«Поэма без героя»
Вид материала | Поэма |
СодержаниеПоэма без героя |
- Анатолий Найман «поэма без героя» Принято говорить об Ахматовой, 172.55kb.
- А. И. Анна Ахматова: Жизнь и творчество: Кн для учителя. М.: Просвещение, 1991. 192, 301.17kb.
- «Поэма без героя» Анны Ахматовой, 117.45kb.
- «книг», 322.86kb.
- Марина Серова "Поэма без героя", 233.98kb.
- Конспект урока литературы в 8 классе по теме: Поэма «Мцыри» М. Ю. Лермонтова как романтическая, 93.63kb.
- Анна Ахматова (Анна Андреевна Горенко) 1889 – 1966, 506.61kb.
- Поэма это один из видов лиро-эпического жанра. Основными чертами её является наличие, 1001.63kb.
- Поэма В. Маяковского «Облако в штанах», 77.14kb.
- Примерный план характеристики героя I. Вступление. Место героя в произведении. II., 10.12kb.
Протест против этого зла, уже прозвучавший в «Китежанке», в «Поэме без героя» был заявлен с исчерпывающей силой и ясностью. Не случайно рядом с «чашей» упомянут «могильный ров» — символ колоссального исторического зла, «падшести времени», проявляющего себя в глухом, страшном забвении. Не случайно строки из «Эпилога»:
И на старом Волковом Поле,
Где могу я рыдать на воле
Над безмолвьем братских могил, -
получили свой окончательный вид после весьма существенной правки. Дм. Хренков сохранил любопытный эпизод разговора Ахматовой с Александром Гитовичем по поводу этой правки:
«Г и т о в и ч: "У вас, я точно помню, было так:
И на гулких дугах мостов
И на старом Волковом Поле,
Где могу я плакать на воле
В чаще новых твоих крестов.
Это же — хорошо! Зачем Вам понадобилось исправлять?
Ахматова: Где это вы видели кресты на братских могилах? <...>
Г и т о в и ч: До гробовой доски не додумался бы... В самом деле, было не очень точно.
Ахматова:Яи поправила... Давно, лет шесть назад. Теперь "над безмолвием братских могил"»95.
Отсутствие крестов означало, что в братских могилах лежат неопознанные и, следовательно, забытые жертвы. Именно это и потрясло Ахматову в судьбе Всеволода Князева. Процитирую еще раз ее запись о первотолчке поэмы: «Мы с Ольгой после похорон Блока, ищущие на Смоленском кладбище могилу Всеволода († 19I3): "Это где-то у стены", — сказала Ольга, но найти не могли. Я почему-то запомнила эту минуту навсегда». Драгунский Пьеро оплакан в поэме как первая в ряду будущих многомиллионных жертв, обреченных на забвение:
И безмерная в том тревога,
Кому жить осталось немного,
Кто лишь смерти просит у Бога
И кто будет навек забыт.
Обнажая «раны своей совести», художественно объективируя, а, следовательно, и шифруя их в судьбах Ольги Глебовой-Судейкиной и Всеволода Князева (зашифрованных, в свою очередь, в образах Психеи и драгуна), Автор поэмы проявляет действительно «железный» характер, никого не щадя перед лицом совести и памяти. Но, касаясь чужой боли, он же по-царски и вознаграждает их, возводя общее надгробие над безымянными и забытыми жертвами «петербургской повести», приобщая их к великому пантеону погибших за годы революций, войн и террора. Так восстанавливалась порванная связь времен — довоенной жизни литературно-артистического Петербурга и трагической эпохи застенков, тюрем, и Великой Отечественной войны.
Вместе с тем Ахматова ожидала от войны гораздо более того, что могло дать даже это, безусловно, великое событие. Ей казалось, что с него начнется какой-то коренной перелом исторического времени, «просветление и преображение нашего существования». В ахматовском восприятии великой войны был некий эсхатологический аспект, который отчетливо слышится в ее военных стихах, адресованных героическим ленинградцам:
Да что там имена! — захлопываю святцы;
И на колени, все! Багровый хлынул свет!
Рядами стройными выходят ленинградцы,
Живые с мертвыми. Для Бога мертвых нет.
Похожие эсхатологические ноты заметны и в ее любовной лирике «ташкентского» периода, адресатом которой был оставшийся в блокадном Ленинграде В. Г. Гаршин, — известный врач, профессор, с которым она сблизилась в 1938 году и намеревалась связать свою судьбу после эвакуации:
Это — из жизни не той и не той,
Это — когда будет век золотой,
Это — когда окончится бой,
Это — когда я встречусь с тобой.
Это была, говоря словами цитированного выше Николая Бердяева, попытка прорыва в «иной модус, в иное качество существования».
Возвращение в Ленинград после прорыва блокады в 1944 году стало для Ахматовой тяжелейшим психологическим надломом. Первое, с чем она столкнулась, была «измена» В. Г. Гар-шина, который не рискнул соединить с ней свою судьбу. Жесткость и даже жестокость поведения Ахматовой, ничего не простившей Гаршину до самой смерти, была отмечена всеми очевидцами. Как сообщал осведомитель из ближайшего окружения Ахматовой (по предположению М, Кралина, С. К. Островская96), она считала, что «Гаршин обарахлился антиквариатом во время блокады, торговал казенным спиртом, брал взятки»97. Аманда Хейт, книга которой создавалась под личным присмотром Ахматовой, писала, что по приезде в Ленинград Ахматова «узнала, что Гаршин, не сказав ей ни слова, женился на медицинской сестре»98. Вряд ли А. Хейт рискнула бы утверждать это, не получив от Анны Андреевны соответствующей версии.
Теперь мы знаем, что облик и поступки В. Г. Гаршина оказались в сознании Ахматовой чудовищно искаженными. Не вторгаясь в сферу их личных отношений, скажу лишь, что одной из главных причин этой печальной ситуации было не только то, что для Ахматовой рушились надежды на жизнь с любимым человеком, но и весь эсхатологический настрой ее внутреннего мира. Только так объясняется яростный накал четверостишия, которым она отметила свой разрыв с В. Г. Гаршиным:
Лучше б я по самые плечи
Вбила в землю проклятое тело,
Если б знала, чему навстречу,
Обгоняя солнце, летела.
Сбывался прогноз Н. В. Недоброво о «жестокой силе» поэта, который, дойдя до самого края своих устремлений, возвращается в мир, «железными стопами» проходя по телу «живого мирского человека», оказавшегося на его пути.
Вторым потрясением для Ахматовой стало близкое знакомство с реальными обстоятельствами жизни блокадного Ленинграда. Ахматова поняла, что блокада обнажила в человеке не только залежи терпения и героизма, но и глубины падения. Об этом она написала в стихотворении «Причитание», датированном июнем 1944 года:
Ленинградскую беду
Руками не разведу,
Слезами не смою,
В землю не зарою.
За версту обойду
Ленинградскую беду.
Я не взглядом, не намеком,
Я не словом, не попреком,
Я земным поклоном
В поле зеленом
Помяну.
А. В. Любимова вспоминала, как летом 1945 года разговаривала с Ахматовой о блокаде: Сказала я о своих мыслях, что прожить здесь блокаду — не заслуга, а особое проклятие, что огрубела душа и, наверно, испорчена навек, хотя и нет как будто преступлений, за которые ссылают на каторгу, что нас, оставшихся в живых, надо как-нибудь, хоть немного, наказать. Анна Андреевна сказала: "Наложить покаяние"» (Воспоминания, 425). Это было отзвуком ее тяжелых раздумий о блокаде и, разумеется, о Гаршине.
И. Н. Лунина вспоминает, что среди сожженных Ахматовой в сентябре 1946 года рукописей было «написанное в прозе свое впечатление о послевоенном Ленинграде — "Моя с ним встреча"» (Воспоминания, 470). Окончание войны стало для Ахматовой возвращением в обычный, «непреображенный» исторический мир, и этого она, всегда готовая к внезапным потрясениям, по-видимому, не ожидала.
Разрыв с В. Г. Гаршиным, помимо личного психологического потрясения, означал сбой в самом сюжете поэмы, эпилог которой имел посвящение «Городу и другу». Ведь России, уходящей «от всего, что сделалось прахом», соответствовала сама Ахматова, которая, освобождаясь от власти мертвого прошлого, зажигала «венчальные свечи», чтобы встретить того, «кто дарован тайной». «Тайна» обернулась для нее «тьмой низких истин» (в данном случае не имеет значения, что эти «истины» исказили в ее сознании облик человека, который был виноват только в том, что вовремя понял невозможность их жизненного союза). Ахматова сняла посвящение «Городу и другу» и заменила его другим — «Моему городу». А первым из трех к «Эпилогу» поставила апокрифическое пророчество Евдокии Лопухиной: «Быть пусту месту сему...».
8. «Гость из будущего»
Послевоенный 1945 год начался для Ахматовой внешне благополучно, и этому, казалось, ничто не могло помешать вплоть до обрушившегося на нее августа 1946 года. Она много печаталась и выступала, ее избрали в правление Ленинградского отделения Союза писателей. Ее творческая и гражданская позиция во время войны расценивалась достаточно высоко.
В апреле 1946 года она в составе группы ленинградских писателей выехала для выступлений в Москву. Московская публика встречала ее неизменными овациями и даже вставанием. С. К. Островская, иронически писала, что Ахматову «водят, как Иверскую» (т. е. икону Иверской Божией Матери. — В. М.), «хлопают, неистовствуют, ревут, как когда-то на Шаляпине»: «Она (Ахматова. — В. М.) розовая, довольная, смиренно лицемерящая. Слава одуряющая — странная, странная...»99. Эта слава компенсировала Ахматовой горечь личной неудачи, но она же таила в себе опасность творческого поражения. Взлет популярности Ахматовой словно напоминал о предупреждении, прозвучавшем в 1922 году, что «тот венец златокованный» ей «совсем не к лицу».
