«Поэма без героя»
Вид материала | Поэма |
СодержаниеНочь. Фонтанный Дом |
- Анатолий Найман «поэма без героя» Принято говорить об Ахматовой, 172.55kb.
- А. И. Анна Ахматова: Жизнь и творчество: Кн для учителя. М.: Просвещение, 1991. 192, 301.17kb.
- «Поэма без героя» Анны Ахматовой, 117.45kb.
- «книг», 322.86kb.
- Марина Серова "Поэма без героя", 233.98kb.
- Конспект урока литературы в 8 классе по теме: Поэма «Мцыри» М. Ю. Лермонтова как романтическая, 93.63kb.
- Анна Ахматова (Анна Андреевна Горенко) 1889 – 1966, 506.61kb.
- Поэма это один из видов лиро-эпического жанра. Основными чертами её является наличие, 1001.63kb.
- Поэма В. Маяковского «Облако в штанах», 77.14kb.
- Примерный план характеристики героя I. Вступление. Место героя в произведении. II., 10.12kb.
В сентябре 1960 года Ахматова написала стихотворение «И в памяти черной, пошарив, найдешь...» с концовкой, которая вызвала недоумение у многих ее современников:
Тебе улыбнется презрительно Блок –
Трагический тенор эпохи.
В. М. Жирмунский предположил, что эта характеристика восходит к давней фразе Блока, сказанной Ахматовой в артистической: «Анна Андреевна, мы не тенора»70. Но тогда непонятно, зачем ей было много лет спустя утверждать, что Блок — «тенор»?
Иное объяснение предложил Иосиф Бродский в беседе с Соломоном Волковым. Когда последний, процитировав строки о «трагическом теноре», заметил, что они «вовсе не комплимент», Бродский живо возразил: «А в баховских страстях по Матфею Евангелист — это тенор. Партия Евангелиста — это партия тенора». И пояснил, что «эти стихи написаны как раз в тот период, когда я приносил ей пластинки Баха»71. Но в таком случае получается, что ахматовские стихи о Блоке были инспирированы если ли не Бродским, то уж во всяком случае с его подачи.
Однако вряд ли Ахматовой было неизвестно, что в оперной традиции обычным для певца-тенора было амплуа главного героя-любовника*. «Трагический тенор эпохи» выявляет все тот же донжуановский аспект образа Блока в «Поэме без героя».
Л. К. Чуковская вспоминала, как Ахматова однажды передала ей «отзыв одного молодого поэта»: «Для меня ваша "Поэма" где-то возле "Двенадцати" Блока». И при этом добавила: «Я всегда так и сама думала, но боялась сказать»72. Оба они — автор «Двенадцати» и автор «Поэмы без героя» — входили в историю русской поэзии как два величайших лирических поэта XX столетия.
-----
* Позволю себе снова сослаться на музыковедческий комментарий Т. В. Берфор: «Это амплуа не зависело от жанровой разновидности оперы — певец-тенор появлялся в качестве первого героя-любовника и в немецком зингшпиле (например, Тамино в «Волшебной флейте» В.-А. Моцарта), и в итальянских операх semi-seria и buffa (соответственно Князь в «Золушке» и Альмавива в «Севильском цирюльнике» Россини), и во французской «опере спасения» (Антонио в «Водовозе» Л. Керубини). Чуть ли не законодательно это амплуа закрепилось за тенором в эпоху романтизма, что можно наблюдать как в западноевропейских образцах опер различных жанров и типов драматургии (Макс в «Волшебном стрелке» К.