«Поэма без героя»

Вид материалаПоэма

Содержание


Чуковская -1,173).
Пер. Б. Пастернака)
Все в порядке: лежит поэма
На призыв этот страшный звук
Ночь. Фонтанный Дом
Поэма без героя
Подобный материал:
  1   2   3   4   5   6   7

Глава пятая

«Поэма без героя»

1. Китежанка


1940-й год внешне начался для Ахматовой вполне успеш­но, хотя она не никогда не обольщалась относительно всего, что касалось ее литературной карьеры. В январе 1940 года она была принята в Союз писателей СССР. С ней заключили дого­вор на книгу стихов, и после пятнадцатилетнего перерыва она вновь стала печататься в советских журналах. Вышедший в мае сборник «Из шести книг» (Л., 1940) имел огромный читатель­ский успех. 28 июля 1940 года Борис Пастернак восторженно писал ей из Переделкина:

«Давно мысленно пишу Вам это письмо, давно поздравляю Вас с Вашим великим торжеством, о котором говорят кругом вот уже второй месяц. <...> Неудивительно, что, едва показав­шись, Вы опять победили. Поразительно, что в период тупого оспаривания всего на свете Ваша победа так полна и неопро­вержима» (Пастернак, 5,384-385).

В январе руководство Союза писателей СССР выступило с ходатайством о предоставлении ей квартиры и назначении пер­сональной пенсии союзного значения. Более того, в Комитете по сталинским премиям в области литературы и искусства ее имя было внесено в список кандидатур.

Вот как выглядит это в воспоминаниях В. Виленкина:

«Выход сборника "Из шести книг", куда вошло многое из "прежней Ахматовой" и большой цикл новых стихов под за­главием "Ива", был событием для старой интеллигенции и со­вершенно ошеломил студенческую и литературную молодежь, никогда не читавшую ничего подобного.

Книгу эту давно ждали. О ней заговорили еще до выхода из печати, так как некоторые новые стихи Ахматовой были из­вестны по журнальным публикациям или ходили в списках. С другой стороны, и совсем уже неожиданно, еще не вышедшая книга, вернее ее верстка, стала предметом горячего обсуждения на заседаниях литературной секции недавно созданного Коми­тета по Сталинским премиям в области литературы и искусст­ва. В. И. Немирович-Данченко, первоначально возглавлявший комитет, привлек меня к работе этой секции в качестве рефе­рента. Я бывал на всех ее заседаниях 1940-1941 годов и могу свидетельствовать, что довольно долгое время книга Ахмато­вой (то есть, собственно, первая ее часть, "Ива") значилась в списке кандидатур на премию. За нее горячо ратовали, причем с явным удовольствием, А. Н. Толстой и Н. Н. Асеев, которых поддерживал А. А. Фадеев, да и остальные члены секции были твердо "за"»1.

Но все это происходило на фоне тревоги за судьбу отправ­ленного в лагерь сына и абсолютно расшатанного здоровья. В июне 1940 года она призналась Л. К. Чуковской: «Кажется, никогда еще не было хуже. Пять сердечных припадков за пять дней. Владимир Георгиевич (Гаршин. — В. М.) перепугался и даже посоветовал мне лечь в больницу» (Чуковская-1, 130).

Предчувствия никогда ее не обманывали. Подготовленные «Стихотворения в одном томе» (М., ГИХЛ, 1940) так и не вы­шли; ходатайства о квартире и пенсии были отклонены; канди­датура на сталинскую премию — снята. Как вспоминал цитиро­ванный выше В. Виленкин: «Потом вдруг что-то произошло. Кто-то кому-то что-то по этому поводу сказал, после чего Фа­деев не без смущения предложил секции снять кандидатуру Ахматовой, потому что она "все равно не пройдет при голосо­вании на пленуме". Так и решили, — будто бы для того, чтобы не создавать неловкого положения для большого поэта... Ду­маю, что Фадеев был тут во всяком случае ни при чем: он ис­кренне любил стихи Ахматовой и относился к ней с величай­шим уважением»2. В сентябре 1940 года Постановлением Сек­ретариата ЦК ВКП (б) сборник «Из шести книг» был изъят, а директору издательства «Советский писатель» (равно как и директору ленинградского отделения издательства) были объяв­лены выговоры (Летописъ-3,50).