Впрочем, судьба как будто бы присматривала за тем, чтобы «странная», «одуряющая» слава не стала помехой творчеству.
15 ноября 1945 года (по версии М. Кралина — 16 ноября) к ней в Фонтанный Дом пришел человек, которого она позднее назвала «Гостем из будущего». Это был сэр Исайя Берлин, англичанин, знаток классической русской литературы, любопытствующий, жива ли еще Ахматова.
Их беседа, если верить воспоминаниям Берлина, началась в три часа пополудни и с небольшим перерывом возобновилась с девяти часов вечера «до позднего утра следующего дня». Он еще не понимал, к кому он явился в гости и героем какого сюжета он становится в эти два ноябрьских дня. Он только с некоторым изумлением констатировал: «Она задавала мне вопросы о моей личной жизни. Я отвечал ей с исчерпывающей полнотой и свободой, как будто она располагала правом знать все обо мне»100. Как утверждает, основываясь на свидетельстве С. К. Островской, М. Кралин, Ахматова встречалась с Берли-ным до его отъезда из СССР пять раз101. Это, по-видимому, вполне соответствует действительности, поскольку иначе трудно объяснить ту степень внутренней близости, которая ощущается в адресованных «Гостю из будущего» циклах «CINQUE» и «Шиповник цветет».
Ахматова предчувствовала, что дорого заплатит за эту встречу уже сразу после отъезда Исайи Берлина — в стихотворении, датированном 27 января 1946 года:
И увидел месяц лукавый,
Притаившийся у ворот,
Как свою посмертную славу
Я меняла на вечер тот.
Теперь меня позабудут,
И книги сгниют в шкафу.
Ахматовской звать не будут
Ни улицу, ни строфу.
Это предчувствие было тревожным фоном ее триумфальных выступлений в Ленинграде и Москве. Когда 7 августа 1946 года И. С. Эвентов, провожая ее с торжественной церемонии по случаю открытия памятника Блоку на Волковом кладбище, упомянул о сигнальном экземпляре ее книги, Ахматова усмехнулась:
«- Поздравлять рано, — сказала она. — У меня, знаете, дурное предчувствие»102.
14 августа 1946 года вышло постановление ЦК ВКП(б) «О журналах "Звезда" и "Ленинград"», а 15-го А. А. Жданов выступил на собрании партийного актива Ленинграда с докладом об этом постановлении. Основной мишенью удара сверху были Анна Ахматова и Михаил Зощенко, которые подверглись исключению из Союза советских писателей 4 сентября на президиуме правления СП СССР. Но самым страшным для нее, безусловно, стали последующие события — аресты Николая Николаевича Пунина (26 августа 1949 года) и сына (6 ноября 1949 года). Пунин умрет в Абезьском лагере под Воркутой в 1953 году, а Лев Николаевич Гумилев, получивший 10 лет лагерей, будет освобожден только в мае 1956 года. Ахматова в страхе уничтожила свой архив — и вместе с ним текст так называемой 4-й редакции «Поэмы без героя», датируемый 1946 годом.
С тех пор Исайя Берлин традиционно считается адресатом и героем «Третьего и последнего» посвящения, который не может прийти в Фонтанный Дом в декабре 1940 года, потому что встреча с ним состоится только в ноябре 1945-го. Однако строфа о «непришедшем» была создана тогда, когда на эту роль мог претендовать только В. Г. Гаршин, которого Э. Г. Герштейн не без оснований считала одним из наиболее ранних прототипов «Гостя из будущего».
Мы не вправе полагать, что «непришедший» и «Гость из будущего» — разные персонажи на том основании, что за каждым из них стоит свой прототип. Художественно — это один и тот же образ: тот, кого ждут в 1940-м и кто может прийти только в 1945-м. Ритуал очищения, искупления и освобождения совершается между двумя этими датами. Однако когда исследователи поэмы вслед за К. Леви-Стросом обозначают это явление термином bricolage103, в данном случае термин мало что объясняет. Речь скорее должна идти о ролевом разыгрывании биографического материала в рамках сквозного сюжета ахматовского творчества.
О «Госте из будущего» в поэме сказано, что он придет к Автору, «повернув налево с моста», и это, на первый взгляд, точно соответствует рассказу Берлина о его маршруте в Фонтанный Дом во время их первой встречи: «Критик (В. Н. Орлов. — В. М.) и я вышли из книжной лавки (Книжная лавка писателей на Невском проспекте. — В. М.), повернули налево, перешли через Аничков мост и снова повернули налево вдоль набережной Фонтанки»104.
Э. Г. Герштейн обратила внимание на то, что маршрут «налево с моста» был привычным маршрутом, которым обычно В. Г. Гаршин шел к ней в Фонтанный Дом. Она утверждала это со слов самой Ахматовой, сказанных в 1939 году, что «так он всегда заходит к ней, возвращаясь домой с работы». Перепроверив слова Ахматовой, Эмма Григорьевна пришла к выводу: «Вероятно, он сходил с трамвая на Невском, переходил Фонтанку по Аничкову мосту, после чего ему оставалось только повернуть направо, чтобы дойти до своего дома. Но он сворачивал налево и шел к Шереметевскому дворцу, где во дворе жила Анна Андреевна. <...> И если в своем эссе И. Берлин очень точно описал свой маршрут, то, вероятно, это было сделано под влиянием стихотворных строк Ахматовой»105.
В «ташкентской» редакции «непришедший» еще не был назван «Гостем из будущего», но решающая встреча с ним относилась именно к будущему:
Ты мой грозный и мой последний,
Светлый слушатель темных бредней:
Упованье, прощенье, честь.
Предо мной ты горишь как пламя,
Надо мной ты стоишь как знамя
И целуешь меня как лесть.
Положи мне руку на темя,
Пусть теперь остановится время
На тобою данных часах.
Нас несчастие не минует,
И кукушка не закукует
В опаленных наших лесах.
Эти строки были позднее переработаны Ахматовой в свете разрыва отношений с Гаршиным: вместо «Ты мой грозный и мой последний» стало «Ты не первый и не последний»; вместо «Светлый слушатель темных бредней» — «Темный слушатель светлых бредней»; вместо «Упованье, прощенье, честь» — «Мне какую готовишь месть?». Но общий смысл этих строк не изменился и в переработанном виде, ибо в любом варианте они говорили о несчастье, которое «не минует». Тем более, что в первой редакции эпилога, которая носила подзаголовок «Городу и другу», был предпослан эпиграф из Хемингуэя: «Я уверен, что с нами случится все самое ужасное».
Разница была в том, что в начальной редакции речь шла о «несчастье» одном на двоих, разделенном двумя любящими, тогда как в окончательном виде это было «несчастье» разрыва — «месть» со стороны любимого человека. Но хорошо заметно, что в «Третьем и последнем» посвящении, адресатом которого был Исайя Берлин, Ахматова повторила ту же самую логику:
Я его приняла случайно
За того, кто дарован тайной,
С кем горчайшее суждено.
<...>
Но не первую ветвь сирени,
Не кольцо, не сладость молений -
Он погибель мне принесет.
В любом случае оказывалось, что прототип «Гостя из будущего» — всего лишь биографическая случайность, не соответствующая тому, «кто дарован тайной», а сам этот персонаж есть художественное воплощение трагической нестыковки жизни и творчества. Говоря иначе, «Гость из будущего» так и остался «непришедшим».
Не вполне понятно, однако, как связаны между собой Берлин и «Чакона» И. С. Баха в начальных строках «Третьего и последнего» посвящения:
Полно мне леденеть от страха.
Лучше кликну Чакону Баха,
А за ней войдет человек...?
Известно, что «Чакону» Ахматовой играл Артур Лурье в 1915 году в Царском Селе. Второй раз она слушала эту вещь в исполнении пианиста С. Ф. Дружинина в августе 1956 года на даче у С. В. Шервинского в Старках (под Коломной). Вот как вспоминал об этом событии С. Ф. Дружинин:
«Летом 1956 года в летнем доме Старки у отца моей жены гостила уже не первый раз Анна Андреевна Ахматова. Как-то за одной из трапез Анна Андреевна спросила меня, над чем я сейчас работаю. Я сказал, что учу знаменитую Чакону Баха для скрипки-соло. Оказалось, что Анна Андреевна никогда не слышала этой музыки и ничего не знает о ней. Хотя я считал, что играть Чакону мне еще рано, отказать царственной гостье в ее просьбе, обращенной ко мне таким кротким и смиренным тоном, рассказать, сыграть, приобщить ее к этой музыке, — я не мог. Я попросил только Анну Андреевну дать мне день или два, чтобы собраться с духом. И вот в один истинно прекрасный для меня день, в дообеденное время, я пригласил Анну Андреевну послушать меня. <...> Я рассказал о форме этого произведения и просил Анну Андреевну простить мне исполнение еще ни разу не игранного мною шедевра. Сейчас мне трудно сказать, как я играл, но наградой моих усилий было впечатление, которое произвела Чакона на Анну Андреевну, впечатление, близкое к потрясению»106.
Из воспоминаний С. Ф. Дружинина следует, что либо Ахматова скрыла от него свое знакомство с «Чаконой», либо, слушая музыку, вспомнила о том, как некогда ее играл Артур Лурье, что и произвело «впечатление, близкое к потрясению». А так как слушание «Чаконы» совпало с полученным от Бориса Пастернака известием о приезде Исайи Берлина в Советский Союз, то в любом случае эта музыка обретала для нее символическое значение. Об этом говорило стихотворение «Сон»:
Был вещим этот сон или не вещим...
