Культура

Вид материалаСборник статей

Содержание


2. Следующий сквозной образ – чрево
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7

Рис. 1



Афимья Софья







Пётра Ванька Трофим Иваныч Ганька

Рис. 2



Сравнение треугольников (в первом и втором планах) позволило выявить следующие различия:

1. В треугольник «Наводнения» включён член отношений «родитель – ребёнок», чего нет в «Чреве».

2. Треугольник «Наводнения» осложнён дополнительной «обратной связью» (Рис. 1, вспомогательные стрелки). Помимо ответного чувства более удачливого соперника (как в «Чреве») здесь можно отметить существование душевного влечения Трофима Иваныча к жене (в прошлом – безусловного, в хронологических рамках произведения – довольно относительного).

Общие черты: все три «обратные связи» очень слабы, условны и во всех трёх случаях могут быть мотивированы безысходностью ситуации, скукой и так далее.

3. Оба треугольника включают в себя жертву и убийцу (Рис. 2).Сами убийцы, в свою очередь, - психологические жертвы. А реальные (фабульные) жертвы – «тираны» и «разрушители» (далее разъясним значение этих ярлыков).


В центре рассказа «Чрево» - образ Афимьи. Она – крестьянка, замужем за нелюбимым мужчиной, который намного старше её. «Да на кой ты мне ляд с любовью нужён-то, родимец старый?» – кричит «за всю свою с Пётрой жизнь в первый раз» (2,125) Афимья в ответ на горестный упрёк мужа, ставшего свидетелем измены. «Я ль тебя, Афимья, не любил да не холил? А ты…» (2,125) - говорит он. По некоторым авторским оговоркам мы убеждаемся в справедливости заявления Пётры. Например, по дороге из города он «купил, по привычке, гостинец для жены» (2,129), но боль обиды напоминает о себе: «Кому ж это я гостинцы-то? Афимке треклятой? Эх!..» (2,129)

На что больше обижен Пётра, какое оскорбление причиняет ему сильнейшую боль: измена молодой жены или её крик – упрёк: «Ребят, что ли, я от тебя родила? Другой год с тобой горе мыкаю… Ты думал…» (2,125)? Закономерен вопрос: почему нет ребёнка в новой семье, ведь от первого брака Пётры рождён Васятка, и Афимья «понесла от Иванюши милого» (2, 125)? Случаен ли акцент: «Васятка двухгодовалый – вылитая мать, Катерина – покойница» (2,125)? Способен ли Пётра к продолжению рода? Пётрин ли сын Васятка? Не потому ли и уничтожается Пётра архаическими силами природы (через Афимью), что нет у него связи с плодородящей землёй, как у Трофима Иваныча (который кажется «вросшим ногами в землю» (2, 491). Замятин не даёт прямого ответа на эти вопросы.

Ещё одна загадка: причина жестокости Пётры по отношению к жёнам. Афимья, упрекая мужа в том, что она «другой год… горе мыкает» (2,125), с ним, подразумевает не только бездетность («…ведь она баба молодая, сытая, крепкая: как ребёнка не зажелать?» (2, 127), но и, может быть, угнетённость материальным положением («…продал Пётра в городе хлеб…, а до тех пор денег было – хоть бы грош ломаный…»(2,123). В любом случае, обида Пётры достаточно сильна, так как избивать жену он начинает задолго до того, как узнаёт о её беременности (а именно: сразу после её крика – упрёка). Но бьёт он и первую жену (Афимья жалуется: «Ведь в гроб вколотит, как Катерину свою вколотил» (2, 126). Значит, избивает жён Пётра потому, что «так надо», того требует патриархальный устой русской крестьянской семьи. (Тогда почему он не бил Афимью до «того треклятого дня»(2,126), с которого «и пошло, и пошло»(2, 126).

«Сызмальства Афимья послушлива была, в терпеньи выросла»(2, 127), «…терпела, всё терпела и молчала…»(2, 127). Нельзя назвать такую терпеливость «тихим омутом», так как молодая женщина стыдится своих отношений с «любименьким»(2,127) соседом: «Может, и с Иванюшей от этого самого связалась, на такое пошла?»(2,127) - задаётся она вопросом, размышляя о своей бездетности. Не смотря на этот небольшой конфликт с самой собой (суть которого – необходимость игнорировать заключение сделки с собственной совестью, изменять мужу), жизнь Афимьи текла размеренно, относительно спокойно, ничего не говорило о возможности выхода этой жизни – реки из берегов.


Софья – героиня более позднего произведения, действие которого разворачивается в провинции послереволюционной России. Внимание литераторов этого периода привлечено к жизни пролетариата – по сути, занявшего в литературе (да и в сознании людей) место крестьянства России предреволюционной.

Следует учесть также и массовый поток крестьян в города, отмечавшийся демографами начала ХХ века. Таким образом, Софья, жена рабочего котельной, - всё та же крестьянка Афимья.

В первую очередь обратим внимание на имя героини. 1929-ый – год, которым датировано произведение, - время, когда уже отгремел сакрально-религиозный символизм, восславивший соловьёвскую Софию (а до этого и вместе с этим – русский космизм, пронёсший идею соборности, софийности человечества).

