«Поэма без героя»
Вид материала | Поэма |
- Анатолий Найман «поэма без героя» Принято говорить об Ахматовой, 172.55kb.
- А. И. Анна Ахматова: Жизнь и творчество: Кн для учителя. М.: Просвещение, 1991. 192, 301.17kb.
- «Поэма без героя» Анны Ахматовой, 117.45kb.
- «книг», 322.86kb.
- Марина Серова "Поэма без героя", 233.98kb.
- Конспект урока литературы в 8 классе по теме: Поэма «Мцыри» М. Ю. Лермонтова как романтическая, 93.63kb.
- Анна Ахматова (Анна Андреевна Горенко) 1889 – 1966, 506.61kb.
- Поэма это один из видов лиро-эпического жанра. Основными чертами её является наличие, 1001.63kb.
- Поэма В. Маяковского «Облако в штанах», 77.14kb.
- Примерный план характеристики героя I. Вступление. Место героя в произведении. II., 10.12kb.
Характеризуя короткий период общения с Модильяни в Париже, Ахматова использовала блоковскую метафору «искусство — ад»: «Дыхание искусства еще не обуглило, не преобразило эти два существования...». А будущее, которое «стучало в окно, пряталась за фонарями, пересекало сны и пугало страшным бодлеровским Парижем», осознавалось ею в контексте пророческих строк из стихотворения Блока «Голос из хора»:
О, если б знали, дети, вы
Холод и мрак грядущих дней... (СС-2, 2, 197).
Модильяни был для нее живым воплощением блоковской мысли о божественной природе поэта, светящейся сквозь ад искусства: «И все божественное в Амедее только искрилось сквозь какой-то мрак» (СС-2, 2, 193).
Дополнительным опознавательным знаком блоковской темы является «море», которое вспоминается в тот момент, когда некто с «ресницами Антиноя» вдруг поднимает глаза. Морская символика в лирике Ахматовой 10-х годов была связана преимущественно с Блоком. Таким образом, в тексте «Посвящения» есть скрытый отсыл не только к Мандельштаму и Гумилеву, но и к Модильяни и Блоку. Завершающий «Посвящение»
«March funebre» Шопена имеет глубоко символический, обобщающий характер. В конце июля 1965 года Ахматова записала:
«Еще три дня июля, а потом траурный гость — август ("столько праздников и смертей"), как траурный марш, который длится 30 дней. Все ушли под этот марш: Гумилев, Пунин, Томашевский, мой отец, Цветаева... Назначал себя и Пастернак, но этого любимца богов увел с собою, уходя, неповторимый май 60 года, когда под больничным окном цвела сумасшедшая липа. И с тех [прошло] минуло уже пять лет. Куда оно девается, ушедшее время? Где его обитель...» (ЗК, 644).
В этой записи угадывается скрытое цитирование «Поэмы без героя», которую открывает «March funebre», имеющий отношение к дорогим для Ахматовой людям. Не удивительно, что она колебалась, оставлять в тексте «Посвящения» инициалы Князева или нет. С одной стороны, он не входил в круг этих людей, с другой — его затерянная могила находилась на Смоленском кладбище, где был похоронен Блок. Кстати, по странному стечению обстоятельств, прах Блока в 1946 году был перенесен на Волкове кладбище, где покоился Михаил Линде-берг. В конечном итоге, Ахматова оставила в «Посвящении» только одного адресата — собирательный образ художника XX века, созданный из черт биографически близких ей современников, творчество которых рождалось у нее на глазах.
В «Посвящении» память автора, выхватывая из мрака небытия, подобно прожектору, черты разных людей, рисует универсальное, символическое лицо. В первой главе «Девятьсот тринадцатого года» это лицо предстанет столь же символической, но уже окончательно вневременной фигурой «ровесника Мамврийского дуба», «векового собеседника луны» — то есть Поэта. В сущности, ему и адресовано первое «Посвящение», тема которого раскрывается записью самой Ахматовой: «Могила поэта» (ЗК, 138).
