Примечания 386 последовательное опровержение книги гельвеция «о человеке»

Вид материалаДокументы

Содержание


Глава xiii
Почему любители почти никогда не могут сравняться со своими учителями? Почему преимущества организации не возмещают недостатка в
Глава xiv
Удар причиняет боль двум существам в отношении 2:1; удар двойной силы произведет двойную боль у обоих, т. е. в отношении 4:2 или
Единственные аффекты, влияние которых на умы нетрудно заметить, — это аффекты, зависящие от воспитания и предрассудков.
Подобный материал:
1   ...   23   24   25   26   27   28   29   30   ...   41
^

ГЛАВА XIII


С. 145. $Если бы малайцы, говорит г-н Пуавр, были ближе к Китаю, то эта империя была бы вскоре завоевана...$

Охотно этому верю.

$...и форма правления в ней была бы изменена.$

А вот этому нет. До сих пор никто не интересовался, почему законы и нравы китайцев устояли, несмотря на неоднократные вторжения в их империю. А дело вот в чем: чтобы завоевать Китай, достаточно и горстки людей, но чтобы изменить его, нужны миллионы. Допустим, шестьдесят тысяч человек завладели этой страной — что с ними станется? Они рассеются между шестьюдесятью миллионами в отношении тысяча на миллион. Но можно ли поверить, что тысяча человек способна изменить законы, нравы, обычаи, привычки миллиона людей? Победитель сообразуется с побежденным, который подавляет его численным превосходством: это ручеек пресной воды, затерявшийся в море соленой, это капля воды, попавшая в бочку со спиртом. Прочность китайского государственного строя есть неизбежное следствие не его положительных качеств, а чрезмерной населенности страны. И покуда сохраняется эта причина, империя будет менять хозяев, не меняя своего устройства: монголы станут китайцами, китайцы же не станут монголами. Я не знаю ничего, что могло бы поколебать национальный строй и законы, за исключением религиозной нетерпимости победителя, ибо этот религиозный фанатизм способен на самые невероятные вещи, такие, например, как истребление в одну ночь нескольких миллионов иноверцев. Ни у одного народа новая религия не вводится без революции в законодательстве и нравах. Избавьте Китай от этой опасности, поручитесь, что наследники какого-нибудь императора не разделят между собой этой обширной страны, — и вы можете не опасаться ни за рост населения, ни за сохранение его нравов.

С. 148. $^ Почему любители почти никогда не могут сравняться со своими учителями? Почему преимущества организации не возмещают недостатка внимания?$

Потому, что среди учеников часто тот, кто трудится больше всех, успевает меньше всего и все прилежание первого не может заменить отсутствия природных задатков.

Потому, что во всех делах к самым счастливым природным качествам надо прибавить ученье — и притом самое продолжительное, — чего не хватает любителям.
^

ГЛАВА XIV


С. 148. $Люди, несомненно, могут испытывать различные ощущения от одних и тех же предметов. Но могут ли они вследствие этого по-разному воспринимать отношения между этими самыми предметами?$

Кажется, я не понимаю смысла этого вопроса, ибо в том виде, как он естественным образом воспринимается, вопрос не допускает отрицательного ответа, даваемого на него автором.

Что такое ум, его острота и проницательность, как не способность замечать в какой-нибудь вещи или в нескольких вещах, на которые толпа смотрела уже сотни раз, свойства и отношения, которые никто не заметил? Что есть удачное, неожиданное и остроумное сравнение, что есть смелая метафора, оригинальное выражение, как не выражение некоторых необычных отношений между хорошо известными вещами, которые нам показывают с какой-то новой стороны?

Не все люди видят все свойства вещей. Никто не чувствует и не воспринимает их абсолютно одинаково. Весьма немногие улавливают все то, с помощью чего можно установить между ними точки соприкосновения. Еще меньше найдется людей, способных выразить ярко, точно и интересно как свойства изученной ими вещи, так и замеченные ими между различными вещами отношения.

С. 149. $^ Удар причиняет боль двум существам в отношении 2:1; удар двойной силы произведет двойную боль у обоих, т. е. в отношении 4:2 или 2:1.$

Сколько во всем этом неточностей и рискованных утверждений! (32)

Кто вам сказал, что удовольствие и страдание прямо пропорциональны впечатлению?

Какой-нибудь рассказ вызывает у двух людей радостное волнение. Продолжение рассказа удваивает впечатление у обоих, и вот уже Жан заливается смехом, а Пьеру делается дурно. Удовольствие превратилось в страдание, положительное количество стало отрицательным.