Марс воссиял среди небесных звезд,
Он алым стал, искрящимся, зловещим, -
А мне в ту ночь приснился твой приезд.
Он был во всем... И в баховской Чаконе,
И в розах, что напрасно расцвели,
И в деревенском колокольном звоне
Над чернотой распаханной земли.
Первоначально это стихотворение имело название «27 декабря 1940», то есть было приурочено к началу работы над «Поэмой без героя». В этом есть своя логика, поскольку в тексте поэмы, каким он сложился к этому времени, тени из тринадцатого года приходили в Фонтанный Дом одновременно с «Гостем из будущего», который «не появился и проникнуть в тот зал не мог». По той же логике «Чакона», связанная когда-то с любовью к человеку из прошлого (Артуру Лурье), теперь обещала встречу с человеком из будущего (Исайей Берлиным). Музыка — стоило лишь «кликнуть» ее — представала наглядным воплощение связи времен.
Сложность заключается в том, что адресованное Берлину посвящение датировано 5 января 1956 года, то есть кануном Крещенья — традиционным временем гадания на жениха, что акцентировано эпиграфом из «Светланы» В. А. Жуковского. Но «Чакону Баха», которую собирается «кликнуть» Автор, Ахматова слушала позже — в августе 1956-го года. Следовательно, либо Ахматова должна была слушать «Чакону» еще раз во время пребывания Исайи Берлина в Ленинграде, либо дата под «Третьим и последним» посвящением носит условный характер. М. Кралин уверен в том, что январь 1956 года — это все-таки дата написания107, тогда как С. А. Коваленко полагает, что посвящение было написано в конце этого года (СС-6, 3, 622).
Как известно, Ахматова отказалась встретиться с Берлиным в августе 1956 года. Л. К. Чуковская полагала, что это было вызвано боязнью за сына, но к тому времени Л. Н. Гумилев уже был освобожден, а в марте того же года достоянием гласности становится февральский доклад Н. С. Хрущева о разоблачении культа личности Сталина. В изложении самого Берлина его отношения с Ахматовой выглядели следующим образом:
«Тот факт, что мое посещение настолько повлияло на Ахматову, во многом объясняется, как мне кажется, тем случайным обстоятельством, что я явился всего лишь вторым человеком из-за границы, с которым она встретилась после Первой мировой войны. Мне кажется, что я был первым человеком, приехавшим из внешнего мира, который разговаривал на ее языке и смог привезти ей известие о том мире, от которого она была столько лет отрезана. В Ахматовой ум, способность к острой критической оценке и иронический юмор сосуществовали с представлением о мире, которое было не только драматичным, но иногда — провидческим и пророческим. По-видимому, она увидела во мне судьбоносного и, быть может, предрекающего катастрофу провозвестника конца мира — трагическую весть о будущем, которая оказала на нее глубокое влияние и, наверное, послужила толчком для нового всплеска творческой энергии поэта.
Во время моего следующего посещения Советского Союза в 1956 году я не видел Ахматову. Пастернак сказал мне, что хотя Анна Андреевна и хотела со мной встретиться, ее сын, которого арестовали во второй раз вскоре после того, как я видел его, только недавно вышел из лагеря, и она поэтому опасалась встречаться с иностранцами. Особенно потому, что она объясняла яростные нападки на себя, по крайней мере, частичо, моей встречей с ней в 1945 году. Пастернак сказал, что он сомневается в том, что мое посещение причинило ей хоть какой-нибудь вред, но, поскольку она, видимо, была уверена в обратном и, кроме того, поскольку ей посоветовали избегать компрометирующих связей, она никак не может со мной встретиться. Она, однако, очень хотела, чтобы я сам позвонил ей. Это было небезопасным, поскольку ее телефон наверняка прослушивался, так же, впрочем, как и его собственный.
Он рассказал ей в Москве, что встречался с моей женой и со мной и нашел мою жену прелестной. Он сказал Ахматовой, что ему было очень жаль, что Ахматова не может с ней встретиться. Анна Андреевна будет в Москве недолго, и мне надо позвонить ей сейчас же. <...> В тот же день позднее я позвонил Ахматовой. "Да, Пастернак рассказал мне, что вы с женой в Москве. Я не могу увидеться с вами но причинам, вполне понятным вам. Так же мы можем говорить, потому что они знают. Сколько времени вы женаты?" — "Недолго", — сказал я. "Но когда именно вы женились?" — "В феврале этого года". — "Она англичанка или, может быть, американка?" — "Нет, она полуфранцуженка-полурусская". — "Так". Последовало долгое молчание. "Очень жаль, что вы не можете увидеться со мной. Пастернак говорил, что ваша жена очаровательна". Опять долгое молчание. "Видели ли вы сборник корейской поэзии в моем переводе? С предисловием Суркова? Можете себе представить, насколько я знаю корейский. Стихи для перевода выбирала не я. Я вам пошлю их".
Она рассказала мне о своей жизни отверженного и запрещенного поэта. О том, как от нее отвернулись некоторые из тех, кого она считала преданными друзьями, о благородстве и мужестве других. Она перечитала Чехова, которого когда-то сурово критиковала. Теперь она считала, что, но крайней мере, в "Палате № 6" он точно описал ее собственную ситуацию и ситуацию многих других. "Пастернак (она всегда так его называла в разговорах со мной, как и многие другие русские, никогда — Борис Леонидович), наверное, объяснил вам, почему мне нельзя встречаться с вами. У него были трудные времена, но не столь мучительные, как у меня. Кто знает, может быть, мы еще встретимся в этой жизни. Вы мне опять позвоните?" Я ответил утвердительно, но, когда я позвонил снова, мне сказали, что она уже уехала из Москвы»108.
Если бы решающим мотивом отказа Ахматовой и в самом деле был страх за сына (а он, конечно, был), то едва ли бы она стала затевать с иностранцем столь долгий разговор по телефону, который наверняка прослушивался. Совершенно очевидно, что она не захотела видеть Берлина, о чем говорит стихотворение, написанное, по-видимому, сразу же:
Еще говорящую трубку
Она положила обратно,
И ей эта жизнь показалась
И незаслуженно долгой,
И очень заслуженно — горькой
И будто чужою. Увы!
И разговор телефонный...
Сама Ахматова рассказывала о своем решении Л. К. Чуковской так:
«— Один господин — вы, конечно, догадываетесь, о ком речь, вы и двое-трое друзей знают, в чем дело, — позвонил ко мне по телефону и был весьма удивлен, когда я отказалась с ним встретиться. Хотя, мне кажется, мог бы и сам догадаться, что после всего я не посмею снова рискнуть... Сообщил мне интересную новость: он женился только в прошлом году. Подумайте, какая учтивость относительно меня: только! Поздравление я нашла слишком пресной формулой для данного случая. Я сказала: "вот и хорошо!", на что он ответил... ну, не стану вам пересказывать, что он ответил...
Она говорила, хотя и с насмешкой, но глубоким, медленным, исстрадавшимся голосом <...>» (Чуковская-2, 226).
Ахматова постаралась создать у Лидии Корнеевны впечатление, будто причиной нежелания встретиться с Берлиным была боязнь последствий, подобных тем, что произошли в августе 1946 года: «после всего я не посмею снова рискнуть». Из ее рассказа получалось, что о женитьбе «Гостя из будущего» она узнала от него самого («сообщил мне интересную новость»). Однако из воспоминаний Берлина явствует, что Ахматовой это было известно от Бориса Пастернака. К тому же стихотворение «Сон», написанное 14 августа, ясно говорит о том, что она ждала этой встречи, как подарка, и готовилась к ней:
О август мой, как мог ты весть такую
Мне в годовщину страшную отдать!
Чем отплачу за царственный подарок?
Куда идти и с кем торжествовать?
Напомню, что Ахматова слушала «Чакону» в августе, всегда бывшем для нее месяцем потерь. А день написания «Сна» (14 августа), с одной стороны, был днем десятилетней годовщины постановления «О журналах "Звезда" и "Ленинград"», с другой — падал на промежуток между годовщинами: смерти Блока (7 августа) и расстрела Гумилева (25 августа). В итоге август снова оказался для нее месяцем потерь. Чуть позже она зачеркнула в автографе стихотворения «Сон» посвящение «Берлину» и крупно написала сверху: «Никому» (СС-6, 2/1/, 558).
Известно, что дату «5 января 1956» под «Третьим и последним» посвящением Ахматова вставила в текст девятой редакции поэмы 1963 года109, а, следовательно, можно сомневаться, что это реальная дата его написания. Возможно, посвящение было написано 5 января 1957 года, а сдвиг на год раньше нужен был Ахматовой для того, чтобы создать образ времени, протекшего между 5 января 1946 года (визит Берлина накануне отъезда) и 5 января 1956 года. Это — те самые десять лет, о которых в «Поэме без героя» сказано:
За тебя я заплатила
Чистоганом.
Ровно десять лет ходила
Под наганом.
Ни налево, ни направо
Не глядела,
А за мной худая слава
Шелестела.
Поэтому неважно, реальна или условна дата под «Третьим и последним» посвящением, ибо она является элементом текста, воспроизводящим ситуацию гадания, о которой в одном из ранних ее стихотворений было сказано:
О нем гадала я в канун Крещенья.
Я в январе была его подругой.
Встреча с Берлиным в 1946 году обернулась «невстречей» в 1956-м, о чем в тексте посвящения было сказано ясно:
Он ко мне во Дворец Фонтанный
Опоздает ночью туманной
Новогоднее пить вино.