7. «ЕГО миновашая чаша»
Дата «27 декабря 1940» приобрела для Ахматовой символический, если не ритуальный характер. Н. И. Крайнева обратила внимание, что в списке поэмы, принадлежащем С. К. Островской, был такой вариант примечания: «Работу над поэмой я продолжала и после возвращения в Ленинград (т. е. 1 июня 1944) и закончила ее в ночь на 27 декабря 1945». Это примечание повторено и в списке Э. Г. Герштейн — с тою разницей, что указание на 27 декабря 1945 года было густо заштриховано чернилами85. Попытка Ахматовой установить границы создания поэмы при помощи одной и той же декабрьской даты, отнесенной к 1940-му и 1945-му годам, говорит о стремление символически истолковать огромное событие, уложившееся между этими датами, — Великую Отечественную войну.
В декабре 1940 года Ахматовой самой еще был неясен до конца смысл ночного визита теней из тринадцатого года. В 1963 году она записала отзыв Марины Цветаевой о тех начальных строфах, которые так восхитили Л. К. Чуковскую: «Когда в июне 1941 г. я прочла М. Цветаевой кусок поэмы (первый набросок), она довольно язвительно сказала: "Надо обладать большой смелостью, чтобы в 41 году писать об арлекинах, коломбинах и пьеро", очевидно, полагая, что поэма — мирискусническая стилизация в духе Бенуа и Сомова, т. е. то, с чем она, м. б., боролась в эмиграции, как с старомодным хламом. Время показало, что это не так. Время работало на "Поэму без Героя"» (ЗК, 540).
Война очень многое определила в сознании Ахматовой — и, в первую очередь, понимание того, что время работает на нее. В эвакуации — Чистополе и Ташкенте — никаких сомнений по этому поводу не было. Война превращала поэму в очистительный ритуал, целью которого становилось искупление вины перед мертвыми. Маргарита Алигер вспоминала слова Ахматовой, сказанные ей в октябре 1941 года, когда они плыли на пароходе по Каме в Чистополь: «Такая огромная страна... Такая огромная война... Человечество еще не знало войны такого великого смысла... Она перевернет мир, эта война, переделает всю нашу жизнь... Да, да, и нашу жизнь — я именно это хотела сказать... Смотрите, как она срывает все покровы, стирает все камуфляжи, обнажает все безобразное, чтобы люди его увидели, поняли, возненавидели, уничтожили... <...> Такая нойна! Она откроет все двери тюрем и выпустит на волю всех невинных... И как она трезво и точно определяет, что к чему и кто кто... Нет, нет, поверьте мне, это самая великая война в истории человечества... <...> Мы выиграем войну для того, чтобы люди жили в преображенном мире. Все страшное и гнусное в нем будет смыто кровью наших близких...» {Воспоминания, 351-352).
Предваряя поэму, Ахматова писала: «Я посвящаю эту поэму памяти ее первых слушателей, моих друзей и сограждан, погибших в Ленинграде во время осады. Их голоса я слышу и вспоминаю их, когда читаю поэму вслух, и этот тайный хор стал для меня навсегда оправданием этой вещи». Это признание тоже говорило о ритуальном характере поэмы, которая читается вслух для того, чтобы вспомнить о мертвых. Строчка из стихотворения «De profundis...»: «Только память о мертвых поет», — отводила памяти функцию «пения», то есть поэтического творчества.
Но если в первой части поэмы это был ритуал, соединяющий «черты свадебного и похоронного обряда»86, то, начиная с «Решки» и особенно в «Эпилоге», его содержание меняется:
Все, что сказано в Первой части
О любви, измене и страсти,
Сбросил с крыльев свободный стих...
Любовная катастрофа 1913 года и связанный с нею визит ряженых зимой 1940-го перестали быть конструирующим началом. В одном из вариантов текста это было подчеркнуто еще резче:
Все, что сказано в Первой части
О любви, измене и страсти,
Обратилось сегодня в прах.
На первый план выдвинулась личность и судьба Автора, осознающего свою жизнь в большом историческом времени. В рабочей тетради Ахматовой осталась запись от 8 сентября 1962 года: «Наступает 1941 год, и кончается вся Петербургская Гофманиана поэмы... Белая ночь беспощадно обнажила город... А дальше Урал, Сибирь и Образ России» (СС-6, 3, 617).