А.Ф. Лосев, известный учёный и исследователь, в книге «Имя и судьба» писал: «Я утверждаю, что сила имени в теперешней жизни, несмотря на её полное удаление от живой религии, нисколько не изменилась. Мы перестали силою имени творить чудеса, но мы не перестали силою имени завоёвывать умы и сердца, объединять ради определённых сил тех, кто раньше им сопротивлялся…» (Цит. по 1,169).

Героиня «Наводнения» несёт груз и в то же время свет своего имени через судьбу. Реестр метких характеристик внутреннего мира носителей тех или иных имён, сохранившийся в фольклорных произведениях русского народа, гласит: «Софья – обещающая не солгать» (1;169-170). В контексте эпохи значение конкретизируется до краткого: Софья – мудрая (или просто: мудрость). То есть «несущая правду». Такая трактовка имени персонажа оправдывает подход к анализу образа Вольфом Шмидом (на статью которого мы опираемся в своём исследовании).

Сам автор называет героиню Софья (строго, полно), благодаря чему значение имени акцентируется. Трофим Иваныч в период отчуждения тоже зовёт её Софья. Но, поощряя её решение удочерить Ганьку, говорит: «Молодец ты, Софья!» (2, 482) (подчёркивает веру в мудрость решения жены, в необходимость такого поступка и в оправданность и дальнейшее искупление в мифологическом плане трагических последствий). «Со-офка!» (2, 495) - удивлённо-радостно восклицает он, узнав о беременности жены. «Кто…кто? Это ты, Софка?» (2, 496) - в ту же ночь снова называет он её «так, как уже много лет не называл» (2, 495) (интимно, нежно).

Важно отметить краткость, эмоциональную сниженность имён «третьих» членов любовных треугольников: Ванька, Ганька. Но если Ванька для Афимьи – Иванюша, то Ганька в течение всего произведения остаётся только Ганькой (для Софьи, Трофима Иваныча, Пелагеи и других). По нашему мнению, это, - во-первых, следствие полной орнаментализации текста, а во-вторых, это - ещё один показатель доработки «Чрева» в «Наводнение».

Итак, проследим, как переосмыслен Замятиным образ Афимьи в Софью.

Как и Афимья, Софья замужем за таким же, как и она сама, выходцем из народа, за человеком земли (несколько раз Трофим Иваныч показан стоящим «будто по щиколотку вросши ногами в землю»(2,481),только после разоблачения связи с Ганькой он «с корнем выдернул свои ноги из земли и ушёл в комнату»/2;485/).

Подобно Афимье Софья – домохозяйка, хранительница домашнего очага. Трофим Иваныч «взял её из деревни»/2;493/. Обе женщины сравниваются с землёй, уподобляются ей. Об Афимье сказано: «…ведь чрево у ней – как земля пересохшая – дождя ждёт, чтобы родить»(2,127). У Софьи «под глазами… было темно, они куда-то осели. Так весною темнеет, оседает, проваливается снег и под ним вдруг земля»(2,494), Софьины слёзы льются «как талые ручьи по земле»(2,495). Как земля весной, Софья (перед тем – Афимья) чувствует необходимость порождать новую жизнь. В этом, по В. Шмиду, - их мифологическая задача: «Прежде чем принести в жертву заместительницу, мифическую соперницу, Софья должна – хотя бы на краткое время – пожертвовать собой. Одна жертва – непременное условие другой»(5,62).

Афимья так же жертвует собой, во-первых, вступая в сделку с совестью (тайные встречи с Ванькой), во-вторых, безропотно перенося ежедневное избиение. Она, как и Софья, приносит себя в жертву ради позволения и оправдания с позиций мифологической логики другого жертвоприношения, ради убийства Пётры.

Здесь перенос мифологической сетки Шмида на «Чрево» должен производиться весьма осторожно (условно): хотя Пётра – искупленная жертва, но принесена она не во имя реализации мифологической задачи. Пётра – препятствие, наткнувшись на которое Афимья-земля не порождает. То есть в контексте «Чрева» устранение препятствия само выступает как изначальная мифологическая задача.

Таким образом, цель достигнута героиней в обоих произведениях. Правомерность такого вывода мы обосновываем следующим образом. В «Чреве» образ наводнения – побочный, возникший, судя по всему, случайно. Чрево же, требующее заполнения и подталкивающее к отмщению, - образ магистральный. Этимология слова «чрево» предполагает учёт в семантике не только значения «живот», но и вообще «всё, что внутри человека». Иносказательно: нечто глубокое, тёмное, сакральное, фрейдистское «подсознательное», юнговское «оно».

В повести 1929 года карта перевёрнута: образ наводнения стал центральным, чрево же, переосмысленное в яму (с широкой сетью ассоциаций) – теперь уже второстепенный образ. Причина – изменение, коррекция мифологической задачи. В этом произведении, как и в первом рассказе, смысловой центр тяжести (в плане мифологического прочтения) вынесен в заглавие, он – мистическая причина убийства, всех оправдывающая и всё искупающая.