-М. Вебера, Поллион в «Норме» В. Беллини, Неморино в «Любовном напитке» и Эдгар в «Лючии ди Ламмермур» Г. Доницетти, Альфред в «Травиате» и Радамес в «Аиде» Дж. Верди, Отелло в его же одноименной опере, Хозе в «Кармен» Ж. Бизе, Фауст в одноименной опере Ш. Гуно, Тангейзер, Лоэнгрин, Тристан в операх Р. Вагнера, Зигфрид в его же тетралогии «Кольцо нибелунга», Гофман в «Сказках Гофмана» Ж. Оф-фенбаха, Рудольф в «Богеме» и Каварадосси в «Тоске» Дж. Пуччини и др.), так и в операх русских композиторов (Собинин в «Жизни за царя» М; И. Глинки, Князь в «Русалке» А. С. Даргомыжского, Синодал в «Демоне» Н. Г. Рубинштейна, Самозванец в «Борисе Годунове», Андрей Хованский в «Хованщине» М. П. Мусоргского, Ленский в «Евгении Онегине», Герман в «Пиковой даме», Водемон в «Иолантс» П. И. Чайковского и др.). Любопытно, что иногда эта традиция вступала в противоречие с чисто визуальным образом героя, который должен был создаваться на сцене. Так, в «Черевичках» Чайковского роль Вакулы, который, как известно, был кузнецом и походу действия должен был таскать на себе несколько мешков все равно поручается тенору. В той или иной степени упомянутое амплуа тенора сохранилось и в ряде опер 20 в. (Пеллеас в «Пеллеасе и Мелизанде» К. Дебюсси, Воццек и Альва в операх А. Берга, Принц в опере «Любовь к трем апельсинам» и Алексей в «Игроке» С. С. Прокофьева, Сергей в «Катерине Измайловой» Д. Д. Шостаковича, Том Рекуэлл в «Похождениях повесы» И. Ф. Стравинского и др.)».
6. «Существо это странного нрава...»
С блоковской темой в «Поэме без героя» связано появление среди ночных гостей из тринадцатого года персонажа, названного в ремарке «Поэтом», а в тексте получившего в высшей степени загадочную характеристику:
Ты как будто не значишься в списках.
В калиострах, магах, лизисках, -
Полосатой наряжен верстой,
Размалеван пестро и грубо —
Ты...
ровесник Мамврийского дуба,
Вековой собеседник луны.
Не обманут притворные стоны,
Ты железные пишешь законы,
Хаммураби, ликурги, солоны
У тебя поучиться должны.
Существо это странного нрава,
Он не ждет, чтоб подагра и слава
Впопыхах усадили его
В юбилейные пышные кресла,
А несет по цветущему вереску,
По пустыням свое торжество.
И ни в чем не повинен: ни в этом,
Ни в другом и ни в третьем...
Поэтам
Вообще не пристали грехи.
Проплясать пред Ковчегом Завета
Или сгинуть!..
Да что там!
Про это
Лучше их рассказали стихи.
В так называемых «Примечаниях редактора» Ахматова дала лаконичный псевдокомментарий к строчке о «ровеснике Мамврийского дуба»: «Мамврийский дуб — см. Книгу Бытия». Как известно, у этих примечаний в поэме достаточно сложная функция игры с читателем, которую Ахматова однажды назвала «бел-кинством», имея в виду пушкинские повести Белкина с их сложной системой соотношений: автор - псевдоавтор - псевдоиздатель - издатель - читатель.
В «Записных книжках» она пометила:
«Ком<ментарии> редактора
Ком<ментарии> к ширпотребу» (ЗК, 178).
Похоже, что речь идет не о двух типах комментариев, а об одном — предназначенном для широкого читателя, который мог быть не слишком образованным и не слишком знакомым с реалиями литературно-артистической жизнью Петербурга десятых годов. Это подтверждается другой записью, сделанной страницей выше: «Ширпотреб с коммент<ариями> редакт<ора>» (ЗК, 177).
Но, тем не менее, «ширпотребным» указанием Ахматовой на Книгу Бытия пренебрегать не стоит и следует вспомнить то место, в котором рассказывается, как Авраам поселился у дубравы Мамре и создал там жертвенник Богу (Быт. 13, 18). В той же дубраве Аврааму явились «три мужа», один из которых обещал, что его престарелая жена Сарра родит сына (Быт. 18, 10-15). Там же Авраам получил весть о том, что от него «произойдет народ великий и сильный» (Быт. 18, 18). Говоря иначе, Мамврийский дуб — символ вести, полученной свыше, и, следовательно, поэзия — род вестничества, а функция Поэта носит ангелический характер. Вот почему Блок в поэме силою поэтического слова переносит Героиню в пространство «вне времени» — в напоминание о клятве, данной Ангелом в Откровении Иоанна Богослова, что времени больше не будет.