Удар заставляет обоих вскрикнуть; от удара двойной силы один кричит громче, а другой падает замертво.

Нет, сударь, нет, предметы не действуют на нас в постоянном и одинаковом отношении, в том-то и заключается различие между крепкими и слабыми людьми: один теряет голову и готов упасть в обморок, в то время как другой едва взволнован.

Нельзя увеличивать по произволу ни удовольствия, ни страдания. Удовольствие, доведенное до крайности, превращается в страдание. Крайнее страдание влечет за собой возбуждение, бред, потерю сознания и смерть.

Там же. $^ Единственные аффекты, влияние которых на умы нетрудно заметить, — это аффекты, зависящие от воспитания и предрассудков.$

Не думаю, что можно сказать что-нибудь более нелепое. Неужели вы полагаете, что только воспитание и предрассудки делают женщин вообще пугливыми и малодушными, а не сознание своей слабости, — сознание, которое роднит их со всеми слабыми животными, то самое сознание, которое одного при малейшем звуке обращает в бегство, а другого заставляет гордо смотреть в лицо опасности при виде приближающегося врага?!

Все это может подействовать лишь на поверхностного человека, пленяющегося остроумной антитезой.

С. 151. $Если в моей памяти сейчас только снега, льдины и северные метели или пылающая лава Везувия и Этны, то какую картину могу я составить с таким материалом? Картину гор, защищающих вход в сад Армиды... Таким образом, род наших идей и наших картин зависит вовсе не от природы нашего ума, одинакового у всех людей, а от того вида предметов, который случай запечатлевает в нашей памяти, и от нашего интереса к их комбинированию.$

И это единственная причина, от которой он зависит?! Но из десятка тысяч людей, слышавших рев Везувия, ощущавших, как дрожит под ногами земля, и уцелевших среди потоков пылающей лавы, низвергавшейся по разверстым склонам горы, или из десятка тысяч людей, тронутых чудесным весенним пейзажем, едва ли один сумеет приблизиться к возвышенному описанию этой картины, ибо возвышенное — будь то в живописи, поэзии или красноречии — рождается отнюдь не из точного описания явлений, а из волнения, которое пережил созерцавший их гений, из искусства, с которым он сообщит мне трепет своей души, из сравнений, которыми он воспользуется, из выбора выражений, из гармонии, которой он поразит мой слух, из идей и чувств, которые он сумеет пробудить во мне. Многие, быть может, способны изобразить какой-нибудь предмет с точки зрения натуралиста или историка, но совсем иное дело — поэтическое его изображение. Одним словом, я хотел бы знать, каким образом интерес, воспитание, случай наделяют пылким характером холодного человека, творческим вдохновением — методический ум, воображением — того, у кого его нет. Чем больше я думаю об этом, тем больше меня смущает парадокс нашего автора. Если художник не одержим от природы, то самое лучшее воспитание способно лишь научить его более или менее скверно подделываться под одержимость. Именно этим объясняется такое множество бездарных подражателей Пиндара и всех других оригинальных авторов. А почему подлинно оригинальные авторы не способны делать хорошие копии?

Вы, господин Гельвеций, столь часто употребляете слово $оригинальный$, что могли бы, наверно, сами объяснить мне его значение. Но если вы мне скажете, что оригинального человека создает воспитание или случайное стечение обстоятельств, то очень меня рассмешите.

В моем представлении $оригинальный человек$ — это странное существо, которое особым способом видеть, чувствовать и выражаться целиком обязано своему характеру. Его произведения настолько личностны, что невольно думается, что если бы он не родился, то созданное им никогда не было бы создано.

Но в этом смысле, скажете вы, все люди оригинальны, ибо найдется ли человек, способный сделать в точности то же самое, что и другой человек?

Совершенно верно. Но в вашем возражении не было бы нужды, если бы вы не прервали меня, ибо я собирался прибавить, что характер оригинального человека должен резко отличаться от характера прочих людей, так что мы не могли бы найти для него ни в прошлом, ни в настоящем ничего похожего, что могло бы послужить ему примером для подражания. Так, Колле оригинален в своих стихах и песенках, Рабле оригинален в своем «Пантагрюэле», Патлен (33) — в своем «Фарсе», Аристофан — в своих «Облаках», Шарлеваль — в своей «Беседе отца Канне с маршалом д'0кенкуром», а Мольер — почти во всех своих комедиях, но больше, пожалуй, в шуточных, нежели в других, ибо оригинальное не всегда равнозначно прекрасному. Более того, ему зачастую далеко до последнего. Среди прекрасного почти не встречается такого, для чего не было бы образца в прошлом. Если Шекспир и оригинален, то разве в возвышенных местах своих произведений? Отнюдь нет. Он оригинален в невероятном, непостижимом, неподражаемом соединении вещей, свидетельствующих о самом утонченном вкусе, и вещей, выдающих самый дурной вкус, но особенно в странности последних. Дело в том, что возвышенное само по себе — осмелюсь сказать это — не оригинально и становится таковым лишь в силу особого своеобразия, как бы налагающего на него личную печать автора, так что можно сказать: это — возвышенное такого-то. Так, например, «Пусть он умрет!»— возвышенное Корнеля, «Макбет не будет спать!»— возвышенное Шекспира (34), «Как я ни мою рук, на них я вижу кровь»— стих этот мой, но возвышенное в нем принадлежит английскому автору.