Первоначальное название стихотворения «Сон» — «27 декабря 1940» — указывало на дату, когда сэра Исайи Берлина в жизни автора поэмы еще не было. В набросках либретто, сделанных в декабре 1959 года, Ахматова предельно редуцировала партию «Гостя из будущего», который пересекает сцену, чтобы, выйдя из одного зеркала, исчезнуть в другом (ЗК, 85). Таким образом, одна из наиболее важных «пустот» поэмы не была заполнена — «Гость из будущего» остался в Зазеркалье.
Именно эта «пустотность» объясняет странную строфу, которую Ахматова исключила из текста поэмы уже после того, как рукопись «Бега времени» была сдана в издательство110:
Чтоб посланец давнего века
Из заветного сна Эль Греко
Объяснил мне совсем без слов,
А одной улыбкою летней,
Как была я ему запретней
Всех семи смертельных грехов.
Герой этой строфы является «посланцем» из прошлого («давнего века»), и по этой причине не может встретиться с Автором. Запрет, о котором идет речь, это — граница между прошлым и настоящим, преодолеть которую может только сон или творчество. Не случайно в «Решке» сон получил определение, взятое из сонета Джона Китса «Ко Сну», — Soft embalmer («Нежный утешитель»).
Соответственно закону «зеркального письма», таким же «не-пришедшим» становится гость из «грядущего века»:
И тогда из грядущего века
Незнакомого человека
Пусть посмотрят дерзко глаза.
И он мне, отлетающей тени,
Дал охапку мокрой сирени
В час, как эта минет гроза.
Ему суждено встретиться с Автором поэмы только после смерти; на встречу с «отлетевшей тенью» он опоздал уже навсегда и бесповоротно. Сирень здесь, так же как и в первой части поэмы, — кладбищенский атрибут («и кладбищем пахла сирень»). Так что «охапка мокрой сирени» в данном случае кладется на могилу того, для кого миновала последняя «гроза». Однако этот «незнакомый человек», оставаясь «Гостем из будущего», уже не может быть идентифицирован с сэром Исайей Берлиным.
Таким образом, эти две строфы должны рассматриваться как своего рода единый текст, развивающий мотив «невстречи» и имеющий универсальный характер. Они могут быть правильно поняты уже не столько в контексте биографических реалий, сколько в общей философии любви, которая сложилась в позднем творчестве Ахматовой. Здесь чрезвычайно важно упоминание о «Синей птице» М. Метерлинка в связи «нежным утешителем»-сном.
Герои метерлинковской драмы, действие которой происходит во сне, Тильтиль и Митиль попадают в царство еще не родившихся детей, которые в строго определенном порядке отпускаются стариком Временем на землю. В числе этих детей двое влюбленных, которым «нельзя будет уйти отсюда вместе». Между ними и Временем происходит диалог:
«Первый Ребенок. Дедушка Время, позволь мне остаться с ней!..
Второй Ребенок. Дедушка Время, позволь мне уйти с ним!..
Время. Нельзя!.. В вашем распоряжении всего триста девяносто четыре секунды...
Первый Ребенок. Лучше бы мне вовсе не родиться!..
Время. Это не от тебя зависит...
Второй Ребенок (умоляюще). Дедушка Время, я приду слишком поздно!..
Первый Ребенок. Когда она спустится на Землю, меня уже не будет!..
Второй Ребенок. Я его там не увижу!..
Первый Ребенок. Мы будем так одиноки!..
Время. Это меня не касается... Обращайтесь к Жизни... Я соединяю и разлучаю, как мне приказано... Хватает Первого Ребенка.) Ступай!..
Первый Ребенок (отбиваясь). Не хочу, не хочу, не хочу!.. Только с ней!..
Второй Ребенок (вцепившись в Первого). Не отнимай его у меня!.. Не отнимай его у меня!..
Время. Да ведь он идет не умирать, а жить!.. (Подталкивает Первого Ребенка.) Иди, иди!..
Второй Ребенок (в отчаянии простирает руки к Первому). Подай мне знак!.. Хоть какой-нибудь знак!.. Скажи, как тебя найти!..
Первый Ребенок. Я всегда буду любить тебя!..
Второй Ребенок. А я буду печальнее всех!.. Так ты меня и узнаешь... (Падает без чувств.)»111
В поздней лирике Ахматовой вечная, неколебимая связь двух утверждается вне и вопреки времени, которое есть «обман и зло». Об этом ясно и точно сказано в сохранившихся отрывках из «Пролога»:
Но маячит истина простая:
Умер я, а ты не родилась...
Грешная, преступная, пустая,
Но она должна быть — наша связь!
Сон оказывается «нежным утешителем» не в последнюю очередь именно по этой причине: он дает освобождение от времени. И совершенно не случайно рядом с цитатой из сонета Китса «Ко Сну» и упоминанием о «Синей птице» поставлен ольсинорских террас парапет».
Ахматова не раз поясняла, что речь идет о цитате не из шекспировского «Гамлета», а из эссе Поля Валери «Кризис дуxa», и даже указала страницу издания 1936 года (ЗК, 276). Думается, у Поля Валери Ахматову привлек образ «огромной террасы Эльсинора» как площадки действия, равной всей Европе, — «тянущейся от Базеля к Кельну, раскинувшейся до песков Ньюпорта, до болот Соммы, до меловых отложений Шампани, до гранитов Эльзаса». На этой площадке «интеллектуалист» Гамлет «размышляет о жизни и смерти истин»112.
Но тема размышлений Гамлета на «огромной террасе Эльсинора» та же, что в сонете Китса и пьесе Метерлинка — время и сон. И, следовательно, Ахматова имеет в виду известный монолог «Быть иль не быть», в котором смерть уподоблена сну:
Умереть. Забыться.
И знать, что этим обрываешь цепь
Сердечных мук и тысячи лишений,
Присущих телу. Это ли не цель
Желанная? Скончаться? Сном забыться.
Уснуть... и видеть сны? Вот и ответ.
Какие сны в том смертном сне приснятся,
Когда покров земного чувства снят?
(Перевод Бориса Пастернака)
Смерть родственна сну выходом из времени, так что строки о посланце из «грядущего века», который кладет на могилу Автора цветы и вручает «охапку мокрой сирени», есть тот самый гамлетовский сон, в котором «покров земного чувства снят». Поэтому едва ли можно согласиться с Н. И. Крайневой, что строфа «И тогда из грядущего века...» должна быть изъята при реконструкции критического текста поэмы113. Без нее понимание ахматовской философии любви будет неполным.
В этом контексте становятся ясными странные слова, обращенные героиней «Пролога» к своему партнеру: «Ты был, есть и будешь тем, чего я больше всего боялась в жизни и без чего я не могла жить. Ты был — вдохновеньем. В чистом единственном и беспримесном виде». Говоря иначе, связь с любимым человеком оказывается возможной только во сне или в творчестве. Он — тот «отсутствующий», присутствие которого для лирической героини поздней ахматовской лирики необходимо и неоспоримо. Сэр Исайя Берлину стал для поздней Ахматовой тем, чего она так боялась, — вдохновеньем «в чистом единственном и беспримесном виде». Однако образ «Гостя из будущего» оказывается в «Поэме без героя» куда шире — продолженным в то будущее, где нет ни Анны Андреевны Ахматовой, ни ее английского визитера, но есть лирическая героиня ахматовского творчества с ее неутоленной жаждой любви.
9. «Столетняя чаровница»
Если заглавие первой части триптиха читателю в принципе было ясно, то заглавие второй — «Решка» — до сих остается загадочным. В. М. Жирмунский комментировал его следующим образом: «Решка — оборотная сторона медали или монеты. В детской азартной игре "орел или решка?" бросают монету в воздух, гадая, какой стороной она упадет. Отсюда в переносном значении: решка — неудача, несчастье»114. Трактовка «Решки» как «оборотной стороны» представляется наиболее убедительной, потому что вторая часть поэмы построена как своего рода поэтический комментарий к замыслу, жанру и содержанию первой части — «Девятьсот тринадцатому году».
Л. К. Чуковская полагала, что в «Решке» происходит «встреча автора с романтической поэмой, схватка один на один и победа над ней — потому что там, где возникает наша реальность XX века (тюрьмы, лагеря), уже нет места романтизму. Не Коломбина, не Пьеро, не Демон, а Кассандры из Чухломы. Именно с их помощью, с помощью жестокой реальности неслыханного по жестокостям лагерного XX века Ахматова и расправляется с романтической поэмой, с романтикой и гофмаиианой, и блоковианой первой части»115.
Но это не более чем недоразумение: во-первых, потому, что в «Решке» вовсе нет полемики с «Девятьсот тринадцатым годом»; а, во-вторых, Ахматова нигде и никогда не утверждала, что «петербургская повесть» представляет собой «романтическую поэму». Можно вспомнить и свидетельство В. Г. Адмони о том, что в «редких и скупых замечаниях Ахматовой», касавшихся эпохи девятьсот тринадцатого года, «тональность восхищения <...> преобладала над тональностью осуждения» (Воспоминания, 337).
Иное дело, что в «Решке» Автор осознавал себя живущим в иной исторической эпохе, которая психологически и эстетически очень далека от десятых годов: «Там никто ко мне приходит, даже призраки ("В дверь мою никто не стучится"). Там я такая, какой была после "Реквиема" и четырнадцати лет жизни под запретом <...> на пороге старости, которая вовсе не обещала быть спокойной и победоносно сдержала свое обещание. А вокруг был не "старый город Питер" — а послеежовский и предвоенный Ленинград — город, вероятно, еще никем не описанный и, как принято говорить, еще ожидающий своего бытописателя» (СС-6, 3, 245).