Эта запись перекликается с ремаркой, открывающей Эпилог панорамой блокадного Ленинграда, мысленно увиденной Автором из Ташкента — «за семь тысяч километров»: «Белая ночь 24 июня 1942 г. Город в развалинах. От Гавани до Смольного все как на ладони. Кое-где догорают застарелые пожары.
В Шереметевском саду цветут липы и поет соловей. Одно окно третьего этажа (перед которым увечный клен) выбито, и за ним зияет пустота. В стороне Кронштадта ухают тяжелые орудия». Белая ночь 24 июня — это ночь на Ивана Купалу, которую Ахматова числила днем своего рождения. Иначе говоря, панорама города, в котором, вопреки пожарам и уханью орудий, цветут липы и поет соловей, дана Автором под знаком своего второго рождения — во всяком случае, обновления собственной жизни. Если местом действия «Девятьсот тринадцатого года» был обреченный Петербург, то в «Эпилоге» им становилось пространство огромной страны — ледяная Кама, тоннели и мосты Урала, Сибирь:
И уже предо мною прямо
Леденела и стыла Кама,
И «Quo vadis?» кто-то сказал,
Но не дал шевельнуть устами,
Как тоннелями и мостами
Загремел сумасшедший Урал.
И открылась мне та дорога,
По которой ушло так много,
По которой сына везли,
И был долог путь погребальный
Средь торжественной и хрустальной
Тишины Сибирской Земли.
Это — панорама России, сдвинувшейся с запада на восток, уходящей к каким-то неизвестным, еще не обретенным новым возможностям и силам:
От того, что сделалось прахом,
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Обуянная смертным страхом
И отмщения зная срок,
Опустивши глаза сухие
И ломая руки, Россия,
Предо мною шла на восток.
В некоторых изданиях (в частности, в двухтомнике под редакцией В. А. Черныха) в качестве заключительной печатается строфа о России, идущей обратным, зеркальным путем — с востока на запад:
И себе же самой навстречу
Непреклонно в грозную сечу,
Как из зеркала наяву, —
Ураганом — с Урала, с Алтая,
Долгу верная, молодая,
Шла Россия спасать Москву.
Эта строфа завершала одну из редакций поэмы и, вероятно, была создана в расчете на публикацию. Но в окончательном варианте заключительными остались строки о России, уходящей от «от того, что сделалось прахом». И не удивительно, поскольку прошлое, снова превратившееся в «прах», означало, что мертвые, наконец-то, успокоились, а Автору и Героине отпущен их давний и страшный грех.
Была, однако, еще одна причина, по которой строки о «молодой» России были отвергнуты Ахматовой. Россия, идущая на восток, шла по «той дороге», которая еще совсем недавно была предназначена для каторжников и лагерников. Страна, с одной стороны, вваливалась в большую кровавую трагедию, но эта трагедия становилась общей для всех, кто совсем недавно был разделен колючей проволокой. Не следует забывать, что заключенный Лев Гумилев ушел на фронт добровольцем из Туруханска в 1944 году. Так что уходящая на восток Россия шла, действительно «самой же себе навстречу», но отнюдь не так, как сказано в этой строфе — вынужденной, противоречащей всей логике поэмы и потому в итоге фальшивой.
«Эпилог» поэмы вообще характеризуется стремительным расширением пространства и, в частности, сопряжением самых его отдаленных точек -Африки и России:
Это где-то там — у Тобрука,
Это где-то здесь — за углом.
Средней Азии и Америки:
Кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке...
Причем если понятно, что в Ташкенте Ахматова могла вспоминать о перебравшемся в Америку Артуре Лурье, то не вполне ясно, почему в поле ее зрения попал ливийский порт Тобрук, за который в 1941-1942 годах шла ожесточенная борьба между английскими и немецко-итальянскими войсками.