Таинственному существу, названному «вековым собеседником луны», Ахматова отдает свой лунатизм, то есть свою мистическую связь с луной. А характеристика:
Не обманут притворные стоны,
Ты железные пишешь законы,
Хаммураби, ликурги, солоны
У тебя поучиться должны, —
отчетливо перекликается со статьей Н. В. Недоброво «Анна Ахматова»:
«Эти муки, жалобы и такое уж крайнее смирение — не слабость ли это духа, не простая ли сентиментальность? Конечно, нет: самое голосоведение Ахматовой, твердое и уж скорее самоуверенное, самое спокойствие в признании и болей, и слабостей, самое, наконец, изобилие поэтически претворенных мук, — всё это свидетельствует не о плаксивости по случаю жизненных пустяков, но открывает лирическую душу скорее жесткую, чем слишком мягкую, скорее жестокую, чем слезливую, и уж явно господствующую, а не угнетенную.
Огромное страдание этой совсем не так легко уязвимой души объясняется размерами ее требований, тем, что она хочет радоваться ли, страдать ли только по великим поводам. Другие люди ходят в миру, ликуют, падают, ушибаются друг о друга, но всё это происходит здесь, в средине мирового круга; а вот Ахматова принадлежит к тем, которые дошли как-то до его края — и что бы им повернуться и пойти обратно в мир? Но нет, они бьются, мучительно и безнадежно, у замкнутой границы, и кричат, и плачут. Не понимающий их желания считает их чудаками и смеется над их пустячными стонами, не подозревая, что если бы эти самые жалкие, исцарапанные юродивые вдруг забыли бы свою нелепую страсть и вернулись в мир, то железными стопами пошли бы они по телам его, живого мирского человека; тогда бы он узнал жестокую силу там у стенки по пустякам слезившихся капризниц и капризников»73.
Тем не менее Поэт — это вовсе не Ахматова, ибо он «полосатой наряжен верстой, размалеван пестро и грубо». Предположение Л. К. Долгополова о том, что здесь есть отсыл к молодому Маяковскому, поскольку «размалеванность» является «футуристическим атрибутом»74, не лишена оснований. Достаточно вспомнить мартовское стихотворение 1940 года «Маяковский в 1913 году»:
Все, чего касался ты, казалось
Не таким, как было до тех пор,
Все, что разрушал ты, — разрушалось,
В каждом слове бился приговор.
Мысль о поэзии как торжестве слова-вести и слове-законе здесь просматривается вполне очевидно.
Очевидно и то, что «полосатая верста» — атрибут все-таки не футуристического свойства, и указывает она на такой аспект Поэта, как тяга к странствиям, а это заставляет согласиться с предположением М. Финкельберг, что здесь присутствует «гумилевский» подтекст75. Тем не менее, видеть здесь только Гумилева было бы натяжкой, ибо сама Ахматова в 1959 году заметила: «Демон всегда был Блоком, Верстовой Столб — Поэтом вообще, Поэтом с большой буквы (чем-то вроде Маяковского) и т. д.»76. Главными чертами Поэта являются странность, одиночество и одержимость целями, не имеющими ничего общего с обычными человеческими интересами. Эта характеристика может быть отнесена не только к Гумилеву и Маяковскому, но и к самой Ахматовой.
Поэтам «не пристали грехи» не потому, что они безгрешны (и, следовательно, бесчеловечны), а потому что их печаль и радость о чем-то ином:
Проплясать пред Ковчегом Завета
Или сгинуть!..
Ахматова в данном случае цитирует известный библейский эпизод из Второй книги царств, который столь же важен для понимания ее концепции Поэта, как и упоминание о Мамврийском дубе. В нем рассказывается о переносе Давидом главной святыни иудеев — Ковчега Завета — в Иерусалим. Во время торжественной процессии «Давид скакал изо всей силы пред Господом». Когда дочь Саула Мелхола увидела его «скачущего и пляшущего», то сочла это неприличным и сказала ему:
«Как отличился сегодня царь Израилев, обнажившись сегодня пред глазами рабынь рабов своих, как обнажается какой-нибудь пустой человек».