Уже в первой части Триптиха Автор говорил о «петербургской повести» как о чем-то, что существует независимо его воли и даже не принадлежит ему:
Это я — твоя старая совесть
Разыскала сожженную повесть
И на край подоконника
В доме покойника
Положила -
и на цыпочках ушла.
В «Послесловии» поэма ведет себя как живое существо — она «лежит» и «как свойственно ей, молчит»; вырвавшаяся из нее тема застучит «кулаком в окно» и получит в ответ некий таинственный и леденящий душу Автора «отклик». У постороннего «редактора» поэма вызывает недоуменные вопросы, остающиеся без ответа:
Кто, когда и с кем повстречался,
Кто погиб, и кто жив остался,
И кто автор, и кто герой...
В конечном итоге в «Решке» поэма выступает в облике самостоятельного персонажа — таинственной «столетней чаровницы»:
А столетняя чаровница
Вдруг очнулась и веселиться
Захотела. Я ни при чем.
Кружевной роняет платочек,
Томно жмурится из-за строчек
И брюлловским манит плечом.
В комментариях к «Поэме без героя» В. М. Жирмунский писал: «Под столетней чаровницей подразумевается русская романтическая поэма Пушкина и его продолжателей». Но приведенная им цитата из авторизованной машинописи поэмы, подаренной Ахматовой А. И. Гитовичу и его жене, в сущности, опровергала его комментарий: «Автор говорит о поэме "1913 год" и о многом другом — в частности, о романтической поэме начала XIX века, которую он называет "столетней чаровницей". Автор ошибочно полагал, что дух этой поэмы ожил в его "Петербургской повести"»116.
Авторы статьи «Ахматова и Кузмин», оспорив комментарий В. М. Жирмунского, предположили, что столетний возраст «чаровницы» отсылает к пьесе Юрия Беляева «Путаница, или 1840 год», в которой О. А. Глебова-Судейкина играла роль Путаницы. По их мнению, здесь соединены «Путаница из полузабытого водевиля, преобразованная в Музу "Поэмы" <...>, и Героиня, и, наконец, ее прототип — Ольга Глебова-Судейкина»117.
Однако Ахматова впервые познакомилась с пьесой Ю. Беляева только в июне 1958 году и записала: «Вчера мне принесли пьесу, поразившую меня своим убожеством. В числе источников поэмы прошу ее не числить» (СС-6, 3, 215). А в «комментариях к ширпортебу» подчеркнула: «Путаница — героиня пьесы Ю. Беляева — все дело только в костюме раб<оты > Судейкина» (ЗК, 178). Иными словами, «столетняя чаровница» никакого отношения к дате «1840 год» из заглавия беляевского водевиля не имеет.
Предлагая считать строки о «столетней чаровнице» ошибочными в силу отсутствия связей «Поэмы без героя» с романтической поэмой XIX века, Ахматова при этом оставила всю строфу в тексте «Решки», не заменив никакой другой. Перед нами типичный образец ее игры с читателем, или, как она сама говорила, «белкинства».
Авторы статьи «Ахматова и Кузмин», безусловно правы, отмечая, что прототип «столетней чаровницы» отыскивается в цикле «Форель разбивает лед»118:
Никто не видел, как в театр вошла
И оказалась уж сидящей в ложе
Красавица, как полотно Брюллова.
Такие женщины живут в романах,
Встречаются они и на экране...
За них свершают кражи, преступленья,
Подкарауливают их кареты
И отравляются на чердаках.
Теперь она внимательно и скромно
Следила за смертельною любовью,
Не поправляя алого платочка,
Что сполз у ней с жемчужного плеча,
Не замечая, что за ней упорно
Следят в театре многие бинокли...
Это еще один случай «плагиата», в котором мог бы признаться автор «Поэмы без героя», причем художественная мотивированность этого заимствования безупречна. Поскольку Кузмин является инфернальным инспиратором поэмы, то и его красавица, перейдя в ахматовский текст, сохраняет свою роковую сущность.
К разгадке ахматовской «чаровницы» нас приближает ее сравнение с портретами Брюллова. И речь идет не только о типе женщин, изображенных на брюлловских полотнах, но и о том, что это идеал женской красоты, утвердившийся в пушкинскую эпоху. «Пушкинская» черта в облике Героини, кстати, проскальзывает в первой части поэмы:
Мне ответь хоть теперь:
неужели
Ты когда-то жила в самом деле? –
И топтала торцы площадей
Ослепительной ножкой своей...
«Ослепительная ножка» — едва ли не цитата из пушкинских стихов, посвященных петербургским красавицам начала XIX века.
Героиня «петербургской повести» является в поэме последней красавицей пушкинского Петербурга, столетний возраст которой совпал с ахматовской молодостью. В одном из незавершенных стихотворных набросков Ахматова писала:
... поэта убили,
Николай правей, чем Ликург.
Чрез столетие получили
Имя — Пушкинский Петербург.
Так что столетний возраст ахматовской чаровницы отсылает не к пьесе Ю. Беляева, которую Ахматова прочитала много позже после написания «Решки», а к типу пушкинско-брюл-ловской красоты, который остался все тем же блистательным, несмотря на свой столетний возраст и который ожил в Героине ее «петербургской повести».
Как я уже сказал, Ахматова лукавила, говоря о том, что «ошибочно» считала «Поэму без героя» продолжательницей традиций романтической поэмы XIX века. Она прекрасно отдавала себе отчет в характере своего главного произведения — «совершенно нового и не имеющего в истории литературы прецедента» (ЗК, 109). Поведение ее «чаровницы», которая роняет «платочек», «томно жмурится» и «манит плечом», не случайно описано как игровое, зазывающее и, в сущности, обманчивое. На самом деле характер этой красавицы имеет отчетливые инфернальные черты, которых нет в брюлловских женщинах:
Я пила ее в капле каждой
И, бесовскою черной жаждой
Одержима, не знала, как
Мне разделаться с бесноватой...
Поэма оказывается «бесноватой» и потому, что вдохновлена «бесом», и потому, что столь же «бесновата» героиня — Козлоногая с ее «окаянной пляской».
Причем стоит отметить, что в пушкинских женщинах Ахматова упорно искала «бесовскую» подоплеку — и находила ее в А. Ф. Закревской и К. Собаньской. Ахматова называла этот тип «Анти-Татьяной» и утверждала, что Пушкин настойчиво подбирался к изображению «демонической женщины». Кстати, она не случайно отмечала своеобразие интерьера дома Закревской: «Античная (эротика) обстановка дома» (СС-6, 6, 162-163), что не могло не перекликаться с описанием эротического интерьера Героини в «Девятьсот тринадцатом годе».
Ахматова не только не подразумевала под «столетней чаровницей» русскую романтическую поэму, но уже в ташкентской редакции 1942 года прямо указала на ее английские корпи:
Я грозила ей Звездной Палатой
И гнала на родной чердак,
В темноту, под Манфредовы ели
И на берег, где мертвый Шелли,
Прямо в небо глядя, лежал, -
И все жаворонки всего мира
Разрывали бездну эфира –
И факел Георг держал.
Звездная Палата, которую Ахматова однажды назвала «Английской Чека» (ЗК, 200), была, как известно, верховным королевским судом по делам политической измены. Таким образом, упоминание о ней указывает на беззаконность и непослушание поэмы, которая ведет себя вызывающим образом. Но именно вызывающе по отношению к английским традициям вели себя Байрон и Шелли, которые были вынуждены покинуть родину.
Разумеется, к их изгнанию Звездная Палата не могла иметь никакого отношения, потому к тому времени была уже давно ликвидирована. Однако Ахматова не случайно поясняла, что на потолке этого учреждения «было изображено звездное небо». Звездная Палата является, таким образом, метафорой судьбы, жестокого приговора звезд. Тема Судьбы не случайно возникает в одной из строф «Решки»:
Скоро будет нужна мне лира,
Но Софокла уже, не Шекспира.
На пороге стоит — Судьба.
Строки, в которых рисуется сцена похорон Шелли, и есть, собственно, разговор о трагической, роковой судьбе поэта-изгоя.
Л. К. Чуковская записала свой разговор с Ахматовой на эту тему в марте 1964 года: «Оказывается, строфа, где на песке мертвый Шелли, а над ним Байрон с факелом — это не описание самих похорон, а описание картины, изображающей похороны. Она была создана в год рождения Ахматовой — в 1889 году. В дни ее молодости репродукции картины были распространены в журналах, висели в гостиных» (Чуковская-3, 175). В примечаниях Лидия Корнеевна дала точную справку: «Речь идет о картине французского художника Л.-Э. Фурньера "Похороны Шелли". В Италии, близ местечка Виа Реджио, на берегу моря, Байрон присутствовал при сожжении тела Шелли, утонувшего возле Ливорно 8 июля 1822 года. <...> Картина "Похороны Шелли" была выставлена в Салоне в 1889 году <...>» (Чуковская-3,395).
Таким образом, похороны Шелли — не только репродукция картины, которая в юности произвела впечатление на Ахматову, но и утверждение своего родства с персонажами, запечатленными на ней в год рождения (1889) автора «Поэмы без героя». Причем в этой строфе так же сближены мотивы моря и похорон, как и в «Посвящении», так что в обоих случаях речь идет о похоронах поэта.
Кроме того, есть чрезвычайно выразительное свидетельство П. Н. Лукницкого о том, как в 1925 году Ахматова, прочитав книгу Андрэ Моруа «Ариэль. Роман из жизни Шелли» (Пг., 1925), и, узнав, что Шелли утонул, очень расстроилась: «Сказала, что ей всю жизнь снятся сны, в которых она тонет. <...> Смерть от воды — сон, всю жизнь преследующий АА»119. Поэтому строки о смерти Шелли являются не только памятью о картине Фурньера, но и глубоко упрятанным мотивом сна о собственной «смерти от воды».