Э. Г. Герштейн полагала, что Ахматова, успевшая испытать начало блокады в Ленинграде, не могла не пройти мимо трагедии жителей этого порта, «запертых в городе, подвергавшихся обстрелу с моря и воздуха, переносивших голод, страх и смерть»87. Иначе говоря, между осажденными городами в России и Африке разница стиралась в силу одинаково перенесенного ими страдания. И все же события вокруг Тобрука отнюдь не сводились только к трагедии его жителей. Напомню их основную канву.
В апреле 1941 года корпус генерала Роммеля начинает наступление на Тобрук в Северо-Восточной Ливии. В декабре в результате операции «Крестоносец» английские войска освобождают Тобрук от немцев и переходят в наступление. В июне 1942 года немцы отбивают у англичан Тобрук. В ноябре того же года Роммель терпит поражение, и английские солдаты снова овладевают Тобруком. Таким образом, только Англия, блокированная Гитлером с моря, но так и не захваченная им, могла представлять собою сопротивляющуюся Европу. В силу вещей Европа становилась союзником Советского Союза в борьбе против общего врага, и Россия, благодаря войне, включалась в общеевропейское пространство после стольких лет изоляции. «Там — у Тобрука» и «Здесь — за углом» были символами не только единого страдания жителей двух осажденных городов, но и единой европейской истории, заново срастающегося целого.
Ахматова рассматривала логику внутреннего развития поэмы как расширение памяти: «Моя бедная поэма, кот<орая> началась с описания встречи Нов<ого> года и чуть ли не домашнего маскарада — смела ли она надеяться, к чему ее подпустят» (ЗК, 191). Появление новых строф она связывала именно с этим процессом: «Я, как дождь [влетаю] проникаю в самые узкие щелочки, расширяю их — так появляются новые строфы» (СС-6, 3, 236-237). Художница А. В. Любимова, которой Ахматова в июне 1945 года прочла «Эпилог», определила его главную особенность как «расширенное содержание» и записала в своем дневнике, что определение вызвало у Ахматовой неподдельный интерес (Воспоминания, 424).
В «Эпилоге» создавался не только образ грандиозного пространства, охваченного войной, но и целостный образ памяти, объемлющей живых и мертвых. Это память о Ленинграде, оставшемся погибать; о братских могилах, над которыми можно «рыдать на воле»; о собственном поколении, которого «несчастие не минует»; о «друге», разлука с которым неизбежна; о «старом клене» под окном Фонтанного Дома; о сыне, которого везли на восток. «Эпилог» возвращал читателя к эпиграфу, предпосланному всей поэме, — «Deus conservat omnia».
С высоты, которую явила собою война, «глупый мальчик», не стерпевший первых любовных обид, увиделся не только как личная и безысходная вина автора, но и как безымянная жертва эпохи, открывшая собою огромный ряд таких же безымянных и не оплаканных судеб. Об этой неоплаканности Ахматова скорбела в стихах памяти расстрелянного Бориса Пильняка (позднее включенных в цикл «Венок мертвым»):
И каждому завидую, кто плачет,
Кто может плакать в этот страшный час
О тех, кто там лежит на дне оврага...
Но выкипела, не дойдя до глаз,
Глаза мои не освежила влага.
В «Поэме без героя» плач стал публичным, ведущим к катарсису — очищению от «действия, причиняющего гибель или боль» (Аристотель).
Если в «Requiem»e» страна переставала быть домом, ибо превращалась в огромную тюрьму, то в «Поэме без героя» ей снова возвращался утраченный статус. Она снова становилась домом, по которому тоскуют в Ташкенте и в Нью-Йорке. Ахматова сказала об этом лаконично и точно в одном из четверостиший, связав воедино понятия воли и дома:
Жить — так на воле,
Умирать — так дома.
Волкове поле –
Желтая солома.
И все же этот дом еще предстояло обрести — в том послевоенном будущем, которое мыслилось под знаком искупления, очищения и преображения. Вот почему во «Втором посвящении», датированном маем победного 1945 года, происходит трансформация облика бесовской и жестокой Козлоногой, которая снова возвращает себе чистоту и прелесть Путаницы-Психеи:
Ты ли, Путаница-Психея,
Черно-белым веером вея,
Наклоняешься надо мной.