В социально-психологическом аспекте оценка поступков Софьи и Афимьи идентична. (Мы имеем в виду уже упоминавшиеся ярлыки фабульных жертв: «тиран», «разрушительница».) Для окружающих героинь людей преступление (жертвоприношение) продиктовано невыносимыми условиями их существования. Афимью избивает муж. Соседки сочувствуют: «Ай уж тяжела ты? Ведь муж-то тебя и совсем прикончит»(2,128). О том, что Афимья «скинула» (2;130) после очередных побоев, знает только Петровна. Но даже при таком условии Пётре можно присвоить ярлык «разрушитель» (рушит счастье Афимьи, лишает её мифологической удовлетворённости). В «Наводнении» вторая линия (разрушение) становится преобладающей в характере усложнившегося (по сравнению со «Чревом») образе жертвы. Ганька не просто разрушает и без того почти полностью занесённые «угольной пылью»(2,479) взаимоотношения, дотлевающую родственную связь между супругами, но именно она изначально призвана воссоединить чету. Причина перерождения доброкачественной опухоли (неестественной компенсации отсутствия собственного ребёнка чужим, вызывающим у Софьи отвращение и жалость) в злокачественную (Ганька становится соперницей Софьи) - кроется в мифологических сплетениях сюжетных линий.

При мифологическом прочтении «Наводнения» и перенесении схематической сетки на «Чрево» проясняется сущность разрушительности как характеристики фабульных жертв. И Ганька, и Пётра воспрепятствовали естественному, гармоничному течению событий, развивающихся по высшим космическим законам Жизни. Они – вольно или невольно – попытались остановить вращение вселенского маховика (ср. смерть на заводском маховике рабочего). Результат предсказуем и очевиден: посредством Афимьи - Софьи (Мудрой) их уничтожает беспощадная архаическая Гармония. Не имеет смысла говорить ни о жестокости Жизни, ни о бессердечности фабульных убийц.

Своей смертью Пётра и Ганька дали возможность «прорасти» новой жизни (ср. сон Софьи, в котором Ганька – росток). В. Шмид, анализируя «Наводнение», заметил: «В рассказе… история о преступлении и наказании, пересказываемая Замятиным будто бы ещё раз, растворяется как нарративный, событийный сюжет и превращается в «слово» о смерти и возрождении, о самопожертвовании и жертвовании как условиях новой жизни»(5,65).

Таким образом, убийцы не только в мифологическом, но и в социально-психологическом плане прежде всего сами жертвы. Но не страданиями Афимьи и Софьи объясняется жестокость убийств (мы имеем в виду дальнейшее расчленение трупов). Рассмотрим этот момент.

Обе женщины разрубают труп жертвы. Это уже само по себе, даже без ссылки на мифологическое видение, говорит о совершении убийства в состоянии аффекта (как исходное мы предполагаем неоспоримое психическое здоровье убийц) или (и) ритуальном (жреческом) характере убийства. Афимья проделывает это «неторопливо, спокойно, без единой дрожи» (но не расчётливо), спустя некоторое время после умерщвления: «Нет, надобно Пётру инако спрятать, так оставить нельзя»(2,133). Сра­вним: после того, как Софья ударила топором Ганьку, «чужие, Софьины руки легко, спокойно разрубили тело пополам». Объективно - и Афимья, и Софья расчленяют труп для удобства его захоронения: одна – чтобы труп вошёл в бочку, другая – «иначе его было никак не уне­сти». Афимья, ставшая Софьей (приобретшая архаическую муд­рость), расчле­няет тело сразу - в связи с усилением мифологичности и требо­ваниями орнаментальности в «Наводнении». Именно поэтому Софья после убийства «надела на себя всё свежее, как после исповеди пе­ред праздником» (2, 490).

Современная психология объясняет состояние транса, сомнамбулизма наяву, в котором героини произведений совершают убийство, естественной защитной реакцией психики (чтобы сохранить разум здоровым, заблокировав сознание). Патология видится в том, что мозг не блокирует (рефлекторно) поступок вообще. Подсознание побеждает. Причина ослабления системы табуированных реакций кроется в древнейших (мифологических) пластах подсознания. «Можно понимать мифическое мышление, обнаруживаемое в этом рассказе («Наводнение»), как мышление подсознательное»(5,65) - отмечает и В. Шмид.

С этих позиций подойдём к вопросу о раскаянии и признании убийц. Здесь сильнее всего проявилась смысловая диссоциация рассказов.

В. Шмид пишет о «Наводнении»: «В мире этого рассказа признание не следует понимать в христианском смысле, как знак нравственного очищения и духовного развития. Отвернувшись и от священников старой церкви, и от новых – живоцерковцев, Софья стала приверженкой сумасшедшего сапожника Фёдора, проповедующего третий завет. Она переживает своё признание вполне телесно, как рождение, как физиологическую необходимость, как акт мифического катарсиса, не сопровождаемый ни покаянием, ни искуплением»(5,61).

Важно отметить, что так называемый «третий завет» - это религиозно-философская теория, разработанная Д. Мережковским и

З. Гиппиус. Основной идеей «третьего завета» была постоянная борьба духа и плоти (Христа и Антихриста) и необходимость слияния их как неполноценных в разъединённости своего существования. Е.И.Замятина особо привлекла в этой теории идея суда, грядущего изнутри человека. «Сапожник Фёдор проповедовал о скором Страшном суде…»(2,483): «Не с неба, нет! А отсюда, вот отсюда, вот отсюда!» - весь дрожа, сапожник ударил себя в грудь, рванул на ней белую рубаху, показал жёлтое, смятое тело»(2,483).