Однако при соотнесении «Посвящения» с «Решкой» выявляется, сколь непохожи судьбы английских романтиков начала XIX века и русских — начала ХХ-го и сколь несоизмеримы европейская и русская истории. Смерть от воды не была суждена ни Блоку, ни Гумилеву, ни Мандельштаму, ни самой Ахматовой. Вот почему «зеленый дым» за «темными ресницами Антиноя» напоминает не о море, но о могиле: «Не море ли? Нет, это только хвоя // Могильная...». При общем родстве поэтов всех времен и народов «столетняя чаровница» упорно отказывается признать свое родство с Англией и вообще с Европой:
Но она твердила упрямо:
«Я не та английская дама
И совсем не Клара Газуль,
Вовсе нет у меня родословной,
Кроме солнечной и баснословной,
И привел меня сам Июль <...>».
Отсылка к Просперу Мериме, который издал свои пьесы под названием «Театр Клары Газуль» и поместил на обложке портрет Автора в женском облачении, на первый взгляд, слабо вяжется как с Байроном и Шелли, так и с Ахматовой. Однако и тут есть своя логика. Достаточно вспомнить, как упорно Ахматова оформляла в рукописи титульный лист своей поэмы:
^ ПОЭМА БЕЗ ГЕРОЯ
Триптих
Сочинение
АННЫ АХМАТОВОЙ
Она, в сущности, подчеркивала, что в «театре Ахматовой», Автор, в отличие от персонажей, одетых в карнавальные костюмы и скрытых за масками, выступает под своим именем.
Так, заявляя о своем глубочайшем родстве с европейской традицией, Ахматова настойчиво подчеркивала и свое не менее глубокое несовпадение с ней, свою особенную историческую судьбу. Темнота, которая освещалась факелом Байрона, была слишком непохожа на «злую полночь», в которой Автор поэмы проживал свою жизнь, а слава европейских поэтов — на «двусмысленную славу, двадцать лет лежавшую в канаве». Что касается строк об июльской «родословной» Автора поэмы, то в них легко узнается блоковская мысль о том, что искусство есть Ад, в который обречена погрузиться солнечная природа художника.
А. Найман полагал, что «солнечные и баснословные» истоки «Поэмы» поясняются, с одной стороны, через книгу А. Н. Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу» («русская сказочная царевна Золотая коса»), с другой — через северогерманскую мифологию, в которой «божеству солнца был посвящен Иулов праздник, или Иул (допустимо произношение "Иуль"), продолжавшийся со дня зимнего солнцеворота (23-25 декабря по новому стилю) до Крещенского Сочельника». И далее путем чисто логических операций делал вывод, что в слове «Июль» зашифровано имя «Юлий», что указывает на римский и имперский характер поэмы, стоящей в ряду с «Энеидой» Вергилия и «Божественной Комедией» Данте120. Куда более простое и остроумное решение предложили авторы статьи «Ахматова и Кузмин», предположив, что июль в финале «Решки» есть указание на день именин Ольги Глебовой-Судейкиной (11/24 июля)121.
Совершенно очевидно, что таинственный «Июль» имеет отношение к календарным основам лирического мышления Ахматовой, тесно связанным с народным и церковным календарем. Ахматова настойчиво подчеркивала, что ее поэма начала писаться в декабре, и в связи с этим стоит, пожалуй, вспомнить строки одного из ее «декабрьских» стихотворений 1913 года:
Самые темные дни в году
Светлыми стать должны.
Время возникновения «Поэма без героя» — «самые темные дни в году», тогда финал связан с выявлением ее солнечной, июльской «родословной». Несложно проследить, как нарастают по ходу поэмы световые мотивы: «Второе посвящение» датировано маем, начальная ремарка «Эпилога» — июнем, а авторская «родословная» отнесена к июлю.
То же нарастание световых мотивов прослеживается в ахматовских стихах 1910-х годов, объединенных блоковской темой. После декабрьского визита к Блоку в декабре 1913 года (кстати, за неделю до зимнего солнцестояния) в июле 1914-го написаны стихи о «Киевском храме Премудрости Бога», в которых под сенью «солнечных глав» Софийского собора давалась клятва верности их общему поэтическому пути. Вот почему «Поэму без героя» можно рассматривать под знаком искупления и преодоления той тьмы, в которую оказались погруженными судьбы ахматовских современников (и, в первую очередь, судьба Блока). Спуск в «подвал памяти», «под темные своды», куда можно войти только перекрестившись («Как будто перекрестилась / И под темные своды вхожу»), подобен спуску в Преисподнюю для того, чтобы выйти оттуда непобежденной и «солнечной». Не раз отмечалось, что в финале поэмы «Путем всея земли» появлялся «солнечный стих, оброненный нищим», что явно перекликается с финалом «Решки», говорящим о «солнечной родословной» поэмы. Так искупалась не только вина Героини и Автора, но и оборотная — «бесовская», «бесноватая» — сторона самой «Поэмы без героя».
10. «А тот, кого учителем считаю...»
Творческий перелом, наметившийся в середине 1930-х годов, был связан у Ахматовой с раздумьями о той роли, которую сыграл в судьбе ее поэтического поколения 1910-х годов Иннокентий Апненский. Позднее она вспоминала, как в 1935 году Борис Пастернак, с которым она поделилась замыслом статьи «Последняя трагедия Анненского», «категорически утверждал, что Анненский сыграл большую роль в его [жизни] творчестве» (ЗК, 282).
Однако осознание Анненского как пророка и предтечи всей русской поэзии первой половины XX века шло у нее на основе осмысления как личного исторического опыта, так и опыта своего поколения. Об этом говорит строка, опущенная в беловом варианте стихотворения «Учитель» и сохраненная Л. К. Чуковской:
«Кто был предвестьем, предзнаменованьем, -
Всего, что с нами после совершилось...» (Чуковская-1, 323).
Вероятно, не последнюю роль здесь сыграл выход «Стихотворений» Анненского в 1939 году в ленинградском отделении издательства «Советский писатель» (Малая серия «Библиотеки поэта»). 30 июня 1940 года Л. К. Чуковская зафиксировала уже вполне сложившуюся в сознании Ахматовой концепцию творчества автора «Кипарисового ларца»:
«— Вот сейчас вы увидите, какой это поэт, — сказала она. Какой огромный. Удивительно, что вы его не знаете. Ведь все поэты из него вышли: и Осип, и Пастернак, и я, и даже Маяковский.
Она прочитала мне четыре стихотворения, действительно очень замечательные. Мне особенно понравились "Смычок и струны", "Старые эстонки" и "Лира часов"» (Чуковская, 1, 157). К сожалению, мы не знаем, по какому изданию она читала Л. К. Чуковской стихи Анненского, но вполне вероятно, что это и было только вышедшее издание 1939 года. Во всяком случае, готовя сборник «Из шести книг», она взяла эпиграфом к «Белой стае» строчку из Анненского: «Горю и ночью дорога светла». Это был знак нового, глубинного осмысления его творческого опыта.
Как уже было сказано в первой главе, ранние стихи Ахматовой были начисто лишены сложной ассоциативности и суггестивной метафоричности Анненского. Но совершенно не случайно стихотворение «Учитель», посвященное Анненскому, было написано в январе 1945-го — сразу после завершения 3-й редакции «Поэмы без героя» в декабре 1944 года)122. Это было признанием роли, которую в процессе работы над поэмой сыграло новое осмысление творческого опыта Анненского.
Позднее Ахматова будет отсчитывать свое поэтическое рождение от знакомства с корректурой «Кипарисового ларца», которую показал ей в 1910 г. Гумилев. Так родится концепция Аиеннского — родоначальника всей молодой поэзии 1910-х годов, переросшая в миф о его всеобъемлющем влиянии на собственное творчество. В январе 1963 года Ахматова записала:
«<...> дело Анненского ожило с страшной силой в следующем поколении. И, если бы он так рано не умер, мог бы видеть свои ливни, хлещущие на страницах книг Б. Пастернака, свое полузаумное "Деду Лиду ладили..." у Хлебникова, своего раешника (шарики) у Маяковского и т. д.
Я не хочу сказать этим, что все подражали ему. Но он шел одновременно по стольким дорогам! Он нес в себе столько нового, что все новаторы оказывались ему сродни» (ЗК, 282).
Это было косвенным утверждением того, что новаторство «Поэмы без героя» тоже было сродни Анненскому. Влияние последнего носит глубинный формообразующий характер, и потому структурно оно проявлено в гораздо меньшей степени, чем бросающееся в глаза сходство с циклом Кузмина «Форель разбивает лед».
По свидетельству Анатолия Наймана, «Ахматова неоднократно повторяла, что всякая поэма существует ритмом и что технически — метр и строфа делают поэму»123. Метр и строфу Ахматова нашла у Кузмина. Э. Г. Герштейн полагала, что заимствование сначала было бессознательным, а потом, когда ей на него указали, она пережила это «как удар»124. С последним трудно согласиться, ибо чтение книги Кузмина «Форель разбивает лед» было сознательным и ответственным актом воскрешения прошлого.
Новаторство поэмы, однако, менее всего связано с творческой переработкой кузминской строфы. Стоит задуматься, почему Ахматову так заинтересовали наблюдения Анатолия Най-мана относительно строфики поэмы: «Я делал ударение на том, что всякая очередная строфа, будучи завершена и самодостаточна, тем не менее начинается как будто с нуля и как будто независимо от предшествующей, а только что испытанное читателем ощущение возобновляется, потому что хотя она проводит его каждый раз другой дорогой, дающей новое впечатление, но все впечатления — сходной силы и характера. Иначе говоря, Ахматова и остается "признанным мастером короткого стихотворения": строфы, неотменимо друг с другом связанные и сведенные в единое целое, можно представить себе опубликованными и по отдельности, некоторые попарно, по три, но, так сказать, в отрыве от Поэмы»125.
