рукой, и той же рукой объяснял, что теперь она жена, что она его; и Крупская сама сквозь сон понимала и запоминала, что больше она не приблудная, бог знает откуда взявшаяся, а своя, хозяйская, и он может и будет поступать с ней, как сочтет нужным. Ее же дело всей собой ему отдаваться, и верить, и молиться за него, и его любить. Она на все это была согласна, сказала “да” еще тридцать лет назад и теперь, устроившись в его ковшике, повторяла свое “да”, подтверждала, что ничего не изменилось: они — одно, куда он, туда и она.
Лежа рукой на ее щеке, Ленин думал, что при коммунизме люди будут жить, ничего и ни о ком не помня, но зато видя, слыша, осязая, обоняя мир, как после долгой зимы. Они, словно вчера родившиеся младенцы, станут чувствовать его всем, что у них есть. И невообразимое счастье, ликование никогда не кончатся. Отказавшись взрослеть, они избавятся от зла, и земля от края и до края сделается одним сплошным раем с копошащимися везде малолетками.
Набравшись сил, он встал на указательный и средний палец и медленно, пошатываясь, снова пошел. Идти было тяжело и потому, что он ослаб от болезни, и потому, что почва под ним, будто на болоте, колыхалась при каждом шаге. Мягкая и податливая, она прогибалась, проваливалась, словно везде, где он был, пыталась впустить, утопить его в себе. Только когда он, как по гряде, шел по ключице или по ребру, было немного легче. Но скоро кость ушла вглубь, и снова надо было выбираться из этой живой плоти, буквально молившей его остаться, больше никуда не идти. И ладонь вместе с другими тремя пальцами, которые он должен был нести, тоже была неподъемна. Прежний, молодой и сильный, даже с таким грузом он бы наверняка справился, но сейчас просто их волочил, потом, вконец ослабев, будто на колени опускался на костяшки среднего и безымянного. Не молился, ничего у Господа не просил, просто ждал, когда вернутся силы. Хотя передышка была необходима, он отметил, что раньше вел себя достойнее и, устав, как теперь, не сдавался, ниц ни перед кем не падал, наоборот, накрепко костылями выпрямлял пальцы, которыми шел, для опоры добавлял к ним большой и так, треногой, стоял, покачиваясь, ждал, пока успокоится сердце, станет ровней дыхание.
Кажется, Крупская проснулась, когда он доковылял до ее соска. Но сам он ничего не заметил — чересчур тяжело далась дорога. Дыша с хрипом и присвистом, он и тут поначалу попытался выпрямиться, встать, оперевшись на большой палец, но не удержался и, падая, словно щеку, той же горстью теперь покрыл ее грудь. Здесь было тепло, удобно, и, измотанный дорогой, он успокоился, угревшись, похоже, задремал.
Сон его подкрепил, и от соска все дальше, дальше он стал спускаться вниз, к животу. Под уклон идти было легче и, пусть медленно, с частыми остановками, но Ленин шел и шел. Даже, кажется, приободрился. К тому времени он уже понимал, что Крупская чувствует его пальцы, знает, куда он направляется. И немудрено, ее колотило будто в лихорадке. Предчувствуя, что вот сейчас, скоро станет орудием преображения мира, возбуждаясь от самой возможности этого, она почти беспрестанно дрожала и оттого не умела удержать в себе ни одну мысль. Думала, что, если он туда идет, наверное, выздоравливает, язвительно хохотала — почему же “наверное”, когда точно, наверняка — иначе и быть не может. Тут же перескакивала на Арманд. Ни Инессу, ни его она ни в чем не винила, но ликовала, благодарила Господа, что муж про нее, свою жену, вспомнил. И не просто вспомнил — она вдруг уверилась, что срок настал, именно сегодня исполнится обещанное, столь долго ею жданное: как Сарра, она понесет.
Увы, печально закончил урок Ищенко, Крупская ошибалась. В тот раз он дошел лишь до ее пупка. Мягкая плоть живота, ее суета и беспокойство вымотали Ленина до последней степени. Он совсем ослабел и из ямы, в которую попал, уже не выбрался.
Урок № 8
Второй горкинский отряд
Утром, за день до Рождества Христова двадцать четвертого года Ленин приказал охране срубить в лесу хорошую, пушистую елку. Прежде и он, и Крупская целую неделю добивались того же от коменданта Горок, от завхоза, но они или делали вид, что не понимают, или отговаривались забывчивостью. Накануне к нему приезжал Крестинский с маленькой дочкой. Ему он велел передать, что болен, ни о чем серьезном разговаривать не в состоянии, а с ребенком долго с наслаждением играл. На прощание подарил девочке куклу, которую сам очень любил, и для нее — три платья, игрушечные сапожки и шляпку с флоксами. Весь сочельник, рассказывал Ищенко, елку устанавливали и наряжали, и к десяти часам, когда должны были начать собираться ребята, почти все успели.