В христианской традиции Страшный суд представлен потрясающим воображение своей грандиозностью и абсолютной справедливостью решений – приговоров. Невероятным кажется пришествие Великого суда, многие века ожидаемого с надеждой и трепетом человечеством, изнутри самого этого «жёлтого, смятого тела» (представляющего собой, по Мережковскому, уникальное, гармоничное соединение духа и плоти).

В «Чреве» идея Суда изнутри также важна для верной трактовки причин признания. Петровна, покачав «тёмным ликом»(2,135) и «раскрыв щепоть морщин»(2,135) (как бы благославляя) упрекает рассказавшую ей обо всём Афимью: «Эх ты, неразумная! Людей боялась… Людей-то, чего их бояться: себя страшно. Так ведь, а?»(2,135).

Существуют две версии: либо Замятин уже в 1913 году был знаком с теорией Мережковского и Гиппиус, либо узнал о ней позже, но особо выделил близкую ему, уже пережитую и осмысленную заранее и самостоятельно идею (тогда в «Чреве» мы встречаемся с собственными Е.Замятина мыслями). Мы склонны придерживаться последней гипотезы.

Неадекватным реальности мира творчества Замятина может показаться одновременность мифологического осмысления содержания рассказа и предположение о существовании религиозных предпосылок признания Афимьи. Тем более, что рассказ написан через год после «Уездного», где Замятин рисует чеботарихинский образ «съедобного бога».

Настаивая на необходимости принять во внимание религиозно-мифологический аспект признания, мы опираемся на следующие моменты.

1. Слишком строг и светел образ Петровны (Петровушки), слишком чётко прорисован и слишком близко подведён к первому плану, чтобы игнорировать его значимость при осуществлении герменевтических операций над текстом.

Несколько раз повторяется примерно следующее описание Петровны: «После церкви – она строгая, ладаном пахнет легонько, лик тёмный – морщин щепоть» (2,134).

2. В период состояния полупомешенности (после убийства) Афимья «…услыхала: колокол сквозь туман. Вспомнила: воскресенье ведь. Хотела было руку поднять да крест на себя наложить – сил не хватило»(2,134). Уровень подсознания, которым воспринимается мифологизированная реальность, отвечает и за выбор того или иного вероисповедания со всеми его канонами, этот же уровень подсознания регулирует силу веры и способность соответствовать требованиям религии. Именно эта часть подсознания блокирует на физиологическом уровне попытку Афимьи перекреститься, а на психологическом – возможность снять гнетущее оцепенение сознания. Блокировка – своеобразное наказание. Героиня наказана Страшным судом, пришедшим из глубин её души, не за «исполнение закона жизни»(5,65) (объективно: преступление), а за неспособность и страх довести до собственного сознания реальность совершённого поступка (N.B.: не проступка – в плане мифологического мышления).

3. Не случайно иконизирующее описание признавшейся Афимьи: «Не Афимья это, нет. Но уж так-то знато и ведано это лицо, и глаза в тенях, и сжатые губы. Но где? Во сне ли привиделось? Нет. Уж не там ли, не в церкви ли, видели тот женский скорбящий лик?(здесь и далее выделено мной – авт.)»(2,135)

Афимья почти приравнивается жителями деревни к лику святых (её образ мниться им на стенах церкви). Но это нераскаявшаяся Афимья! Не нераскаявшейся убийце «все, как один, стар и млад – отдали последний поклон»(2,135) люди, но мученице. Действиями Афимьи руководила воля, более сильная, чем разум, берущая начало в тех же глубинах, откуда поднялся Страшный суд. Мучительную неспособность сопротивляться этой силе поняли люди, провожающие «мученицу» на каторгу со словами: «Прощай, Афимьюшка. Бог те простит»(2,135).

Как мы видим, без учёта религиозных мотивов признания Афимьи невозможно понять (и верно истолковать) её поступок.

В плане сопоставления «раскаяния» двух героинь интересно следующее. После признания губы Афимьи сжимаются, она замыкается в себе, удаляется от внешнего, мирского, суетного, обречённая на каторгу там, внутри, где таиться в каждом человеке Страшный суд («…низко насунут чёрный платок, глаз не видать, только губы одни крепко сжаты»(2,135), «…и глаза в тенях, и сжатые губы»(2,165)).

«Наводнение», как гораздо более мифологизированное и орнаментализированное произведение, освобождено в значительной степени от социального (благодаря чему оголяются нервы психологических связей между героями). Именно поэтому, на наш взгляд, в повести 1929 года смещаются авторские акценты с социально-психологического (с учетом мифологического) на мифолого-психологическое восприятие признания (соответственно: раскаяния так же, как и в «Чреве», нет). Многократно в течение повествования обращается внимание на плотно сжатые губы Софьи (кажущаяся безнадёжность, полная замкнутость и отрешённость). Только трижды мы видим её губы раскрытыми:

1). Перед убийством, во время начала наводнения: «Она повернулась навстречу /ветру/, губы раскрылись, ветер ворвался и запел во рту, зубам было холодно, хорошо»(2,486). Автор показывает, что в Софью проникла стихия наводнения.

2).Перед зачатием долгожданного ребёнка: «Она медленно раскрыла губы, раскрылась мужу вся, до дна – в первый раз в жизни»(2,493).