И сказал Давид Мелхоле: пред Господом, Который предпочел меня отцу твоему и всему дому его, утвердив меня вождем народа Господня, Израиля, — пред Господом играть и плясать буду.
И я еще больше уничижусь и сделаюсь еще ничтожнее в глазах моих, и пред служанками, о которых ты говоришь, я буду славен» (2 Цар., 6, 14-22).
Итак, пляшущий и скачущий Давид «обнажается» перед окружающими до неприличия, но его поведение продиктовано высшим настроем духа: он играет и пляшет в честь святыни. И, уничижаясь по человеческим меркам, он возвышается перед лицом Бога. Этот «срамной» аспект духовного состояния личности просматривается в черновом варианте характеристики драгуна:
Сколько горечи в каждом слове,
Сколько срама в твоей любови
(курсив мой. —В. М.)
В силу возложенной на него миссии, «поэту вообще не пристали грехи», потому что он «не человек, а только дух». Но, будучи одержимым духом творчества, он приносит в жертву ему собственную жизнь. И тогда это ангелическое существо отбрасывает тень, превращающуюся в его темного двойника, а «Гавриил» и «Мефистофель» становятся двумя взаимоисключающими сторонами его творческого «я». Нечто подобное происходит и с Героиней поэмы, пляска которой является не только «срамной», но и «окаянной». Она свидетельствует не об экстатическом просветлении духа, как у Давида, а о помрачении, поскольку в жертву этому мрачному экстазу приносится человеческая жизнь.
Возможно, именно здесь таится разгадка странного отношения Ахматовой к Кузмину, который не был виновником гибели Князева и уж тем более его соперником. Такое отношение вполне логично смотрится в блоковском контексте. Если Блок расплатился за свой опасный и рискованный дар собственной жизнью, то Кузмину, по мнению Ахматовой, все сошло с рук. Строки:
И под пальцами клавесины,
И безмерный уют вокруг, -
говорили о человеке, в руках которого «все превращалось в игрушки» {Чуковская-1, 173). Здесь тоже срабатывал фаустиан-ский код — если для Фауста с его страстной жаждой жить собственные поступки становятся моральной проблемой, то Мефистофель склонен по этому поводу лишь пошучивать.
Все это заставляет снова поставить сложный и запутанный вопрос о таинственном адресате первого «Посвящения». В ранних вариантах текста оно было адресовано как будто бы Князеву и имело разный вид — «Памяти Вс. Гав. Князева», «Памяти Вс. Кн-ва», или просто «Вс. К.». Л. К. Чуковская полагала, что инициалы Князева были поставлены Ахматовой для читателя, «желающего понимать фабулу»77. Н. И. Крайнева, тщательно изучившая основные редакции поэмы, пришла к выводу, что посвящение Князеву должно быть снято при публикации «критического текста» поэмы. Возможно, что здесь имел место и чисто ахматовский отвлекающий маневр, который должен сбивать с толку читателя, задумывающегося о том, кто является адресатом «Посвящения».
Как бы там ни было, но инициалы Князева ничего не поясняли читателям, многие из которых делали совершенно ошибочный вывод о том, что Ахматова пишет на «черновике», молодого поэта, которого к тому же именует Антиноем. Между тем сама Ахматова однажды сочла необходимым твердо предупредить В. М. Жирмунского: «Антиной — не Князев»78.
Под «Посвящением» долго стояла дата 26 декабря 1940 года, которую Ахматова некоторое время считала днем смерти Мандельштама. В 1958 году она сделала запись: «(М<андельштам> умер 26 дек<абря> 1938» (ЗК, 18). Это была ошибка памяти, исправленная несколько позже. В одной из поздних редакций (по классификации Н. А. Крайневой, 7-й редакции, созданной в 1962 году79), дата «27 декабря 1940» превратилась в подзаголовок, и «Посвящение» приобрело следующий — окончательный — вид:
ПОСВЯЩЕНИЕ
27 декабря 1940
... а так как мне бумаги не хватило,
Я на твоем пишу черновике.