Но куда горше и страшнее для Ахматовой было опасение, что, несмотря на внешний успех книги, у нее отсутствует об­щий язык с временем, в котором она живет. Анна Андреевна трезво понимала, что за это время выросла и окрепла совершенно иная — советская — культура, в которой ее стихи выгля­дят по меньшей мере маргинально, а, следовательно, появилась совершенно новая читательская аудитория, ожидания которой оправдать едва ли возможно. После выступления в апреле 1940 года в выборгском Доме культуры Ахматова сказала Л. К. Чуков­ской: «Туда билеты дают, наверное, чуть не насильно. Я вышла и сразу почувствовала: Боже! как им хочется в кино или танце­вать!» (Чуковская-1, 95).

К тому же Ахматова хорошо понимала, что сборник «Из шести книг» не дает о ней полного представления как о совре­менном поэте. Подавляющее большинство стихов, написанных в 30-е годы, не могло быть напечатано. Высококвалифициро­ванному читателю это должно было показаться полным исчер­панием ахматовского дара. Надежда Яковлевна Мандельштам в письме к Б. С. Кузину саркастически сообщала о том, что Ахматова «не написала, а издала книгу»3. А получив от нее в подарок надписанный экземпляр «Из шести книг», разочаро­ванно констатировала: «Вся масса стихов старая»4. Марина Цветаева отозвалась об этом сборнике примерно в том же духе: «Да, вчера прочла — перечла — почти всю книгу Ахматовой и — старо, слабо. <...> Но что она делала: с 1914 по 1940 г.? Внутри себя. Эта книга и есть "непоправимо-белая страница..."»5.

Однако сама Ахматова отнюдь не считала 1940 год време­нем своего творческого кризиса и позднее назвала его «временем итогов» (Чуковская-3, 121). В ее бумагах остались наброс­ки к периодизации собственного творчества:

«Перерыв между 1925 г. до 1935. (10 лет).

В это время я действительно написала всего несколько сти­хотворений, но все же не так мало, как принято думать. (Не все они сохранились).

С 35-46 второй период»6.

«Итак с 1935 я снова стала писать стихи. И писала их до 1946 г. За это время сделано, по-моему, что-то, что можно назвать вторым периодом. (Первый 1911-1925)»7.

Наконец, в ее «Записных книжках» читаем:

«Вокруг бушует первый слой рев<олюционной> молоде-жи; с "законной гордостью" ожидающий великого поэта из своей среды. Гибнет Есенин, начинает гибнуть Маяковский, полуза­прещен и обречен Мандельштам, пишет худшее из всего, что он сделал (поэмы), Пастернак, уезжают Марина и Ходасевич. Так проходит десять лет. И принявшая опыт этих лет — страха, ску­ки, пустоты, смертного одиночества — в 1936 я снова начинаю писать, но почерк у меня изменился, но голос уже звучит по-другому. А жизнь приводит под уздцы такого Пегаса, кот<о-рый> чем-то напоминает апокалипсического Бледного Коня или Черного Коня из тогда еще не рожденных стихов.

Возникает "Реквием" (1935-1940). Возврата к первой мане­ре не может быть. Что лучше, что хуже — судить не мне. 1940 — апогей. Стихи звучали непрерывно, наступая на пятки друг другу, торопясь и задыхаясь: разные и иногда, наверно, плохие. В марте "Эпилогом" кончился "R". В те же дни — "Путем всея земли" ("Китежанка"), т. е. большая панихида по самой себе, осенью одновременно — две гостьи: Саломея ("Тень") и моя бедная Ольга ("Ты в Россию пришла ниоткуда"), и с этой таинственной спутницей я проблуждала 22 года» (ЗК, 311).