3). После рождения ребёнка и признания в убийстве. Последнее предложение повести: «Она спала, дышала ровно, тихо, блаженно, губы у неё были широко раскрыты»(2,500).

Нереализовавшая себя как мать и наказанная вечным продолжением Страшного само-суда (но не самоосуждения!), Афимья прощена людьми. Понятие «само-суд» условно, так как пласт психики, откуда этот Суд поднялся, характеризуется связью с массовым мифологическим сознанием, с общенародным типизированным (не стереотипным!) мышлением. В отличьи от Афимьи родившая Софья прощена и Страшным само-судом (о чём свидетельствует образ впервые за много лет широко и спокойно раскрытых губ), понята и не осуждаема она окружающими. О том, что Софью поняли, говорит взгляд «докторши»: «…Она / «докторша» / сняла пенсне, глаза у неё стали как у детей, когда они смотрят на огонь»(2,499). В контексте орнаментального произведения эту фразу следует понимать иносказательно: сняв пенсне, она освобождается от четкости, стереотипности социолизирующего зрения, погружаясь в полумрак подсознательного созерцания, и с этого уровня взглянув на пациентку, смогла разглядеть в ней тот огонь, в который Софья «…бросила…мешок, клеёнку, весь мусор, какой ещё оставался. Огонь ярко вспыхнул, всё сгорело, теперь в комнате было совсем чисто. И так же сгорел весь мусор в Софье, в ней тоже стало чисто и тихо»(2,491).

Софья прощена: «Что же – начнём!» - сказал молодой человек /следователь/ и вынул бумагу… «Нет, уж пусть спит, нельзя…». – «Мне всё равно». – «А ей уж и подавно всё равно, теперь что хотите с ней делайте!»(2,500).


Оптимизации доступности понимания произведений способствуют сквозные образы и детали. Рассмотрим некоторые из них (в порядке ослабления значимости).

1. Наводнение. В «Чреве»: во время беременности Афимья «Бере­жливо ходила… по улице, как с махоткой, полной молока до краёв: как бы не сплеснуть» (2, 127). Заслоняясь от Пётры, «…вскочила Афи­мья с ногами на лавку – как от воды, будто вот вода подступила»(2, 129). В «На­вод­нении» этот образ лейтмотивом проходит через всю по­весть. В контексте обоих произведений наводнение выведено четырёхпланово.

Во-первых, реальное наводнение (Нева выходит из берегов): «…там, где была улица, теперь неслась зелёная, рябая от ветра вода» (2, 486). В этом случае основная функция образа – оттенять, подчёркивать силу и стихийность душевного наводнения.

Во-вторых, – душевное, внутреннее наводнение. В «Чреве» перед убийством у Афимьи «одни глаза полыхают» (2, 130), «как смола в огонь, капали слёзы – и ещё пуще бушевало в ней полымя злое» (2, 130). Только после убийства «потухло в Афимье всё полымя – вся потухла» (2, 131). Символически причина затухания «полымя» объясняется так: «Зачерпнула в кадушке воды, выпила полный корец» (2, 131). В «Навод­нении»: перед совершением Софьей убийства «…снизу, от живота, под­нялось в ней, перехлестнуло через сердце, затопило всю» (2, 489).

К этому значению образа наводнения примыкает и понимание его как ука­зание на стихийность (неуправляемость, хаотичность и неизбеж­ность) происходящих событий. О Софье во время убийства сказано: «Она хотела ухватиться за что-нибудь, но её несло… Не думая, под­хваченная волной, она подняла топор с полу…» (2, 489).

В сон Софья погружается тоже «как в глубокую, тёплую воду» (2, 492). После осознания беременности Софья льёт через край лампы керосин: «Через край…» – растерянно повторила Софья…» (2, 494). Засыпая, она снова «опускается на дно» (2, 496). Ночью за окном «всё время колыхалась тяжёлая, светлая вода» (2, 496).

То, что признанием Софьи руководит всё та же стихия, показывает эпи­зод: «“Она без памяти…” – начал Трофим Иваныч. “Молчи!” – крик­нула Софья; он замолчал, из неё хлестали огромные волны и затопляли его, всех». После признания Софья почувствовала, что «она вылилась вся» (2, 499).

В-третьих, образ наводнения прочитывается в слезах и дожде. Рассказ «Чрево». Когда впервые задвигался в животе Афимьи ребёнок, «брызнули у Афимьи слёзы из глаз – как дождь давно жданный летний. Брызнули – и высохли в ту пору ж: радость высушила» (2, 128). «Плач, милая, плач, родная, полегшает» (2, 130) – хлопочет Петровна около «скинувшей» (2, 130) Афимьи. «Но не легче было от слёз Афимье: как смола в огонь, капали слёзы» (2, 130). После убийства: «…пора бы уже… и серым облачкам слезливым» (2, 131), а их всё нет (жаждет облегчающих слёз Афимья.). «Хлипнула Афимья – выплакать бы всё Иванюшеньке, а губы-то сухие, а глаза сухие, а слёз – нету» (2, 131). И дальше: «а слёз всё не было, а глаза – сухие, а губы – сухие» (2, 134). Об Афимье сказано: «Ведь чрево у ней – как земля пересохшая – дождя ждёт, чтобы родить» (2, 127). Но стоило убийце признаться во всём Петровушке, «…и полились в три ручья слёзы у Афимьи: как лёд вот тронулся, как половодье» (2, 135). Природа благодатно реагирует на при­знание: «С понедельника осень началась, заслезил дождичёк мелень­кий. Ничего-о, пущай слезит: зато зеленя хорошо взойдут» (2, 135).