По виду получилась обычная рождественская елка с подарками, такие раньше каждый год ставили в барских домах для детей жившей подле родни и прислуги. Ровно в одиннадцать часов вечера — ребятня как раз водила хоровод, правда, для конспирации вместо “славы Спасителю” пела “Варшавянку”, а Ленин сидел рядом в своем кресле-каталке и, улыбаясь, на них смотрел — сестра Мария Ильинична, взобравшись на стул, укрепила на макушке дерева Вифлеемскую звезду, которая должна была указывать им путь в Святую землю. Тут же, будто по команде, все захлопали в ладоши, бросились целовать, поздравлять друг друга. В эту минуту не одной Крупской стало ясно, что Ленин окончательно сжигает за собой мосты, что он решился и теперь торжественно объявляет, что вот его коммунарский отряд и он лично готов вести его в Святую землю.
В сущности, та рождественская ночь была истинным завещанием Ленина, и цекисты его хорошо поняли. Пытаясь скрыть последнюю волю Ильича, всех запутать, они потом еще не раз будут менять дату, говорить, что елка была поставлена то на Новый год, то на старый Новый год, то вообще просто так, в ночь на третье января, но уж точно не на Рождество Спасителя. И звезду на советских картинах будут рисовать никакой не Вифлеемской, а привычной советской, красной пятиконечной звездой.
Но главное, говорил Ищенко, хоть и пополам с ложью память о заключенном в ту рождественскую ночь завете удалось сохранить, и в каждом детском саду, в каждой школе, в нашем классе вы видите то же: на стене висит образ Ленина — сидящая фигура, окруженная веселыми играющими ребятами на фоне густой зеленой елки. И неважно, что за звезда на елке, мелочь и то, что тогда в Горках Ленин сидел не на стуле, а в медицинском кресле и гладил одного из приглашенных детей тоже не как у нас, правой рукой — она у него не работала, а левой. Эта ошибка уже просто глупость: художник наверняка прежде был богомазом и решил, что гладить левой рукой — кощунство.
Елка в Горках, продолжал Ищенко после перемены, была и прощанием, и благословлением, и смотром войска перед началом похода. Потому каждого, кого мы видим на картине рядом с Лениным, необходимо помянуть поименно. Званые на елку — его апостолы.
Кстати, почему не сохранилось сделанных тогда фотографий? Ведь известно, что Ленин, опасаясь подстав и подтасовок, специально попросил Крупскую пригласить в Горки фотографа из “Правды”, и его просьбу она выполнила. Однако, по ее словам, дети, ликуя, что Ленин наконец-то теперь уже навсегда с ними, носились по комнате, будто безумные, и усадить их не было никакой возможности. Впрочем, вряд ли он об этом жалел: по воспоминаниям той же Крупской, когда врачи, решив, что Ленин слишком устал, хотели отправить ребят по домам, он резко потребовал, чтобы им не мешали.
Итак, все, кто на картине рядом с Лениным (слева направо): 1. В.Д. Ульянов (плем.); 2. О.Д. Ульянова (плем.); 3. Г.Я. Лозгачев-Елизаров (приемный сын А.И. Ульяновой-Елизаровой); 4. А.В. Юстус (сын революционера из Венгрии, после смерти отца он был под опекой семьи Ульяновых); 5. Н.А. Преображенская (дочь А.А. Преображенского, управляющего совхоза в Горках); 6. Вера (кто точно, неизвестно); 7. Н.И. Хабаров (сын И.Н. Хабарова — зав. технической частью в Горках); 8. Г.А. Лейтман-Волостнова (дочь А.М. Лейтмана — служащего санатория и Е.Б. Аттал — прачки в Горках); 9. С.В. Леталин (его отец — кочегар в Горках); 10—12. А.С. Горский, Н.Н. Скокин, А.Ф. Калганов — дети жителей деревни Горки. И еще о чем обязательно надо сказать. В ту ночь каждому ребенку лично Лениным была вручена книжка с картинками — напутствие и память.
Наутро, едва проснувшись, Ленин получил от Дзержинского новое радостное известие. Оказалось, что устроенная им елка не была первой. За три года до Горок такую же — с указывающей дорогу на Иерусалим рождественской путеводной звездой — установили в актовом зале воспитанники коммуны имени Шацкого, что под Нижним Новгородом. Сменяв плоть на дух, они посреди страшного голода двадцать первого года, никому ничего не сказав, день не ели хлеба и на сэкономленные две буханки купили ее на базаре.
После Рождества Христова и до самого дня своей кончины Ильич, по свидетельству сестры Марии Ильиничны, был почти все время необычно возбужден. Особенно утром, когда чувствовал себя лучше. Еще сидя в кровати, жестикулировал, суетился. Думаю, говорил Ищенко, ему казалось, что их отряд вот-вот выступит, и он хотел кого-то поторопить, что-то прямо на ходу подправить. Но к вечеру силы Ленина оставляли, и, как пишет в воспоминаниях Крупская, дело часто кончалось припадком падучей. Она же добавляет, что возбуждение не проходило, даже если отчаянно болела голова.