Творческая интуиция Ахматовой подсказывала приближе­ние огромного события, которое должно было стать воротами в новую эпоху. Историческое время переламывалось, как неко­гда переломилось оно в 1917 году, и заставляло ее обращаться к собственному прошлому под каким-то иным углом. Между тем в характере надвигающихся событий не было ничего, что спо­собствовало бы воскрешению литературно-артистической эпо­хи 1910-х годов. Казалось, что бушующая вторая мировая вой­на, так близко подошедшая к границам России, просто слизнет саму память о дореволюционном Петербурге, как слизала она довоенную Европу. Можно сказать, что это рождало в Ахмато­вой своего рода метафизическое беспокойство, которое позже было зафиксировано в ее «Записных книжках»: «Куда оно де­вается, ушедшее время? Где его обитель...» (ЗК, 644).

В поэме «Путем всея земли» (март 1940) Ахматова не слу­чайно назвала себя «китежанкой», которая стремится вернуть­ся в обитель ушедшего времени:


Прямо под ноги пулям,

Расталкивая года,

По январям и июлям

Я проберусь туда...

Никто не увидит ранку,

Крик не услышит мой,

Меня, китежанку,

Позвали домой.


Поэма «Путем всея земли» пронизана ностальгией по про­шлому. Л. К. Чуковская вспоминала, что А. Н. Тихонов (Серебров) определил пафос поэмы, перефразируя ходовую формулу Маяковского («Время, вперед!») — «Время, назад!» (Чуковская-3, 152). Ширившаяся мировая война еще сильнее обостря­ло чувство гибели «старой Европы»:


Окопы, окопы,

— Заблудишься тут!

От старой Европы

Остался лоскут.


Оставалось принять прошлое как единственный настоящий дом и двинуться назад, говоря словами чтимого Ахматовой Пруста, — «в поисках утраченного времени»:


Великую зиму

Я долго ждала,

Как белую схиму

Ее приняла.

И в легкие сани

Спокойно сажусь...

Я к вам, китежане,

До ночи вернуcь.


Мотив «легких саней» был связан с эпиграфом к поэме из «Поучения Владимира Мономаха»: «В санех сидя, отправля­ясь путем всея земли...».

Комментируя текст «Поучения...», А. С. Орлов в своем «Кур­се лекций по древнерусской литературе» (второе издание кото­рого вышло в 1939 году и, возможно, было известно Ахмато­вой) писал: «"Сидя в санях" — это значит <...> "при смерти", потому что в Киевской Руси покойников носили в церковь на санях»8. В этом контексте легко объяснимо, почему Ахматова назвала поэму «большой панихидой по самой себе»*.


* Возможно, что, кроме оперы Н. А. Римского-Корсакова «Сказа­ние о граде Китеже», в поле зрения Ахматовой была известная книга В. Л. Комаровича «Китежская легенда. Опыт изучения местных легенд» (М.; Л., 1936).


В поэме «Путем всея земли» чувствуется соблазн поста­вить окончательную точку в неравной тяжбе с историческим временем, признав его неодолимую неправедность. Об этом от­четливо говорит и эпиграф, взятый из Апокалипсиса: «И Ан­гел поклялся живущим, что времени больше не будет». За год до этого отказ от жизни в истории заявила Марина Цветаева в «Стихах к Чехии», написанных в преддверии второй мировой войны:


На твой безумный мир

Ответ один — отказ.


Однако символика «Китежа» говорила не только о погру­жении в прошлое, но и о возможном его воскрешении в дале­ком будущем. Ведь, по легенде, ушедший на дно озера Светло-яр город должен был в некий срок появиться из воды.