Параллель между событиями духовного мира главной героини и явлениями (настроениями) живой (олицетворённой) природы ещё раз доказывает правомерность перенесения мифологической сетки В. Шмида на «Чрево».

В повести 1929 года перед осенью, в которую произошло наводнение Невы, «…стеклянно, бесслёзно, давя сухими тучами, прошло всё лето, и осень шла такая же сухая» (2, 486).

После убийства Софья «…быстро вымыла пол, сама вымылась в лотке на кухне» (2, 490). Это смыта кровь с тела, но не с души. После рождения ребёнка Софье снится омывающий дождь: «Трофим Иваныч зажигал лампу – шёл густой дождь, от дождя было темно…» (2, 497). Во время «родильной» горячки Софье чудится наводнение: «Пушка ухала…, вода поднималась всё выше – сейчас хлынет, унесёт всё – нужно скорее, скорее…» (2, 499). В этот момент Софья «понимает», что ей нужно снова родить, она «знает – кого, но её имя… не могла произнесть, вода поднималась всё выше…» (2, 499). Таким образом, родившаяся девочка не сразу Ганька, но только после признания это превращение, к которому стремилась Софья, осуществляется (мифологическая задача реализована полностью).

В-четвёртых, подобно наводнению управляет событиями кровь. В рассказе «Чрево»: «И есть ли что слаще в бабьем житье, как не это вот: всю себя расточать, кровью-молоком исходить, выносить, выкормить дитё первенькое?» (2, 127). «…Хлынула из чрева кровь, и родилась с кровью нестерпимая против Пётры-погубителя злоба» (2, 130). Чувствуя это, Петровна «холодной водой кровь унимала» (2, 130). После убийства «встало солнце красное, тусклое. Вздрогнула Афимья, отвернулась от окна» (2, 134).

Во втором произведении это явление (влияние крови) просматри­вает­ся отчётливее. У Софьи – «…будто связанная с Невой подземными жилами – подымалась кровь» У Трофима Иваныча – «Он двигался к Софье, на лбу у него вспухла, как Нева, синяя жила» (2; 179, 492).

Кровь в вещем сне Софьи: «Она споткнулась, упала – руками прямо в мокрое. Стало светло, она увидела, что руки у неё в крови» (2, 480). Благодаря этому сну Софья чувствует на подсознательном уровне, какие силы ей движут (хотя именно этот сон обостряет её чувство вины): закапывая труп на Смоленском поле (там же, где она бежит во сне), «…Софья спотыкалась. Она упала, ткнулась рукой во что-то мокрое и так шла потом с мокрой рукой, боясь её вытереть»(2,490). Две версии: либо Софья не вытирает руки, будучи уверенна заранее, что там кровь (на самом деле поле не могло быть залито кровью, даже на мешке её нет, так как труп завёрнут в клеёнку), и она боится разрушительной и созидающей одновременно силы этой крови; либо не стирает кровь, чтобы, потеряв физический контакт с ней, не лишиться поддержки и руководства той силы, что движет её решениями и поступками и на которой, по Софьиному мнению лежит ответственность за совершённое ей убийство. «Обыкновенную женскую кровь»(2,480) Софья пытается заместить Ганькиной кровью. Несмотря на то, что «столярова»(2,480) Ганька дальше от земли, чем Софья и её муж («столяр жил над ними»(2,480), попытка оказалась удачной (мифологическое перерождение произошло). После удара топором из головы Ганьки «…хлынула кровь на железный лист перед печкой. И будто эта кровь – из неё, из Софьи, в ней наконец прорвало какой-то нарыв, лилось оттуда, капало, и с каждой каплей ей становилось всё легче»(2,489).

Полное душевное облегчение наступает во время родов, когда Софья «чувствует – из неё льётся, льётся кровь»(2,497). Более того: «Софья чувствовала, как из неё текут тёплые слёзы, тёплое молоко, тёплая кровь, она вся раскрылась и истекала соками, она лежала тёплая, блаженная, влажная, отдыхающая, как земля – ради этой одной минуты она жила всю жизнь, ради этого было всё»(2,497).

Образ наводнения, выраженный через слёзы, кровь и другие «соки», передаёт одно из качеств мифологического мышления: функционирование организма человека по тем же законам, что управляют Вселенной. А так как человек обладает сознанием (воссоединяет в себе части души и плоти Мира), то законы эти распространяются и на социально-психологическую сферу человеческой деятельности. Тогда вполне объяснимы и понятны становятся мотивы и сами поступки героев анализируемых произведений. В этом же - причина нецелесообразности и неуместности (в свете нашей позиции) разговора о патологии и негуманности.

^ 2. Следующий сквозной образ – чрево.

В рассказе «Чрево» он употребляется в следующих смысловых вариантах:

1) Живот (как место, где ребёнок развивается в продолжение натального периода жизни): «Ведь чрево у ней – как земля пересохшая – дождя ждёт, чтобы родить» – сказано об Афимье (2, 127).