Хочешь мне сказать по секрету,
Что уже миновала Лету
И иною дышишь весной?
Эта трансформация заставляет вспомнить известную сцепу из «Мастера и Маргариты» Михаила Булгакова, где происходит аналогичное превращение ведьмы в прелестную женщину: «Исчезало ее временное ведьмино косоглазие и жестокость, буйность черт. Лицо покойной посветлело и, наконец, смягчилось...»88. Собственно, Путаница-Психея во «Втором посвящении» становится персонификацией преображенного войной мира.
Автору снится их общая с Героиней молодость — какой она была задумана, без искажающей ее буйной страсти:
Сплю -
мне снится молодость наша,
Та, ЕГО миновавшая чаша;
Я ее тебе наяву,
Если хочешь, отдам на память,
Словно в глине чистое пламя
Иль подснежник в могильном рву.
Первоначально строка «Та, ЕГО миновавшая чаша» читалась несколько иначе: «Та разбитая вдребезги чаша», —- и, соответственно, была совершенно иным символом — тем, о чем так красноречиво и точно сказано в рассказе Ивана Бунина «Чаша жизни»: «Крепко и заботливо держу в своих руках драгоценную чашу жизни»89. Вряд ли Ахматова помнила этот рассказ, но зато, безусловно, знала (как и Бунин) лермонтовскую «Чашу жизни» и, разумеется, «С четырех сторон чаши» Иннокентия Анненского.
«Разбитая вдребезги чаша» не устроила ее по меньшей мере по двум причинам. Во-первых, дарить надтреснутый предмет — плохая примета, а во-вторых, это выглядело как еще одно напоминание о вине Героини, тогда как речь должна была идти об искуплении и прощении. «ЕГО миновавшая чаша» сразу ставила всю строфу в контекст евангельского моления о чаше:
«Отче мой! Если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем не как Я хочу, но как Ты» (Мф., 26, 39); «Авва Отче! Все возможно Тебе; пронеси чашу сию мимо Меня; но не чего Я хочу, а чего Ты» (Мрк, 14, 36); «Отче! О, если бы Ты благоволил иронесть чашу сию мимо Меня! Впрочем не Моя воля, но Твоя да будет» (Лк, 22, 42).
Обращает внимание, что в строке о чаше местоимение третьего лица написано прописными буквами: «ЕГО миновавшая чаша». Н. И. Крайнева, реконструировав критический текст «Поэмы без героя», пришла к выводу, что в ремарке к первой главе «Петербургской повести» Ахматова выделила прописными буквами слово «ОНА», относящееся к Героине: «И в то же время в глубине залы, сцены, ада или на вершине Гетевского Брокена появляется ОНА <...>»90. [Выделенное заглавными буквами личное местоимение, относящееся к героине, заставляет предположить, что аналогично оформленное местоимение «Его» замещает героя. Такая параллель приводит к выводу, что] Автор поэмы видит во сне, что смерти «глупого мальчика» не было.
Это заставляет вспомнить эпизод из «Мастера и Маргариты», тоже связанный со сном (но только не автора романа, а одного из его персонажей — Ивана Николаевича Понырева): «После укола все меняется перед спящим. От постели к окну протягивается широкая лунная дорога, и на эту дорогу поднимается человек в белом плаще с кровавым подбоем и начинает идти к луне. Рядом с ним идет какой-то молодой человек в разорванном хитоне и с обезображенным лицом. Идущие о чем-то разговаривают с жаром, спорят, хотят о чем-то договориться.
- Боги, боги! — говорит, обращая надменное лицо к своему спутнику, тот человек в плаще. — Какая пошлая казнь! Но ты мне, пожалуйста, скажи, — тут лицо из надменного превращается в умоляющее, — ведь ее не было! Молю тебя, скажи, не было?
- Ну, конечно, не было, — отвечает хриплым голосом спутник, — это тебе померещилось.
- И ты можешь поклясться в этом? — заискивающе просит человек в плаще.
- Клянусь! — отвечает спутник, и глаза его почему-то улыбаются»91.