В самом деле, композиционно «Поэма без героя» представляет собой гибкую, подвижную конструкцию строф на строгом ритмическом каркасе. В процессе работы Ахматова меняла их компоновку, убирая и вставляя их сообразно некоей логике, носящей ассоциативный характер. Сама поэма и началась с ассоциативного толчка: имя «Саломея» в «Иродиаде» Флобера вызвало к жизни стихотворение «Современница», обращенное к Саломее Андрониковой, а далее возник ассоциативный ряд, связанный с танцем Саломеи в исполнении О. А. Глебовой-Судейкиной. Так из памяти-укладки была извлечена история самоубийства Всеволода Князева, уже получившая к тому времени литературное отражение в цикле Кузмина. Это, кстати, еще раз говорит о том, что история создания «Поэмы без героя» не могла начаться с перечитывания чужих стихов и писем (которых Ахматовой, кстати, незачем было хранить).
Э. Г. Герштейн, воспользововавшись формулой Мандельштама из его отзыва на творчество Марселя Пруста, определила «коренной признак» поэтики Ахматовой как «пафос памяти»126. В ранних ахматовских стихах, по точному определению В. В. Виноградова, память воспроизводила «миг», «останавливая» и делая его предметом лирического переживания127. В «Поэме без героя» память претендовала на воспроизведение эпохи. Первой попыткой этого расширения памяти стала поэма «Путем всея земли», однако ее ассоциативное поле оказалось для этой задачи слишком узким.
В десятые годы путем усвоения опыта Анненского пошел Мандельштам. В его творчестве лирическая эмоция была выражена посредством «сцеплений» (бодлеровских correspondences), что придавало субъективному лирическому опыту расширительный, надличный характер. На подаренном Ахматовой экземпляре «Камня» он написал: «Анне Ахматовой — вспышки сознания в беспамятстве дней».
Это означало включенность личного переживания в ассоциативное (и ахронное) поле «мировой культуры». Лирика в таком понимании становилась «большой формой», и поэтому у Мандельштама никогда не было тяготения к жанру поэмы. «Стихи о неизвестном солдате» он назовет «ораторией» и построит их именно на принципе ассоциативных связей. Последнее ставило перед ним проблему компоновки строф128, с которой Ахматова столкнется в «Поэме без героя».
В своем позднем творчестве Ахматова начала осваивать тот же самый метод ассоциативного символизма, который Вячеслав Иванов однажды определил как метод «Анненского-Маллармэ». Это позволило синхронизировать разные временные слои, вдвигая современность в контекст «баснословных» времен Авраама и Давида.
В юности Ахматова, видимо, осталась равнодушной к знаменитому спору Вячеслава Иванова и Иннокентия Анненского о путях мифотворчества в современной лирической поэзии, но та «дорога», на которую «чудом набрела» в процессе работы над «Поэмой без героя», объективно делало ее сторонницей автора «Кипарисового ларца». Анненский, будучи не только поэтом, но и филологом, стремился в собственном творчестве «повысить наше чувство речи», утверждая «широкий взгляд на слово, как на возбудителя, а не только выразителя мысли»129. Он понимал, что таким возбудителем в мифе было имя и писал о «каталоге кораблей» в «Илиаде», который был «настоящей поэзией, пока он внушал»: «Имена навархов, плывших под Илион, теперь уже ничего не говорящие, самые звуки этих имен, навсегда умолкшие и погибшие, в торжественном кадансе строк, тоже более для нас непонятном, влекли за собою в воспоминаниях древнего Эллина живые цепи цветущих легенд»130.
Здесь важно, что имя понимается Анненским как способ и пушения мифологических смыслов. Ахматова использовала мифологические и культурные имена именно в качестве возбудителя широкого ряда ассоциаций. Как было сказано выше, «Поэма без героя» началась с имени «Саломея», выстроившего весь дальнейший ассоциативный ряд.
Это понимание природы имени удивительным образом совпадает с той философией имени, которую разрабатывала религиозная философия начала XX века. О. Павел Флоренский называл художественные образы «именами в развернутом виде», говоря, что в процессе творчества «полное развертывание этих свитых в себя духовных центров осуществляется целым произведением»131. О. Сергий Булгаков, утверждал, что «определенные духовные типы просят определенного имени»132. Наконец, А. Ф. Лосев, сближая понятия «имени», «эйдоса», «символа» и «мифа», писал, что «сама сущность есть не что иное как имя»133. Анненский показал в своей творческой практике неразрывную связь имени и мифа с ассоциативной природой поэтического слова. С одной стороны, он опирался в этом на лингвистические идеи А. А. Потебни, с другой — опережал идеи К.-Г. Юнга, утверждавшего, что миф обнаруживает себя не иначе как посредством метафорических, ассоциативных связей.
Ассоциативное поле в «Поэме без героя» не только чрезвычайно расширяло сюжетные рамки «петербургской повести», насыщая их мифологической и культурной символикой, но и позволяло отказаться от линейного, повествовательного принципа. Это позволило редуцировать сюжет до нескольких опорных точек, носящих в большей мере ассоциативный, нежели описательный или повествовательный характер. Так, имена Героини поэмы, сменяя друг друга (Коломбина, Путаница-Психея, Козлоногая), позволяли раскрывать архетипические аспекты образа, не прибегая к его сюжетному воплощению.
В этом ассоциативно насыщенном поле все предметные реалии приобретали такой же символический смысл. Еще В. В. Виноградов писал о том, что в ранней лирике Ахматовой заметна тенденция к «материализации духовных сущностей и психических актов»134. Этот принцип овеществления эмоции является одной из коренных черт лирики Анненского, у которого «лирический анализ осуществляется через предметные ряды, вдоль которых движется сознание поэта»135. Стоит вспомнить, что в числе стихотворений Анненского, которые читала Ахматова Л. К. Чуковской в июне 1940 года, были «Лира часов» и «Смычок и струны». В первом из них предметный ряд выражал психическую коллизию одиночества и страха смерти, во втором — мучительных отношений между двумя любящими людьми.
Ахматова была глубоко права, находя истоки поэзии 1910-х годов в лирике Анненского. И она сама, и Маяковский, и Мандельштам и Пастернак отличались общим «родовым» свойством, восходящим к Анненскому — в их поэтическом мире вещи оказывались заряженными лирической эмоцией, и вещное слово становилось словом ассоциативным.
Для читателя десятых годов предметные реалии ахматовских стихов ощущались загадочными в силу «интимно-символической связи между ними и волнующими героиню эмоциями»136. В «Поэме без героя» эта загадочность было несколько иного рода. Так, «флакон» и «укладка», с одной стороны, выступают как биографические реалии, с другой — как «цитирование» Бодлера. А если учесть что Бодлер был любимым поэтом Гумилева и одной из настольных книг самой Ахматовой, а Глебова-Судейкина переводила его стихи, то «вещи» здесь отсылают к некоему ряду «имен» и по этой причине носят загадочно-одухотворенный характер.
Ахматова очень внимательно отнеслась к словам В. М. Жирмунского о том, что ее поэма — «это исполнение мечты символистов, т. е. это то, что они проповедовали в теории, но никогда не осуществляли в своих произведениях (магия ритма, волшебство видения) <...>» (ЗК, 109). Сама она называла поэму «волшебным напитком», «фата-морганой», и даже признавалась, что в ней «все двоится и троится» (ЗК, 137).
Магию поэмы Ахматова связывала с «ощущением Канунов, Сочельников — осью, на которой вращается вся вещь, как волшебная карусель». Ей, конечно, было известно, что в этот период воскресают все «бреды», наделяя неодушевленные предметы магическими свойствами (время гадания о будущем). Продолжая развивать эту мысль, она снова и снова возвращалась к мысли о «магии»: «Это то дыхание, которое приводит в движение все детали и самый окружающий воздух. (Ветер завтрашнего дня.) Читатель и слушатель попадает в этот вращающийся воздух, отчего и создается магия, вызывающая головокружение и называемая некоторыми (Л. Я. Гинзбург) запрещенным приемом <...>. Но это и то, чего хотели, между прочим, добиться символисты и что они проповедовали в теории, но чего они не могли достичь, когда начинали писать сами (В. М. Ж<ирмунск>ий, 1960 г.), (развить)» (ЗК, 148).
Волшебство поэмы в значительной мере и заключалась в бесконечном зеркальном уподоблении друг другу предметов и имен, людей и вещей, поскольку магия оживляет все, к чему прикасается. Подобную магию и несли в себе стихи Анненско-го, в которых ожившие вещи разыгрывали глубинные, «человеческие» коллизии, вынося на поверхность свою мифологическую сущность. В лирике Анненского «вещь» всегда стремится превратиться в «имя» и стать чем-то одушевленным. Именно это свойство было подхвачено и развито Ахматовой в «Поэме без героя».
Поскольку предметный и природный мир в лирике Анненского выступал как инобытие внутреннего мира личности, то автор «Кипарисового ларца» утверждал, что стих для поэта является «его связью с миром, его местом в природе» и обнаруживает в себе «разорванную слитность — нашу невозможность отделить свое я от природы». Художник стремится «символически стать самой природою», и тем самым в лирике преодолевается «сознание своего безысходного одиночества». Индивидуальное «я» перестает быть индивидуальным, ибо оно восстанавливает себя как «истинно неразложимое я»137.