Когда Афимья «заслонила руками живот», тем самым она пыталась спасти ребёнка от побоев. Не спасла: «Из чрева, пустого, как побитое градом поле накануне покоса – хлынула из чрева кровь» (2; 129, 130).

2) Яма (как пустота). Мифологическая попытка заполнить образовавшуюся пустоту, яму в животе, закопав труп Пётры в соседском огороде, не увенчалась успехом: слишком неглубока яма (ино­сказательно: недостаточно силы в Афимье для этого, или слишком слаба связь с природной всевозрождающей и самовозрождающейся силой).

В «Наводнении»:

1). Яма. Как пустая бочка: «И поняла: если не будет ребёнка, Трофим Иваныч уйдёт из неё – весь по каплям, как вода из рассохшейся бочки»(2,480). Труп Софья, как и Афимья сначала, хоронит в яме.

2). Живот. При приближении Ганьки у Софьи «внезапно в животе что-то сжалось, поднялось вверх к сердцу»(2,480). Наводнение в Софье «снизу, от живота поднялось…»(2,489).

В образе чрева реализуется древнейшая культурологическая оппозиция «пустота – заполненность» (чрево – яма). В обратной после­довательности членов этой оппозиции – особенность фабулы «Чрева».

3. Хлеб. Этот образ, как символ плодородия возникает ещё в «Чреве».

«На Воздвиженье продал Пётра в городе хлеб. …Продал Пётра хлеб, купил две кадушечки новых…»(2,129). В эти кадушки затем Афимья уложит его расчленённое тело, «наказанное» за препятствование осуществлению вселенского закона всевозрождаемости.

В «Наводнении» хлеб появляется сначала у Ганьки: «На коленях у неё лежал нетронутый кусок чёрного хлеба» (2, 481). (Именно смерть Ганьки сделает возможной беременность Софьи). Трофим Иваныч «вынимал из мешка хлеб», затем «он начал резать осторожные ломти». На предложение Софьи удочерить Ганьку он улыбается «медленно, так же медленно, как развязывал мешок с хлебом» (2; 481-482).

В обоих произведениях образ хлеба появляется до убийства и предвещает радость зарождения новой жизни. Афимье, в отличие от родившей Софьи, было дано узнать только эту радость: «Бухнула Афимья земной поклон богородице: «Матушка ты милая. Ведь и ты вот ждала же младенчика, радовалась, знаешь ведь? Ох, до чего хорошо!»(2,127). Как деву Марию осуждали неверующие в её непорочное зачатие, так осуждает себя Афимья за то, что ребёнок не Пётрин: «Матушка пресвятая, да спасибо же тебе, что надо мной смилосердилась, над поганкой, над грешницей»(2,127). Это доказывает нравственную чистоту Афимьи и подтверждает необходимость рассматривать совершённое ей убийство только в мифологическом плане.

3. В «Наводнении» постоянны параллели: Софья – птица, Ганька – кошка. Это важно для понимания сюжетных движений на социально психологическом уровне (жертва – кошка, подкарауливающая свою убийцу – птицу).

Ганька «молчала,…, разговаривала с кошкой. Только иногда медленно, пристально наплывала на Софью зелёными глазами… Так, уставясь в лица, смотрят кошки, думают о чём-то своём – и вдруг становится жутковато от их зелёных глаз, от их непонятной, чужой, кошачьей мысли» (2, 482). Софья замечает свет в мёртвом доме «…на лету, углом одного глаза, как видят птицы…»(2,483).

Когда Софья обнаружила интимную связь между мужем и Ганькой, та «вся сжалась, как кошка, когда на неё замахнутся» (2, 484). Реакция Софьи на открывшееся ей: «…У неё ничего не было, ни рук, ни ног – только сердце, и оно, кувыркаясь птицей, падало, падало, падало» (2, 484). Во время наводнения Невы мимо окон Софьи «пронесло ветром какую-то большую птицу, крылья у неё были широко раскрыты» (2, 486). «Цыплят, цыплят собирай скорее…» (2,486) - кричал кто-то. Проплывает «на чьём-то столе …белая с рыжими пятнами кошка… Не называя по имени Ганьку, Софья подумала о ней, сердце забилось..» (2, 486). Возвратившись в свою квартиру, Софья «быстро, в несколько взмахов, как большая птица, облетела комнату глазами» (2, 488). Здесь Софья сопоставляется не просто с птицей, которой нужно бояться кошек, но с хищницей, от которой прячут цыплят, которая сама может расправиться с любой кошкой, что она и делает (убивает Ганьку). После убийства Софья – это птица в клетке, чувствующая необходимость вырваться на свободу (признаться): «Маятник на стене метался, как птица, чующая на себе пристальный кошачий глаз. Софья спала»; «Часы над ней громко долбили клювом в стену» (2; 491, 492). Из-за этого Софье не спится, она думает: «Зачем же всё это, что было сегодня?» Ответ даёт сердце, которое, предчувствуя зарождение новой жизни в Софье, «…неровно перевёртываясь, птицей падает вниз»(2: 492, 493). После, кормя своего ребёнка, она понимает, что «ради этого было всё» (2, 497), и признаётся в убийстве. На мешающего признанию мужа она впервые в жизни повысила голос, так как поняла и то, что «…ведь и его тоже (как Ганьки) нет и никогда не будет» (2, 492). Есть только ребёнок. И лишь после того, как Софья убедилась, что все ей поверили, «она медленно, как птица, опустилась на кровать. Теперь всё было хорошо» (2, 497).