Сколько его ни уговаривали, он тогда и минуты не мог спокойно пролежать в постели: что-то выкрикивал, размахивал руками. Успокаивался, лишь если она с помощью санитара переволакивала его в каталку и начинала быстро-быстро возить по комнате. Наверное, думал, что поход начался и он, хоть на шаг, на колесо ближе к Иерусалиму. Перед смертью же, записала Крупская, у него изменилось выражение лица: смотрел, не узнавая, точно слепой. Казалось, провидел другой, лучший мир, и тот, который он готовился оставить, больше Ленина не интересовал.
На панихиде, закончил урок Ищенко, говорилось многое и многими. Но я бы выделил слова Л.Б. Каменева, с которым, как и с другими цекистами, он давно уже не поддерживал отношений. “Ленин, — сказал он, стоя над гробом, — никогда себя не жалел, свой мозг и свою кровь он разбросал с неслыханной щедростью, не обделив и последнего бедняка. Скоро их капли — мы это знаем, — как семена, проклюнутся в пролетарских душах и бесчисленными полками пойдут в рост по всему миру”.
Урок № 9
Энцский поход
На уроке, который Ищенко дал девятого ноября, я совершенно неожиданно услышал о Перегудове и энцах, которыми сам занимался почти тридцать лет. Ту часть их истории, которая так или иначе касалась Ленина и Троцкого, он изложил внятно, а о прочем, по-видимому, знал немного. Во всяком случае, в классе он сказал лишь, что в шестидесятые годы XIX века энцев, кочевавших со своими оленями в низовьях Лены, крестил в православие некий Евлампий Перегудов, которого с тех пор они чтили едва ли не наравне с Христом. Что этот Перегудов позже принял почти четыре десятка революционеров, бежавших из сибирских тюрем и с каторги.
Впрочем, дельта Лены — нечто вроде капкана, попасть сюда можно, а выбраться и сейчас мало кому удается. Те, кого пригрел и обиходил Перегудов, понимали это довольно быстро и через три-четыре месяца из его рук с радостью принимали в жены одну из энок. Кстати, невесты были по большей части ладные и недурны собой. Среди окрестных племен энцы славились своими женщинами. К семнадцатому году число потомков от смешанных браков — детей и внуков народников (землевольцы, чернопередельцы, эсеры), социалистов (меньшевики, большевики, эсдеки) и разного толка анархистов — превысило три сотни душ.
Плодясь в мире, тиши и довольстве, племя под руководством Перегудова прожило больше пятидесяти лет, но к семнадцатому году, как и в остальной России, благолепие у них кончилось. Его, словно устав от покоя, разрушил сам энцский пророк, вдруг объявивший народу, что он великий грешник, чуть ли не исчадие ада. Дальше история единого народа распадается. В частности, в двадцатом году, несмотря на категорический запрет покойного учителя, около сотни энцев отправляются через Россию в Святую землю, чтобы там, где родилась их новая вера, обратиться к Всевышнему и отмолить своего учителя.
Незадолго перед мартовским инсультом охрана Ленина была удвоена. Через осведомителей в ЧК попала информация, что белые — как, кто, где, когда — не ясно — готовят на Ильича покушение. Охраняли Ленина почти сплошь латыши, он был ими очень доволен, но Дзержинскому стало известно, что между собой они все чаще говорят об отпуске. О том, что хорошо бы на недельку-другую съездить в родные края, в Латгалию. Ничего плохого в этих разговорах не было, однако Дзержинский решил подстраховаться, немного латышей разбавить. Тем паче, что кем, он теперь знал. Дальнейшее уже напрямую касается Перегудова.
Дело в том, что пятью месяцами ранее до Москвы с низовий Лены добралась дюжина детей и внуков политкаторжан, по большей части еще первых землевольцев. Встретили энцев тепло: одели, накормили, подлечили и стали думать, что с ними делать. От старого революционного братства давно уже ничего не осталось, а тут, чтобы их обиходить, выстроилась целая очередь. Даже то, что родители троих были еще живы и находились по другую сторону баррикад, никого не смутило.
Сначала Дзержинский собирался взять энцев к себе в ВЧК, но быстро понял, что смысла нет — в российскую жизнь они вникнут не скоро. Пока же — увидят на улице автомобиль и стоят, открыв рот. Автомобиль давно уехал, а они все стоят и стоят. Потом ему подсказали, что из энцев получится отличный народный ансамбль, благо со своим горловым пением и шаманскими плясками они в одном Кремле за последний месяц выступали трижды и всякий раз с оглушительным успехом. До осени пускай попляшут, а потом можно будет определить их в Коммунистический университет народов Севера. Его решили открыть после того, как Ленин на заседании ЦК заявил, что мировая революция — не только Европа и Азия; комиссары, чтобы, например, руководить ею в Арктике, им тоже очень понадобятся. А где взять людей, которые хорошо знают Север, для которых тамошние болота и хмари свои, — непонятно.