Начав работу над будущей «Поэмой без героя», Ахматова мыслила ее как продолжение «Китежанки», то есть тоже как некий акт воскрешения прошлого, как сопротивление истори­ческому беспамятству. Вот почему первоначально поэма называ­лась «1913 год», то есть говорила все о том же «Китеже» — предвоенном литературно-артистическом Петербурге. Л. К. Чу­ковская свидетельствует о возникшем в Ташкенте замысле цикла поэм, имевших следующие названия:

«Маленькие поэмы»

«Тринадцатый год»

или

«Поэма без героя»

«Решка»

и

«Путем всея земли»

(Чуковская-1,390)

Но в итоге «1913 год» перерос в «Поэму без героя», состоя­щую из трех частей — «Часть первая. Девятьсот тринадцатый год»; «Часть вторая. Решка»; «Часть третья. Эпилог». Ахма-товский «Триптих» полностью поглотил первоначальный за­мысел цикла «маленьких поэм».

В «Китежанке» Ахматовой была остро пережита исчерпан­ность отпущенного ей исторического времени и, следователь­но, отсутствие будущего. Замыкая собой цикл «маленьких поэм», она должна была подвести окончательную черту под жизнью автора. Л. К. Чуковская свидетельствует, как обрадо­валась Ахматова словам одного из ташкентских слушателей «Поэмы без героя»: «Он все понял и очень хорошо о ней го­ворил. "Золотой мост из одного времени в другое"» (Чуковская-1, 390). Речь шла о мосте из прошлого в будущее, а не наоборот, как было в «Китежанке», то есть не из настоящего в прошлое.

Писавшие о поэме по-разному говорили о неслучайности ее возникновения в 1940 году, обращая внимание на строки: «Из года сорокового // Как с башни на все гляжу». Так, В. Н. То­поров, видя в этом яркое проявление ахматовской нумероло­гии, писал, что «сороковой год стал для Ахматовой вершиной жизненной горы бед с изохроническими склонами по 26 лет (13 и 13, ср. мотив тринадцатого года): 1914-1940 и 1940-1966»9. А Анатолий Найман считал чрезвычайно важным, что «Поэма 6ез героя» была начата, подобно «Божественной комедии» Дан­уте, «посередине жизни»10. Тем не менее, вопрос о конкретных (внешне даже «случайных») обстоятельствах, которые сопут­ствовали и способствовали ее рождению, остается достаточно непростым.


2. «Это старый чудит Калиостро»


Ахматова в разное время по-разному говорила о возникно­вении замысла «Поэмы без героя». Она сознательно мифоло­гизировала этот процесс, наделяя свое детище чертами авто­номного и даже самовольного существа. Так что все ее призна­ния на эту тему подлежат тщательной и строгой проверке.

В 1955 году в так называемом отрывке «Из письма к NN», Ахматова вспоминала:

«Осенью 1940 года, разбирая мой старый (впоследствии погибший во время осады) архив, я наткнулась на давно быв­шие у меня письма и стихи, прежде не читанные мною ("Бес попутал в укладке рыться"). Они относились к трагическому событию 1913 года, о котором повествуется в "Поэме без героя".

Тогда я написала стихотворный отрывок "Ты в Россию при­шла ниоткуда" в связи с стихотворением "Современница". Вы даже, может быть, еще помните, как я читала Вам оба эти сти­хотворения в Фонтанном Доме в присутствии старого шереме-тевского клена ("а свидетель всего на свете...»).

В бессонную ночь 26-27 декабря этот стихотворный отры­вок стал неожиданно расти и превращаться в первый набросок "Поэмы без героя". История дальнейшего роста поэмы кое-как изложена в бормотании под заглавием "Вместо предисловия"» (СС-6, 3, 213).

Этому признанию исследователи Ахматовой до сих пор склонны безоговорочно верить. Р. Д. Тименчик прокомменти­ровал его следующим образом: «Одним из толчков к написа­нию поэмы было перечитывание Ахматовой старых бумаг в своем архиве, в том числе, по-видимому, и оставшихся от уехав­шей в 1924 году из России Ольги Глебовой-Судейкиной. <...> Среди бумаг Судейкиной, вероятно, находились и стихи Все­волода Князева. Так Ахматова прикоснулась к истории чужой жизни, оборвавшейся за год до первой мировой войны. И при­коснулась в тот момент, когда в мире уже шла вторая война, подбираясь к ее отечеству»11.