Как у Булгакова, так и у Ахматовой, проблема отпущения вины восходит к старому богословскому спору о том, под силу ли Богу сделать бывшее небывшим*. Как писал по этому поводу Лев Шестов, факт «есть то, что однажды возникло, имело начало, а, стало быть, если не должно, то может иметь конец»92. В данном случае прощение равно забвению, потому что аннулирует память о совершенном поступке и, следовательно, связанную с ним вину: то, что не помнится, не существует. Казалось бы, это противоречит эпиграфу «Бог сохраняет все», но если Бог есть не только «Вечная память», но и «Вечная жизнь», то в последней отменяется время и смерть как таковые: «Смерти нет — это всем известно». Автор, вручая Героине «ЕГО миновавшую чашу», парадоксально предлагает помнить о том, что было искуплено и, соответственно, забыто.
Эта парадоксальная логика помогает понять одно из мест поэмы, вызывавших в разное время недоуменные вопросы даже у очень квалифицированных читателей. Речь идет о строках, обращенных к памяти Н. В. Недоброво:
Там за островом, там за садом
Разве мы не встретимся взглядом
Не глядевших на казнь очей?
Разве ты мне не скажешь снова
Победившее смерть слово
И разгадку жизни моей?
Э. Г. Герштейн вспоминала, как одна из читательниц Ахматовой решительно возразила: «На казнь нельзя глядеть». Ахматова, которая «за неимением критики была чрезвычайно чувствительна к отдельным мнениям, <...> заменила эту строку другой: "Не глядевших на смерть очей"». Но в конце концов остановилась на варианте: «Наших прежних ясных очей». При этом сама Эмма Григорьевна полагала, что именно первый вариант «дает полное представление о психологическом "пейзаже" доисторического периода биографии Ахматовой — ведь речь идет о казни Гумилева в 1921 году»93.
-------
* Утверждение о том, что для Бога возможно бывшее сделать небывшим обосновывал итальянский богослов XI века Петр Дамиани в трактате «О божественном всемогуществе».
При всей справедливости утверждений Э. Г. Герштейн, они идут все же мимо главного смысла этих строк: встреча Автора поэмы с ее адресатом (то есть Ахматовой и Недоброво) происходит по ту сторону исторического времени. И дело не только в том, что ни она, ни он не были очевидцами казни Гумилева, но и в том, что «там» этой казни не было. Озабоченная непонятливостью своих читателей, Ахматова в итоге избрала нейтральный вариант, но сохранила в нем самое главное — убежденность в гармоничности и просветленности новой встречи со своим старым другом по ту сторону времени. К сожалению, сняв упоминание о «казни» и «смерти», она затемнила смысл этой строки в еще больше степени, хотя, на первый взгляд, все стало как будто проще и понятнее.
Мрачной символике «мохнатого и рыжего», который в первой части поэмы «волок» Козлоногую через «призрачные ворота», противопоставлен образ рождающейся жизни-завязи:
Кто-то маленький жить собрался,
Зеленел, пушился, старался
Завтра в новом блеснуть плаще.
Этот «кто-то маленький» во «Втором посвящении» так же выступает «третьим» и так же не имеет «лица и названья», как не имеет их в первой части поэмы «лишняя тень». Но если последняя символизирует зло и разъединение в пределах любовного треугольника, то первый является как бы результатом ликвидации «нечета» и восстановления «парности» — «ОН» и «ОНА».
В одном из набросков балетного либретто, названном «Интермедия» Ахматова наметила похожий мотив преодоления любовного треугольника «петербургской повести». Козлоногая в виде Коломбины, драгунский корнет и Арлекин-убийца, исполнив на сцене танец, вызывающий восхищение остальных персонажей, уходили в какое-то вневременное будущее: «В заднике открывается арка, и оттуда выпадает выгнутый крутой мост. Маскарадная толпа расступается. Все трое проходят но этому мосту в какое-то теплое, желтое сияние. Победа жизни».
Читая «Самопознание» Н. А. Бердяева, Ахматова отметила у него мысль, которая ее глубоко волновала: «Время — обман и зло»