Пока Дзержинский размышлял, что делать с энцами, они худо-бедно сами во всем разобрались и решили, что если они вернут Господу Россию, эту отпавшую от истинной веры страну, Перегудов был бы ими доволен. Главное же, когда придет час решать его судьбу, Христос про их служение вспомнит и облегчит участь учителя. Они и здесь разделились, но пять человек, везде, где бы ни оказывались, то есть и в Кремле, и в фабричных клубах, и в кинотеатрах, смело стали свидетельствовать Спасителя.
Доносы пошли косяком, и чекисты хоть и посчитали историю за курьез, все же отвезли энцев на Лубянку и, будто маленьким, принялись втолковывать, что их миссионерство — чушь собачья, да и не ко времени: нашли за кого агитировать. Однако дети народовольцев уперлись, и тогда Дзержинский, чтобы образумить самоедов, на пару дней приказал отправить дураков в камеру. Но и кутузка не помогла, наоборот, энцы решили, что тут начало их мученического пути и что так, пострадав за Христа, они лишь вернее отмолят Перегудова.
Впрочем, новые страдальцы были никому не нужны. Дзержинский доложил ситуацию Ленину, и тот согласился, что от пятерки странных проповедников в Коммунистическом университете толку будет немного. Через неделю энцев посадили на отплывающий в Пермь пароход с тем, чтобы оттуда через Сибирь переправить обратно на Лену. Пятеро уехали, семерым же происходящее в России нравилось, и они остались, и Дзержинскому сами они тоже по-прежнему нравились. Никаких связей с контрреволюцией и зарубежной агентурой, полное отсутствие родных, которые могли бы толкнуть их на предательство, — все это было немалым достоинством. Немудрено, что, решив пополнить Ленинскую охрану, ЧК остановилось именно на энцах.
Ленин очень любил охотиться, и самоедов сначала определили к нему егерями. Стреляли энцы великолепно; когда белковали, чтобы не повредить шкурки, били зверька только в глаз. Ленин полюбил их за прекрасное знание леса, за молчаливость. Они не суетились, не мешали ему думать. Позже энцы стали нести и другую службу. Как все, стояли на часах, охраняли его во время прогулки.
Когда Ленин чувствовал себя неважно и не мог работать, он подолгу с ними разговаривал. Спрашивал разное: как жили, кто таков Перегудов и откуда взялся в их краях, интересовался устройством чума и числом оленей, нужным семье, чтобы прокормиться. Они отвечали, сколько и какого бьют зверя и сколько за сезон добывают рыбы. Рассказывали про свою прежнюю веру и про то, как удается ладить с женами, когда вокруг родители, куча детей и укрыться негде. Тема эта не казалась ему ни неудобной, ни запретной, да и энцы не видели здесь ничего дурного — отвечали охотно, с подробностями.
Серьезно и с сочувствием Ленин вникал в отношения самоедов с русскими. Выгодно ли с ними торговать, бывали ли стычки и чем обычно кончалось дело? Зная, что меха энцы выменивали в основном на водку, расспрашивал, много ли они пьют и можно ли помочь беде. Что спирт — их проклятье, он понимал даже лучше энцев и на пальцах объяснял, что именно из-за пьянства две трети детей, что рождается в стойбищах, детьми же и умирают.
Осенью двадцать первого года они целую неделю день за днем переказывали ему свои мифы и легенды, пели песни про великих шаманов. К сожалению, на большее энцев не хватило, и Ленин был огорчен, долго допытывался, помнят ли хоть старики прошлые времена. Но впросак они попадали нечасто. Его, например, привело в восторг, что каждый из них знает по дюжине колен предков. С ходу он выучил и имена, и родовые предания и, когда доходил до революционера из русаков, не мог удержаться — хохотал, так ему нравилось. Многих он ведь знал еще по петербургскому подполью.
Несколько раз Ленин возвращался к той пятерке, которую Дзержинский недавно отправил обратно на Лену. Их проповедь Христа, очевидно, ставила его в тупик, и, чтобы понять, что здесь к чему, он расспрашивал, кто чей сын или внук, зажиточная ли семья. Друг друга они знали с рождения, и тайн особых не было, в общем, он и тут остался ими доволен. Кое-что из услышанного Ленин позднее пересказывал на Политбюро, на перекурах между заседаниями, и сам же всякий раз удивлялся, что вот ведь есть целые народы, которым и говорить не надо: “Будьте как дети”.
За полгода Ленин так подружился с энцами, что его старые охранники-латыши начали ревновать. Разговоры на сей счет множились, и Дзержинскому даже пришлось сделать Ленину внушение. И вправду, негоже обижать людей, которые в любую минуту готовы отдать за тебя жизнь. Ленин признал, что вел себя неумно, и дал слово загладить вину. Действительно, скоро недовольство сошло на нет.