Однако в окончательном варианте текста, названном Ахма­товой «Вместо предисловия» и открывающем «Поэму без ге­роя», ни о каком разборе бумаг О. А. Глебовой-Судейкиной не упоминается:

«Первый раз она пришла ко мне в Фонтанный Дом в ночь на 27 декабря 1940 г., прислав как вестника еще осенью один небольшой отрывок ("Ты в Россию пришла ниоткуда...").

Я не звала ее. Я даже не ждала ее в тот холодный и темный день моей последней ленинградской зимы. Ее появлению пред­шествовало несколько мелких и незначительных фактов, кото­рые я не решаюсь назвать событиями».

Говоря о «мелких и незначительных фактах», предшеству­ющих появлению поэмы, Ахматова сначала имела в виду имен­но знакомство с бумагами О. А. Глебовой-Судейкиной. В од­ной из ранних редакций поэмы это место читалось так: «Появ­лению ее предшествовало несколько мелких и незначительных фактов, которые я не решаюсь назвать событиями ("Бес попу­тал в укладке рыться!..")»11. Но вряд ли чтение осенью 1940 года «писем и стихов», послуживших толчком к работе над поэмой и погибших во время блокады Ленинграда, можно назвать чем-то «мелким и незначительным». Возможно, поэтому Ахматова исключила строку об «укладке» из окончательного текста предисловия.

Возможно, «укладка», о которой идет речь, была деревян­ным итальянским сундуком XVIII века, который О. А. Глебова-Судейкина, уезжая за границу, действительно, оставила Ахма­товой13. Если это так, то странно, что «укладка» сохранилась, а бумаги пропали. Однако как бы там ни было, а за год до смерти (Ахматова уверяла Элиан Мок-Бикер автора книги «Коломби­на десятых годов», что оставленные ей бумаги О. А. Глебовой-Судейкиной вовсе не пропали: «Покидая Россию в 1924 году, Ольга передала Ахматовой фотографии и стихотворения, кото­рые Князев посвятил ей. "Я была наследницей Ольги", — сказа­ла мне Анна Ахматова в 1965 году и обещала показать эти до­кументы в мой будущий приезд в Ленинград. Но я смогла при­ехать лишь после ее смерти»14.

Причем самое странное, что Ахматова говорила теперь не о «письмах и стихах», а о «фотографиях и стихотворениях». Воз­можно, к тому времени в поле ее зрения уже попала коллектив­ная фотография 1913 года, на которой хорошо видна О. А. Глебова-Судейкина в костюме Козлоногой (к этому снимку я еще вернусь несколько ниже). Похоже, что Ахматовой важно было закрепить в сознании биографа своей подруги версию о том, что толчком к написанию поэмы послужил именно разбор остав­ленных ей на хранение бумаг.

Если говорить о действительных событиях, предшествовав­ших работе над поэмой, то к ним, безусловно, следует отнести стихотворение «Современница» (позже получившее заглавие «Тень»), которое было посвящено «красавице тринадцатого года» — Саломее Андрониковой, воспетой Мандельштамом в его знаменитой «Соломинке»:


Всегда нарядней всех, всех розовей и выше,

Зачем всплываешь ты со дна погибших лет?

И память хищная передо мной колышет

Прозрачный профиль твой за стеклами карет.

<...>

О тень! прости меня, но ясная погода,

Флобер, бессонница и поздняя сирень

Тебя, красавицу тринадцатого года,

И твой безоблачный и равнодушный день

Напомнили, а мне такого рода

Воспоминанья не к лицу. О, тень!