В системе образов – параллелей этого пункта мы отметим следующие оппозиции: а) кошка – птица; б) птица – большая птица (хищник); в) свободная птица – птица в клетке. Эти оппозиции реализуются по ходу повести в представленном здесь порядке, и в конце Софья – снова большая, сильная, спокойная птица, осознающая, что «теперь… она… закончена» (2, 499), что её жизненная задача выполнена: мифо­логический переход через смерть (инициация) осуществлён. Реали­зовалась мысль Софьи о смерти: «Это будет совсем просто – вот как заходит солнце, и темно, а потом опять день» (2, 490).

4. Образ света (варианты: свеча, огонёк сигареты, булавка, лампа, месяц) и другие.

Таким образом, в результате сопоставления рассказа «Чрево» и повести «Наводнение» мы сделали следующие выводы.

Черты сходства:

1) Оба произведения написаны в жанре, требующем относительно небольшого объёма.

2) Композиция произведений идентична.

3) Оба произведения насыщены мифологическими элементами («Наводнение» – в большей степени): а) мифологический сюжет (иллюстрация сокрушительности действия законов всевозрождаемости как части повествования о Сотворении мира); б) мифологическая трак­товка героев и художественных образов; в) гротескность некоторых деталей; г) необходимость иносказательного понимания образов героев и их поступков, художественных деталей.

4) Ослаблены социальные черты, на первый план выведено пси­хо­ло­ги­ческое, интимное (но за счёт мифологичности звучания – всеохват­ное).

Черты различия:

1) «Чрево» написано в 1913 году, а «Наводнение» – в 1929.

2) Сюжет произведений различается на уровне варьирования.

3) Различен язык произведений: в «Чреве» – яркий, народно-разговорный, с использованием диалектных и просторечных лекси­ческих вариантов, упрощённых синтаксических конструкций, в «Навод­нении» – литературный язык, но синтаксис специфически обработан Замятиным.

4) «Наводнение» – орнаментальный текст. Об орнаментальности «Чре­ва» можно говорить только условно. Видимо, здесь орнаменты ин­ту­и­тив­ны, они продиктованы художественным чутьём Замятина. В «Навод­не­нии» - орнаментальность сознательная, целенаправленная (уси­ливает ми­фологическое звучание текста), построенная с опорой на теорию А. Белого.

Пограничная черта: хотя действие «Чрева» происходит в глухой деревне, а «Наводнение» - в Петрограде, на Васильевском острове, по сути, это не столь важно, так как герои произведений одни и те же (следует понимать условно, причина оговорена ниже).

На основании проведенного анализа мы заключаем, что «Наводнение» создано на основе «Чрева», сознательно доработано и обогащено орнаментальным звучанием, но сохранена композиция, не изменён ос­нов­ной конфликт. Причина появления такой «пары», на наш взгляд, – в желании Замятина отразить в творчестве своё восприятие революции 1917 года. В обоих произведениях автор изображает типичных представителей народа, единственная разница – в «Наводнении» это уже послереволюционный народ («Кругом Васильевского острова далёким морем лежал мир: там была война, потом Революция»). Но в жизни главных героев ничего не изменилось, «только уголь пошёл другой». Лучше? Качественнее? Нет: новый уголь «крошился, чёрная пыль залезала всюду, её было не отмыть ничем. Вот будто эта же чёрная пыль обволокла всё и дома». Только ли семья Трофима Иваныча и Софьи (новых Афимьи и Пётры) оказалась в этой грязи, или Замятин, изображая, повторяя, «типичную семью из народа», показал, как просочилась копоть и в другие «уездные» семьи?

Таким образом, угольная пыль в «Наводнении» понимается двояко: 1) в контексте повести, как показатель меж– и внутриличностного конфликта, вызванного осознанием супругами своей бездетности и связанным с этим чувством вины главной героини; 2) как продукт революции, как пыль революционного взрыва, и то ли из-за пыли не видно ожидаемого Нового, то ли его нет вовсе.

Эта пара произведений – своеобразная иллюстрация Замятиным же сказанной фразы: «Для меня идеи – не галстук, цвет которого можно менять в зависимости от сегодняшней моды»(2,33). Ирония ли судьбы, случайность ли придаёт особую таинственную значимость совпадению даты написания «Наводнения» (29-ый год) и продолжительности его литературной деятельности, о которой Ремизов отозвался так: «За 29 лет литературной работы осталось – под мышкой унесёшь; но вес – свинчатка» (Цит. по: 3, 35).


Примечания.


  1. Будур Н.В. Руническая магия. - М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2001.
  2. Замятин Е.И. Избранные произведения. Повести, рассказы, сказки, роман, пьесы. – М.: Советский писатель, 1989.
  3. Келдыш В.А. Избранные произведения. – М., 1989. – С.12-36.
  4. Шмид В. Орнаментальный текст и мифическое мышление в рассказе Е.Замятина «Наводнение» // Русская литература. – 1992, № 2. С. 56-67.


История культуры и эстетики


С. Б. Борисов