Предложение Ленина возглавить вместе с ним Всероссийский поход детей в Святую землю Троцкий принял сразу и неделю спустя предложил пополнить его несколькими десятками народов-детей, в частности, энцами, которые Ильичу были теперь хорошо знакомы. Он особенно подчеркивал их умение стрелять и идти по следу. Ленин поначалу усомнился. Спрашивал, действительно ли они совершенно безгрешны: ведь для успеха Иерусалимского похода это куда важнее навыков охотника. Он очень боялся, что они будут выбиваться из общего ряда. Но Троцкий через профессора Гетье с обычным энтузиазмом стал убеждать Ильича, что их участие правильно и необходимо. Доказывал, что самоеды — дети, самые настоящие, без тени сомнения дети.
Чтобы окончательно решить вопрос, Троцкий за полгода подготовил и издал целую историю энцского народа, из которой следовало, что раньше они век за веком, подобно прочим кочевым племенам, жили обычной взрослой жизнью. А потом судьба, круто повернув, возвратила их обратно в детство. В книге рассказывалось про битвы, про героические деяния самоедов и про постепенное понимание, что блистательные победы были не более чем игрушечными. Конечно, немного крови, настоящей крови пролили и они, но и забавляясь с перочинным ножичком, можно поранить палец.
Говорилось про то, как и когда энцы начали догадываться, что их давно уже, если бы захотели, могли стереть в порошок, но согласились оставить для природной кунсткамеры. А дальше, словно детей, наказывали и, словно детей, берегли, жалели. Он не забыл и про влюбленных в малые народы этнографов, которым они помогли записать свои предания, а потом однажды самоедам вдруг сделалось ясно, что и для того, чтобы все это сохранилось, не умерло, они тоже больше не нужны.
Однако Ленин продолжал допытываться, а уверен ли Троцкий, что и уйдя из тундры, энцы останутся такими же? На новый вопрос Троцкий прямого ответа не дал, лишь велел передать, что, по агентурным данным, энцы готовы идти на Иерусалим и в одиночку, их цель — оправдать перед Богом своего учителя, некоего Перегудова. И вот Реввоенсовет, сообщал он Ленину, решил помочь им, а в качестве ответной услуги использовать племя для разгрома главных врагов советской власти — белополяков. Последнее им по пути и вряд ли сильно затруднит. В общем, заключал он, участие энцев в походе на Иерусалим во всех отношениях будет нам на руку.
Впрочем, есть разные версии, когда и почему Троцкий заинтересовался самоедами. По одной, он никак не мог забыть, что раньше Ленин называл детей “анархистской сволочью”, поэтому хотел начать с более организованных северных “народов-детей”; по другой, просто воспользовался ленинским походом в Святую землю, про энцев же решил все сам и давно. Еще в девятнадцатом году он оценил успехи тачанок Махно и, когда Советская Россия была разгромлена Пилсудским, сразу вспомнил о молниеносных махновских атаках и столь же стремительных отходах.
Размышляя о том, где нанести удар по белополякам, Троцкий понял, что лучше полесских болот места не найти, и тогда же пришел к выводу, что в непролазных топях по берегам Припяти мелкие северные народцы со своими оленями и нартами будут во сто крат полезнее любой конницы. Отсюда до энцев было уже близко. План, который был готов у Троцкого к двадцать первому году и тогда же, семнадцатого января, доложен на Реввоенсовете республики, отличался редкой простотой. Но Троцкий не сомневался, что на простоту поляки и купятся.
Суть его была в следующем: на Дону, Кубани и Ставрополье начинаются сильные волнения казаков. Ответственный товарищ Буденный. Главная военная сила — его Первая конная армия. Требований два: “Свободная казацкая республика” и “Долой коммунистов!”. Под натиском восставших регулярные части Красной армии бросают позиции и укрепрайоны на Северном Кавказе и откатываются на линию Воронеж — Симбирск. Сил наступать дальше у казаков нет, но и Красная армия к контрудару не готова.
Заключается перемирие. Буденный на казацком круге объявлен общевойсковым атаманом. Популярность его безмерна. У каждого второго казака усы под Буденного. Впервые с семнадцатого года казацкие земли соединены, независимы от Москвы и на них нет коммунистов.
Буденный провозглашает Казацкую республику и почти сразу получает международное признание. Однако положение неустойчиво, у Красной армии полное превосходство в артиллерии. Понимая это, Буденный посылает к маршалу Пилсудскому гонцов, предлагая с двух сторон: казаки — Воронеж — Тула, поляки — Харьков — Курск — Орел — Тула, а дальше вместе прямо на Москву — ударить по красным и навсегда покончить с большевистской нечистью.
В случае успеха, а он предрешен, вечный мир между Москвой и Варшавой, равенство двух славянских народов плюс в придачу Польше отходят все земли по правому берегу Днепра, включая Киев. Поляки не доверяют ни Буденному, ни казакам, но соблазн слишком велик. Поколебавшись, к весне — будто заглядывая в книгу судеб, объясняет Троцкий — они решаются. Начинается подготовка совместного похода, из-за общей неразберихи она затягивается почти на полтора года. Пока она идет, в польском генеральном штабе обсуждают, какими дорогами польская армия будет перебрасываться на Украину, и старательно рисуют штабные карты.