И вот чужое слово проступает,
И, как тогда снежинка на руке,
Доверчиво и без упрека тает.
И темные ресницы Антиноя
Вдруг поднялись — и там зеленый дым,
И ветерком повеяло родным...
Не море ли?
Нет, это только хвоя
Могильная, и в накипаньи пен
Все ближе, ближе...
Marche funèbre...
Шопен.
^ Ночь. Фонтанный Дом
Как известно, в июне 1940 года вдове и брату поэта «выдали справку, что Мандельштам умер в возрасте 47 лет, 27 декабря 1938 года от паралича сердца»80. Так что Надежда Яковлевна имела все основания протестовать против инициалов Князева в тексте «Посвящения», будучи уверенной, что его подлинный адресат — Мандельштам.
Во «Второй книге» она с обидой писала:
«В Ташкенте, в первый раз услыхав "Поэму", я спросила, кому адресовано "первое посвящение". Ахматова с досадой ответила: "На чьем черновике я могу писать!". Виленкину и еще кое-кому она прямо говорила, что "посвящение" написано Мандельштаму (Виленкин даже написал мне об этом письмо, и оно у меня в архиве). В "посвящении" есть снежинка, тающая на руке, и я сначала думала, что она где-нибудь поминается в стихах Ахматовой или Мандельштама. Ахматова меня успокоила: "Ося знает". Разговор происходил чуть ли не в шестидесятых годах, когда Ахматова с необычайной силой стала беречь от меня свои "заветные заметки". Наконец, в "Поэме" на секунду звучит голос Мандельштама и его подлинные слова: "Я к смерти готов...".
<...> Ахматова, видимо, решила под конец слить Князева и Мандельштама, пропустив обоих через литературную мясорубку, вот и вышло, что она пишет на черновике Князева, а у гусарского корнета, может, и не было черновиков»81.
Утверждение Надежды Яковлевны подкрепляется некоторыми очевидными фактами. И, прежде всего тем, что к строкам из «Поэмы без героя»:
...и в отдаленьи
Чистый голос:
«Я к смерти готов», -
есть своего рода комментарий в воспоминаниях Ахматовой о Мандельштаме:
«Мы шли по Пречистенке (февраль 1934 года), о чем говорили, не помню. Свернули на Гоголевский бульвар, и Осип сказал: "Я к смерти готов"» (Мандельштам, 1, 20).
Однако было резонно замечено, что здесь у Ахматовой прослушивается цитата из трагедии Гумилева «Гондла»:
Я вином благодати
Опьянился и к смерти готов82.
Это тем более правдоподобно, что, по свидетельству П. Н. Лукницкого, Ахматова считала «Гоидлу» «лучшим произведением Николая Степановича» (Лукницкий-1, 153). Кроме того, она хорошо помнила, как в 1928 году Мандельштам написал ей: «Знайте, что я обладаю способностью вести воображаемую беседу только с двумя людьми: с Никола<ем> Степановичем и с вами. Беседа с Колей не прервалась и никогда не прервется» (Мандельштам, 4, 101).
Не исключено, что фраза, сказанная Мандельштамом Ахматовой за несколько месяцев до его ареста, могла показаться ей (и даже на самом деле была) цитатой из Гумилева. И, таким образом, слова «Я к смерти готов» принадлежат сразу двум поэтам — Гумилеву и Мандельштаму, с которыми Ахматова тоже вела непрерывающуюся «воображаемую беседу».
Вполне логично, что эта фраза в поэме оказалось вложенной в уста мальчика-самоубийцы, ибо она стала лейтмотивом жизни целого поколения, о чем с исчерпывающей точность было сказано в ахматовском стихотворении 1944 года:
De profundis... Мое поколенье
Мало меду вкусило. И вот
Только ветер гудит в отдаленьи,
Только память о мертвых поет.