М. М. Кралин резонно предположил, что упоминание о Флобере «объяснимо, по-видимому, тем, что героиню повести Г. Флобера «Иродиада» зовут так же, как героиню стихотворе­ния («Саломея»)»15. Добавлю, что указание на «бессонницу» достаточно однозначно говорит о том, в одну из бессонных но­чей Ахматова читала (или перечитывала) эту вещь. Но так как Саломея Андроникова не была танцовщицей, то, вероятно, имен­но по этой причине из памяти выплыла Ольга Глебова-Судейкина, в репертуаре которой значился «Танец Саломеи».

За день до написания «Тени», 8 августа 1940 года, Ахмато­ва попросила Л. К. Чуковскую достать ей книгу Михаила Куз-мина «Форель разбивает лед». Вот как изложено это в «Запис­ках об Анне Ахматовой»:

«Затем, не помню почему, разговор зашел о Кузмине. Ка­жется, началось с того, что она попросила меня достать ей "Фо­рель".

- Я видела книгу только мельком, но показалось мне — книга сильная, и хочется хорошенько прочесть.

Я обещала принести. Я сказала, что поняла и полюбила Кузмина только с этой книги.

- Нет, я очень люблю "Сети", — перебила меня Анна Андреевна» ( ^ Чуковская -1,173).

5 сентября у них снова состоялся разговор о «Форели»: «Я осведомилась у Анны Андреевны, понравилась ли ей "Форель".

- В этой книге все от немецкого экспрессионизма. Мы его не знали, поэтому для нас книга звучит оглушительной новостью. А на самом деле — все оттуда» (Чуковская-1, 192).

И далее Ахматова перевела разговор на цикл «Лазарь» и стихотворение «По веселому морю летит пароход» из цикла «Панорама с вывесками», но ни словом не обмолвилась о цик­ле «Форель разбивает лед», который сыграл столь важную роль в рождении «Поэмы без героя».

По-видимому, в цепочку ассоциаций, вызванных чтением «Иродиады» Флобера, цепкая ахматовская [память] включила сначала Всеволода Князева, заплатившего своей головой за Саломею-Судейкину, а затем и Михаила Кузмина — одного из участников этой трагической любовной коллизии. Вероятнее £всего, Ахматова была знакома с книгой «Форель разбивает лед» сразу по ее выходе, о чем говорит ее собственное признание: «Я видела книгу только мельком, но показалось мне — книга сильyая». Если в 1929 году книга показалась ей «сильной», то это свидетельствует о том, что Ахматова ее не видела «мельком», а прочла. И не случайно захотела перечитать ее в 1940-м, ибо вспомнила, что в ней есть стихи, имеющие отношение к любов­ной трагедии 1913 года.

Эта память, казалось бы, столь эфемерная на фоне бушую­щей второй мировой войны, была спровоцирована бессонными раздумьями о судьбе своих современников и особенно совре­менниц. Позднее Ахматова включила стихи о Саломее Андро­никовой в цикл «В сороковом году», поставив их на третье место после двух стихотворений — «Когда погребают эпоху...», «где говорилось о тишине над «погибшим Парижем», и «Лон­донцам», где шла речь о тех, кому предстоит стать персонажами «двадцать четвертой драмы Шекспира». Саломея Андрони­кова и Ольга Глебова-Судейкина входили в число «лондонцев» и «парижан» 1940 года.

Перечитывание Кузмина стало для Ахматовой полной нео­жиданностью. В цикле «Форель разбивает лед» ее не могла не поразить стихи, в которых к поэту являлись в гости дорогие его сердцу мертвецы:


Непрошеные гости

Сошлись ко мне на чай,

Тут, хочешь иль не хочешь,

С улыбкою встречай


Глаза у них померкли,

И пальцы словно воск,

И нищенски играет

По швам убогий лоск


Забытые названья,

Небывшие слова...

От темных разговоров,

Тупеет голова.


Художник утонувший

Топочет каблучком,

За ним гусарский мальчик

С простреленным виском...


Цикл Кузмина сработал, подобно детонатору, но не только потому, что сдвинул пласты ахматовской памяти. Здесь уместно процитировать замечание В. Н. Топорова о том, что у Ахматовой до 1940 года «главной функцией памяти было