Точек зрения, говорил Троцкий на Реввоенсовете, будет несколько, но за явным преимуществом победит полесская — она самая безопасная. Перебросить трехсоттысячную армию по двум дорогам, конечно, нелегко, зато и напасть на тебя никто не сможет. Когда союзника боишься больше, чем врага, такая вещь — не последнее дело. Кроме того, полякам кажется, что спешить некуда: Красная армия застряла под Воронежем и резервов у нее нет.
В январе двадцать третьего года польская армия наконец выступает. За два месяца она пересекает Полесье и, переправившись через Десну, без боя занимает Чернигов. Советская Россия протестует, но на ноты ее дипломатов никто не обращает внимания. Всем ясно, что, пока казаки стоят под Воронежем, сделать она ничего не может. Между тем поляки начинают движение на Харьков, в их стане полное благодушие. Генералы передают друг другу московские и провинциальные газеты с сообщениями о яростных казацких атаках под Борисоглебском и Старым Осколом.
Газеты еще месяц будут писать о боях на Среднем Дону, но маскарад давно кончился. На земле больше нет изменника Семена Буденного, нет его казаков, предавших идеалы революции, и свободная казацкая республика тоже растворилась, будто мираж. Зато, торжественно продолжает Троцкий, есть легендарный командарм и герой Гражданской войны Семен Буденный и есть его непобедимая Первая конная армия, которую наши железнодорожные войска сейчас на всех парах скрыто перебрасывают к Прилукам. Отсюда, от Прилук, даже не входя в город, они и нанесут удар в тыл белополякам. Конечно, разгромить трехсоттысячную польскую группировку у одной Первой конной сил не хватит. Эта задача и не ставится. Поляки лишь должны потерять максимум людей, техники и, в панике утратив строй, начать отступать.
Между тем, уже пришла весна, снег подтаял, Припять разлилась, и, если не считать тех же двух дорог, в Полесье не пройдешь и не проедешь. “Никто не пройдет и не проедет, — повторяет Троцкий со значением, — кроме многим из нас памятных энцев и их северных оленей. Для них белорусские топи, как для красноармейца — брусчатка на Красной площади. Пока же казаки, сделав свое дело, останавливаются у границы болот. Выйдя из боев, постепенно успокаиваются и уцелевшие поляки, что нам, без сомнения, на руку. Солдаты идут, зализывая раны, все тихо, они уже на полпути к Люблину. Вот тут на сцену и выступают самоеды. Теперь их черед громить Пилсудского, как когда-то Махно бил Деникина. В общем, — подвел итог Троцкий, — если план будет выполнен, от трехсоттысячной панской армии останутся одни ошметки. Для Советской России угроза с запада будет надолго снята”.
После перерыва, на обсуждении деталей доклада Фрунзе спросил Троцкого: “Лев Давыдович, сколько будет энцев и почему вы знаете, что они пойдут? На что клюнут поляки — понятно, а что потеряли в полесских болотах несчастные самоеды?”. “Что до численности энцского экспедиционного корпуса, то я оцениваю ее примерно в триста-четыреста бойцов, — отвечал Троцкий, — и считаю, что, учитывая обстоятельства, большего нам не надо. На вопрос же, ради чего они будут сражаться, лучше меня ответит товарищ Дзержинский. Семерых северян он два года назад позвал в охрану Ленина и знает всю подноготную”.
“Вы, возможно, не слышали проповедей энцев зимы двадцатого года, когда они еще только попали в Москву”, — сказал, обращаясь к Фрунзе, Дзержинский, — так вот, у них две цели. Одна, дальняя, — обратить весь мир в истинную веру, ее мы касаться не станем; другая, совершенно безотлагательная, — спасти умершего во грехе своего учителя, некоего Перегудова. Пробиться к Святой земле и там, на родине Христа, его отмолить. Полесье как раз на пути в Палестину, и у Совнаркома с самоедами уже есть договоренность: они нам помогают с белополяками, а в благодарность мы им с Иерусалимом”, — закончил Дзержинский.
Уже через неделю после заседания Реввоенсовета в понедельник двадцать четвертого января троих энцев из личной охраны Ленина Дзержинский отправил обратно на Лену с заданием распропагандировать соплеменников, убедить их помочь выстоять России против мировой контрреволюции. Кроме письменного обещания Троцкого, что, едва разбив поляков, они получат свободный коридор прямо до Святой земли и Иерусалима, им также было сказано, что в верховьях Иордана, вокруг озера Хуле, на бескрайних, заросших ягелем болотах их как братьев давно уже ждут прямые потомки Авраама — евреи-колонисты. В Палестине нет ни гнуса, ни мошки, нет холода, и снега, и волков тоже нет; как когда-то отары, которые евреи пасли в Египте, в земле Гесем, олени, никем не тревожимые, могут кормиться на тех болотах год напролет, любить своих самок, растить сосунков и важинок. И там, на Святой земле, когда придет срок, они однажды со стороны Иерусалима одесную Бога-отца увидят отмоленного и оправданного ими Перегудова.