Думается, это помогает прояснить вопрос о принадлежности черновика, упоминаемого Ахматовой. Ее восклицание: «На чьем черновике я могу писать!» свидетельствовало о том, что она просто не захотела обсуждать с Надеждой Яковлевной тему «черновика», тактично, но твердо оставив свою собеседницу наедине с ее домыслами. О «черновике» Мандельштама не могло идти речи потому, что его творческая эстетика была совершенно иной. В «Четвертой прозе» он сказал об этом так: «У меня нет рукописей, нет записных книжек, нет архива. У меня нет почерка, потому что я никогда не пишу. Я один в России работаю с голоса, а кругом густопсовая сволочь пишет. Какой я к черту писатель! Пошли вон, дураки!» (Мандельштам, 3, 171). Ахмато-на, имевшая точное представление о творческой личности Мандельштама, не могла утверждать, что пишет на его черновике.
Так что с наибольшей вероятностью речь идет о Гумилеве. В одной из последних записных книжек Ахматова записала: «В 1924 три раза подряд видела во сне X. — 6 лет собирала "Труды и дни" и другой матер<иал>: письма, черновики, воспоминания» (ЗК, 667). Рукописи Гумилева на много лет стали неотъемлемой частью ее личного архива. Не исключено также, что какие-то стихи Ахматова однажды действительно записала на обороте автографа Гумилева. Ведь ее символы чаще всего вырастали из совершенно конкретных, нечаянных и чаще всего потаенных фактов личного, интимного опыта. Но, скорее всего, фразу о «черновике» следует толковать метафорически — так же, как и «укладку».
Что касается «ресниц Антиноя», то Т. В. Цивьян предположила, что это — деталь внешнего облика Мандельштама83. В самом деле, в «Листках из дневника» Ахматова писала, что запомнила его «худощавым мальчиком с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, с ресницами в полщеки» (Мандельштам, 1, 8). Еще раньше, в Ташкенте, она говорила Л. К. Чуковской: «Вы знаете, к кому относится посвящение? Помните, какие были у него ресницы...» (Чуковская-1, 372). А в начале 1957 года повторила еще раз: «У Осипа были ресницы пушистые, в полщеки...» (Чуковская-2, 235).
Однако, похоже, Ахматова сознательно мистифицировала Л. К. Чуковскую, ибо в так называемых «Примечаниях редактора» невозмутимо сообщила: «Антиной — античный красавец». Совершенно очевидно не только то, что внешность Мандельштама никак не вяжется с «античным красавцем», по и то, что, говоря словами самой Ахматовой, эти примечания «до смешного правдивы» (ЗК, 179).
Нам хорошо известно, что в жизни Ахматовой был человек, обладавшим красотой античного типа, — Амедео Модильяни, о котором она писала: «У него была голова Антиноя и глаза с золотыми искрами, — он был совсем не похож ни на кого на свете. Голос его как-то навсегда остался в памяти» (Кралин, 2, 144). Но есть смысл прислушаться и к предположению, выдвинутому Л. К. Долгополовым, о том, что Антиной из ахматовс-кого «Посвящения» похож на Блока, «каким мы его знаем по воспоминаниям современников». Он также обратил внимание и на то, что у Блока-Демона во второй главе первой части по-:шы — «античный локон над ухом»84.
В памяти Ахматовой Модильяни и Блок имели некоторые общие черты и стояли где-то очень близко. И не только потому, что знакомство с Блоком в апреле 1911 года, вызвавшее к жизни стихотворение «Рыбак», вклинилось между двумя встречами с Модильяни в Париже (лето 1910 и весна-лето 1911). Для зрелой Ахматовой эти два человека были разными воплощениями художника одного и того же типа. Вот почему очерк о Модильяни буквально пронизан блоковскими ассоциациями.
Говоря об интересе Модильяни к авиаторам, Ахматова хорошо помнила, что авиационную тему в русскую поэзию ввел Блок, и там же процитировала строчку из его стихотворения «Авиатор»: «Земле несущий динамит...». А касаясь ревности Гумилева к Модильяни, не случайно вспомнила, как тот в мае 1918 года назвал художника «пьяным чудовищем»