В этом качестве творческая эстетика Анненского противостояла концепции «дионисийства» Вяч. Иванова, который проповедовал принцип растворения личности в религиозно-эстетическом экстазе и которому ассоциативный символизм Анненского казался недопустимо индивидуалистическим. Но Ан-ненский, которого Мандельштам назвал однажды «поэтом отливов дионисииского чувства» , исходил из того, что «я вовсе не я», а только «один из них и больше ничего»139. Поэтому мир, увиденный в свете искусства, уже не может быть отвратительным, ибо он, и все живущие в нем — это я сам.
Ахматова выразила похожее мироощущение уже в стихотворении «Многим», которое она считала для себя глубоко принципиальным: («Я — голос ваш, жар вашего дыханья, /Я — отраженье вашего лица...». Но еще больше — в «Реквиеме», лирическая героиня которого осознавала себя именно «одним из них» — «трехсотой с передачею». В 1939 году она призналась Л. К. Чуковской, как неприятно поразили ее дневники Блока, опубликованные в конце 1920-х годов: «Кстати, из дневников Блока сделалось ясно, что он очень холодно, недоброжелательно относился к людям» (Чуковская-1, 40). Это был взгляд на Блока сквозь призму творческой эстетики, близкой Анненскому.
В «Поэме без героя» бытие Автора оказывается принципиально множественным, и не только потому, что у него двойники. Субъектом поэмы в итоге является то самое слитно-разорванное «я», о котором писал Анненский, как о единственно настоящем, и это «я» способно чувствовать за тех, кто оказался в Тобруке и Ленинграде, в Ташкенте и Нью-Йорке, по дороге в лагерь и в эвакуацию.
Ахматовой в 1930-е годы оказалась необычайно близка этическая сторона лирики Анненского, в основу которой была положена философия всеобъемлющего сострадания. Не случайно самым главным в стихотворении «Учитель» оказалась формула: «Всех пожалел». Вот почему неправомерно видеть в «зеркальности» и «двойничестве» ахматовской поэмы эстетическую игру. Речь идет о принципиальном уподоблении себя «другим», «многим». Это хорошо видно на примере первого посвящения, адресатом которого является собирательный образ художника XX века: он отчасти и Блок, и Мандельштам, и Модильяни, и Гумилев, и сама Ахматова, и даже Князев, поскольку он назван в тексте «Поэмы без героя» поэтом («Сколько гибелей шло к поэту...»).
Плач по жертвам «настоящего двадцатого века» в поэме — это плач по всем и каждому в отдельности. Анненский называл это «реальностью совместительства, бессознательности жизней, кем-то помещенных бок о бок в одном призрачно-цельном я»140. У Ахматовой это цельное «я» преодолевало свою призрачность тем, что оказывалось субъектом грандиозного исторического события — великой войны. Когда Анненский писал:
И где-то там мятутся средь огня
Такие ж я, без счета и названья,
И чье-то молодое за меня
Кончается в тоске существованье, -
эти строки заставляют вспомнить похожий смысловой ход в ахматовском четверостишии 1944 года, в котором речь идет тоже о чьем-то «молодом существованье», принесенном в жертву «за меня»:
Отстояли нас наши мальчишки,
Кто в болоте лежит, кто в лесу.
А у нас есть лимитные книжки.
Черно-бурую носим лису.
Но в том-то и дело, что у Ахматовой говорится не обо «мне», а о «нас», и в этой жертвенности есть героический, публично явленный смысл. Если современники видели в Анненском певца «нашего мучительно-раздробленного л»141, то в «Поэме без героя» мучительная раздробленность человеческих судеб преодолевается великой войной. Вот почему Ахматова ощущала Анненского как поэта, замурованного, «задохнувшегося» в эпохе и тосковавшему по крупному историческому событию («Во всех вдохнул томленье»).
1. Виленкин В. В сто первом зеркале. Издание второе, дополненное. М., 1990. С. 16-17.
2. Там же. С. 17.
3. Кузин Борис. Воспоминания. Произведения. Переписка. Мандельштам Надежда. 192 письма к Б. С. Кузину / Составл., предисл., подг. текстов, примеч. и коммент. Н. И. Крайневой и Е. А. Пережогиной. СПб., 1999. С. 630.
4. Там же. С. 633.
5. Белкина Мария. Скрещение судеб. Изд. 2-е. М., 1992. С. 264-265. 6ОР РНБ. Ф. 1073. № 98.
7. ОР РНБ. Ф. 1073. № 99.
8. Орлов А. С, акад. Курс лекций по древне-русской литературе. 2-е издание. М.; Л., 1939. С. 63.
9. Топоров В. Н. Об историзме Ахматовой // Russian Literature. 1990. № XXVIII. P. 353.
10. Найман Анатолий. Рассказы об Анне Ахматовой [Издание третье]. М., 2002. С. 365.
11. Ахматова Анна. Поэма без героя / Вступ. ст. Р. Д. Тименчика. Составл. и примеч. Р. Д. Тименчика при участии В. Я. Мордерер. М., 1989. С. 4.
12. Приношу благодарность Н. И. Крайневой за возможность ознакомиться с этим текстом.
13. Мок-Бикер Элиан. «Коломбина десятых годов...». Книга об Ольге Глебовой-Судейкиной. Париж; Санкт-Петербург, 1993. С. 108.
14. Там же. С. 167.
15. Кралин Михаил. Артур и Анна. С. 99.
16. Топоров В. Н. Об историзме Ахматовой. С. 336-337.
17. Тименчик Р. Д., Топоров В. Я, Цивьян Т. В. Ахматова и Кузмин // Russian Literature. VI-3. July 1978. P. 239.
18. Вспоминая Ахматову. Иосиф Бродский — Соломон Волков. Диалоги. М., 1992. С. 15.
19. Тименчик Р. Д., Топоров В. Я, Цивьян Т. В. Ахматова и Кузмин. С. 242.
20. Там же.
21. Беседа 1 марта 2003 года.
22. Кралин Михаил. Артур и Анна. С. 254-255.
23. Ахматова Анна. Сочинения в двух томах / Составл. и подг. текста М. М. Кралина. Т. 1. С. 434.
24. Чуковская Лидия. Сочинения: В 2 т. Т. 2. Публицистика; отрывки из дневника; открытые письма и др. / Подг. текста, комментарии Е. Ц. Чуковской, Ж. О. Хавкиной. М, 2001. С. 168.
25. Мок-Бикер Элиан. «Коломбина десятых годов...». С. 125.
26. Тименчик Р. Д., Топоров В. Я, Цивьян Т. В. Ахматова и Кузмин. С. 246-252.
27. Там же. С. 251.
28. Тименчик Роман. Рижский эпизод в «Поэме без героя» Анны Ахматовой // Даугава. 1984. № 2. С. 121.
29 ОР РНБ. Ф. 1073. № 193.
30. Мейерхольд В. Э. Статьи. Письма. Речи. Беседы. Часть 1. 1891-1917 / Сост., ред. текстов и коммент. А. В. Февральского. М., 1968. С. 218.
31. Элиаде Мирча. Миф о вечном возвращении. Архетипы и повторяемость / Пер. с французского Е. Морозовой и Е. Мурашкинцевой. СПб., 1998. С. 99-100.
32. Кихней Л. Г. Мотив святочного гадания на зеркале как семантический ключ к «Поэме без героя» Анны Ахматовой // Вестник МГУ. Сер. 9. Филология. 1996. № 2. С. 30.
33. Цивьян Т. В. «Поэма без героя» Анны Ахматовой (некоторые итоги изучения в связи с проблемой «текст-читатель») // Цивьян Т. В. Семиотические путешествия. СПб., 2001. С. 164.
34. Цивьян Т. В. Наблюдения над категорией определенности-неопределенности в поэтическом тексте (поэтика Анны Ахматовой) // Цивьян Т. В. Семиотические путешествия. С. 174.
35. Кихней Л. Г., Темиршина О. Р. «Поэма без героя» Анны Ахматовой и поэтика постмодернизма // Вестник МГУ. Сер. 9. Филология. 2000. № 3. С. 55-56.
36. Ахматова Анна. Сочинения в двух томах / Составл. и подг. текста М. М. Кралина. Т. 1. С. 434.
37. Анна Ахматова. Поэма без героя. С. 321.
38. Цивьян Т. В. «Поэма без героя» Анны Ахматовой (некоторые итоги изучения в связи с проблемой «текст — читатель»). С. 166.
39. Тименчик Р. Д., Топоров В. Я, Цивьян Т. В. Ахматова и Кузмин. С. 254.
40. Кац Б., Тименчик Р. Анна Ахматова и музыка. С. 213.
41. Мейерхольд В. Э. Статьи. Письма. Речи. Беседы. Часть первая. 1891-1917. С. 193-194.
42. Чуковская Лидия. Сочинения: В 2 т. Т. 2. Публицистика, отрывки из дневника, открытые письма и др. С. 202-203.
4З. Кац Б., Тименчик Р. Анна Ахматова и музыка. С. 228. См. также: Тименчик Р.Д., Топоров В.Н., Цивьян ТВ. Ахматова и Кузмин. С. 246.
44. Виноградова Л.Н. Зимняя календарная поэзия западных и восточных славян. Генезис и типология колядования / Ответств. ред Н. И. Толстой. М., 1982. С. 203-205.
45. Из письма Т. В. Берфорд от 13 февраля 2003 г.
46. Парнис А.Е., Тименчик Р.Д. Программы «Бродячей собаки» // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1983. Л., 1985. С. 214.
47. Там же. С. 187.
48. Мок-Бикер Элиан. «Коломбина десятых годов...». С.