Посланцы Дзержинского попали на Лену лишь в конце мая, но за три летних месяца, по их собственному признанию, мало чего добились. Однако к сентябрю агитация дала плоды и, несмотря на категорический запрет покойного Перегудова, почти треть племени вызвалась идти на Иерусалим, а по дороге помочь большевикам рассчитаться с поляками. Похоже, что Троцкий, что Фрунзе с самого начала не сомневались, что вербовка пройдет удачно, во всяком случае, подготовка операции к тому времени шла уже полным ходом.
Дело еще ускорилось, когда в феврале энцы со своими оленями были переброшены ближе к центру страны, на ягелевые пастбища в Низовьях Печоры. На исходные позиции в полесские болота они должны были выдвинуться лишь в феврале-марте следующего года. Здесь, по левую и по правую сторону от Припяти, чтобы олени получали привычный фураж и, не теряя бодрости духа, выдержали полтора-два месяца интенсивных боев, с прошлого лета Петроградский институт экспериментального растениеводства (сокращенно ИЭР) ударными темпами высаживал ягель. Ко всеобщему удовольствию, на новом месте он отлично приживался.
Март, как ни посмотри, был наиболее удобным месяцем. Поляки со своими лошадьми беспомощны, олени же, наоборот, крепки, поджары. Правда, сезон брачных поединков закончился, но они по-прежнему в боевой форме. Впрочем, забегая вперед, скажу, продолжал Ищенко, что в год польской компании оленей уже с осени, чтобы они зря не растратили силы, было решено не допускать до самок, пасти отдельно. И, надо сказать, самцы приняли это стоически. Думаю, даже догадывались, что их, скорее всего, ждет смерть, но не колеблясь соглашались отдать за Перегудова жизнь. В общем, будто во времена первочеловека, люди и животные снова говорили на одном языке, служили Господу и без слов понимали друг друга.
Однако военные учения зимы двадцать первого — двадцать второго года выявили серьезные упущения. Из-за них, к раздражению Троцкого, всю операцию “Буденный — Пилсудский” — в документах она проходит под шапкой “Братья славяне” — пришлось перенести еще на год — на весну двадцать третьего года. Генеральный штаб не учел, что, хотя сами оленьи рога до середины апреля прочны, кожа на них тонка, нежна и пулеметы, которые предполагалось к ним крепить, сдирают ее за считаные часы.
Дальше, не имея сил терпеть боль, олени пытаются освободиться от оружия. Что бы им ни кричали погонщики, они, как безумные, мотают головами, трутся рогами о коряги и деревья, отчего кучность огня сразу же приходит в негодность. Более того, сообщал в Москву Фрунзе, если бы на учениях пулеметные ленты были не с холостыми патронами, оленьи упряжки перебили бы не врага, а друг друга, причем подчистую. Недостатки были устранены лишь через год. Инженеры на Воткинском заводе запустили в серию пулеметы вдвое легче обычных, кроме того, сами энцы в добавление к сбруе изготовили для оленьих рогов прочные берестяные захваты, нечто вроде корсетов, и специальные мягкие крепления из кожи. Все это в общем и целом решило проблему.
Если не считать накладки с пулеметами, операция проходила по плану. Энцы за год до начала компании перекочевали с Печоры на Валдайские болота и уже оттуда, чтобы никого не вспугнуть, небольшими группами постепенно стали просачиваться в Полесье. Здесь, хоронясь вдалеке от больших дорог, они тихо-мирно пасли оленей, дожидаясь своего часа.
О самих боях нам известно только из донесений польских генералов. Армию, по их словам, уничтожили какие-то страшные рогатые чудовища с покрытыми шерстью мордами. Изрыгая огонь, эти звери — число их обычно не превышало семи-восьми голов — появлялись совершенно неожиданно прямо из стелющегося над дорогой предрассветного тумана и через несколько минут, оставив после себя гору трупов, исчезали в том же тумане и непролазных топях.
Энцы и впрямь воевали хорошо натренированными маленькими отрядами, обычно не больше пяти нарт. С двух сторон и еще посередине они перерезали дорогу и, поливая измученных, еле тащившихся поляков пулеметными очередями, на ходу выкашивали вражеский эскадрон. Потом снова уходили в болота. За день каждый отряд совершал до дюжины налетов. Собственные потери энцев были невелики и, как правило, случайны. Но все равно к концу кампании от экспедиционного корпуса не уцелело и трети, остальные вместе с поляками нашли свою смерть в Полесских болотах.
Те энцы, кто выжил, еще две недели, чтобы идти в Святую землю с миром, ждали, пока олени сбросят рога вместе с пулеметами, а потом, так и не добившись от местных, есть ли болота по дороге на Палестину — одни говорили, что есть, другие — что нет, все же решились, пошли. Но за Черниговом болот не было, ничего, кроме пашни и сухой ковыльной степи. Олени пали уже на третьи сутки под Винницей, там же, под Винницей, и сами энцы оказались в тифозном бараке. Выбрался ли оттуда хоть кто-нибудь — неизвестно. Правда, мне приходилось читать, что двоих самоедов обратно в Москву вывез личный бронепоезд Троцкого. Они вернулись в Горки и продолжали служить в охране Ленина. Позднее оба вместе с латышами ушли в Латгалию. Последнее известие кажется мне, однако, весьма сомнительным.