Но я изрядно потрудился над вашими софизмами. Не изволите ли вы уделить теперь пару минут моим?

Вы знали Риккобони — ведь это была ваша приятельница. Она получила лучшее воспитание и была наделена бóльшим умом, остроумием и вкусом, чем вся итальянская труппа, вместе взятая. Всякий раз она уходила со сцены с упавшим сердцем. Она проводила дни и ночи за изучением своих ролей. Все это я знаю от нее самой. Она занималась самостоятельно, брала уроки, прислушивалась к советам своих друзей и лучших актеров, и все-таки ей никогда не удавалось подняться над уровнем посредственности. Объясните-ка мне, в чем тут дело? А дело в том, что ей недоставало природной способности к декламации. Скажете, она начала слишком поздно? Но она родилась за кулисами и прогуливалась на помочах по подмосткам. Или ее не одушевлял достаточно сильный интерес? Но она краснела перед своим любовником, а он краснел за нее, и она запрещала ему ходить на представления, а он боялся туда идти. Или она мало работала? Но невозможно было работать больше, чем она. Или она по недомыслию не разбиралась в принципах своего искусства? Но никто не знал их основательнее, не изучил их глубже, не говорил о них лучше, чем она. Или ей не хватало внешних данных? Она не была ни хороша, ни дурна, но сотням других за их талант прощается и безобразие. Тембр ее голоса был приятен, но если бы даже и нет, то благодаря естественности, правдивости, теплоте и увлеченности она приучила бы нас к нему. Между тем она не была лишена ни души, ни чувствительности. Как и все актеры, она, разумеется, испытывала влияние посторонних причин, как развивающих, так и заглушающих талант, с той лишь разницей, что она, будучи дочерью всеми любимого актера, обладала преимуществом, которого лишены другие. Оставьте ваши тонкости, Гельвеций; они не удовлетворят ни меня, ни вас. Объясните-ка мне толком это явление. Ведь она ежедневно окружена всеми теми счастливыми случайностями, которым вы приписываете столь огромное значение. А главное, не забывайте, что зрители, встречавшие аплодисментами отца, ни о чем так не мечтали, как о такой же чести и для дочери, но ничто не помогло: она играла слишком скверно и сама говорила об этом.

Следовательно, не всякий индивид способен ко всему или хотя бы к тому, чтобы быть хорошим актером, если природа противится этому.

Риккобони была обижена природой. Это говорили в Париже, это сказали бы также в Лондоне, Мадриде и в любом другом месте, где она сыграла бы столь же скверно. Неужели вы, столь превозносящий общие всем народам притчи, станете утверждать, что как эта, так и многие другие из них, в которых поминается скупость природы и пороки организации, лишены смысла?

Скажу вам, что и я был в свое время в положении Риккобони. Я был молод, влюблен, и даже очень. Я жил с компанией провансальцев, которые плясали всю ночь напролет и всю ночь напролет приглашали на танцы предмет моего поклонения и обнимали его на моих глазах. Прибавьте к этому, что я был ревнив. И вот я решил научиться танцевать. Я тайком отправился на урок с улицы Лагарп в самый конец улицы Монмартр. Я занимался с учителем очень долго, но ушел от него с досады, что ничему не научился. Я обращался к нему второй раз, третий и всегда уходил от него с тем же огорчением и со столь же незначительным успехом. Чего не хватало мне, чтобы стать знаменитым танцором? Слуха? Но у меня был отличный слух. Легкости? Но я далеко не был тяжелым. Интереса? Нельзя было представить себе более горячего интереса, чем мой. Чего же тогда? Мягкости, гибкости, грации, которые не приобретаются.

Испробовав без какой-либо пользы все средства на поприще танцев, я, однако, научился весьма недурно фехтовать, что далось мне без труда, хотя и делалось лишь ради развлечения.