Урок № 10
Завещание, смерть и похороны в Москве
Отдельная тема, продолжал на следующем уроке Ищенко, — завещание и смерть Ильича. В нем мы вправе искать прощание Ленина со всей его завершающейся жизнью и обращение к жизни новой. О завещании до сих пор идет много споров, о полной ясности не приходится и мечтать. Я лично думаю, что главный претендент на него — короткое письмо, которое Крупская в двадцать четвертом году передала Троцкому на хранение. Письмо без адреса, есть только дата — первое декабря двадцать второго года, то есть написано оно через несколько дней после выступления Ленина на съезде Коминтерна, о котором раньше речь уже шла. Предназначалось оно всем и каждому, но, судя по намекам в дневнике Крупской, формально было послано именно Троцкому.
В письме после беглого анализа положения дел в тогдашней России Ленин писал: “Семнадцатый год, как это ни горько признать, не был революцией — он лишь обозначил поворот. Пролетариат и партия оказались способны сделать только первый шаг, впрочем, и последнее немало. Революция, — продолжал он дальше, — происходит тогда, когда общество больше не может переносить сложность собственной жизни, поняло ее бессмысленность и никчемность. Год за годом, плутая никуда не ведущими ходами и тропами, то и дело оказываясь в ловушках и тупиках, люди безмерно устали и уже не верят, что сами найдут дорогу к Спасению. Вконец отчаявшись, они становятся на колени и обращаются к Богу. Они молят вразумить, и Господь, видя их страдания, их искренность и раскаянье, снисходит. Он говорит, что мир, который они построили, мир, где, по признанию философов, из добра рано или поздно рождается зло, а из зла — добро, — не что иное, как приют греха, и его следует разрушить до основания. Будто Содом, предать огню и бежать не оглядываясь.
Революция, — продолжал Ленин, — есть решительный крест на всем прошлом пути человека, пути от рождения к неизбежной старости и смерти. Свободно и честно мы должны отказаться от искушения независимого взрослого существования и раскаяться, признать себя Блудными сынами. Каждый из нас — маленький заплутавшийся ребенок, и Господь, истинный Отец и Спаситель, ждет его, чтобы прижать к груди. Как бы далеко мы ни зашли, мы обязаны вернуться в детство, потому что жизнь младенца проста и пряма, греху в ней негде укрыться. Только так, снова — и теперь уже навсегда — став детьми, мы сможем спастись”.
Не заблуждался Ленин и насчет того, что ждет его после кончины. Не раз, например, он говорил Крупской, что пусть не при жизни, так сразу после смерти, но Иудин поцелуй его настигнет. И еще говорил, что, хоть Господь когда-то сказал человеку: из праха ты вышел — в прах и возвратишься, тот же “иуда” ему, Ленину, сделать это не даст. Крупская подобных разговоров не любила, никогда их не поддерживала и лишь на похоронах поняла, что муж хотел ей сказать.
Ленин, рассказывал после перемены Ищенко, лежал в гробу в Колонном зале Дома союзов. Цекисты окружали его плотным кольцом, даже несколькими кольцами и каждый, легонько толкаясь бочком, пытался продвинуться поближе. И тут вдруг неведомо откуда возник Сталин. Невысокого роста, быстрый, верткий, он с ходу прорвал живой кордон и бросился к изголовью гроба. “Прощай! Прощай, Владимир Ильич! Прощай!” — бледный, порывисто, страстно он схватил руками голову Ленина, приподнял, прижимая к груди, к самому сердцу, потом чуть отодвинул и крепко-крепко поцеловал Ленина сначала в обе щеки, затем в лоб. Обвел всех взглядом и так же резко, словно отрубил прошлое от настоящего, отошел.
Тот же Сталин следующим утром, когда на оргбюро Крупская сказала, что Ленин просил, чтобы его тело кремировали, твердо ответил, что сожжение, кремация не согласуется с русским пониманием любви и преклонения перед усопшим. Это было бы оскорблением его памяти. В сожжении, рассеянии праха русская мысль всегда видела как бы последний, высший суд над теми, кто подлежал казни.
Но бог с ним, со Сталиным, продолжал Ищенко, вернемся к Ленину. Крупская писала в дневнике, что весь последний год, когда они ездили на прогулку за пределы сада, Ильич как-то особенно старательно кланялся встречавшимся крестьянам, рабочим, малярам, что красили в Горках крышу. Едва завидев, что кто-то идет навстречу, он здоровой рукой быстро снимал кепку и обнажал голову. Крупская внесла в дневник и чьи-то слова, что эти его манипуляции, постоянное обнажение и склонение головы перед лицом беднейшего крестьянства и пролетариата, было бессознательным покаянием, но, думаю, была права, когда с ними не согласилась.
Урок № 11
Латгальский отряд