Примечания 386 последовательное опровержение книги гельвеция «о человеке»

Вид материалаДокументы

Содержание


Глава viii
Желая обмануть людей, преувеличивают силу чувства и дружбы.
Удовольствие и страдание являются и всегда будут единственным первоначалом человеческих поступков.
Подобный материал:
1   ...   21   22   23   24   25   26   27   28   ...   41
^

ГЛАВА VIII


С. 118. Гельвеций и другие авторы переводят изречение Гоббса $Malus est robustus puer$ так: «Сильный ребенок — злой ребенок», что не всегда верно; но всегда верно, что злой ребенок силен; так я и перевожу это изречение (24).

С. 121. $^ Желая обмануть людей, преувеличивают силу чувства и дружбы.$

Несомненно, иногда это бывает скрытым мотивом, но всегда ли? Единственный ли он? Разве не бываешь иногда обманут собственным сердцем? Разве невозможно думать о себе лучше, чем того заслуживаешь? Разве так уж редки одаренные могучей фантазией мечтатели, с полной искренностью рассказывающие о созданных их воображением призраках? Они говорят о них, как пугливые люди говорят о привидениях; они видели их такими, какими они их воображают; это не ложь и не хитрость, это заблуждение.

ГЛАВА Х


С. 127. $^ Удовольствие и страдание являются и всегда будут единственным первоначалом человеческих поступков.$

Согласен. Книга Гельвеция изобилует максимами и наблюдениями, относительно которых я точно так же скажу: согласен. Но добавлю: я отрицаю следствие. Вы допускаете лишь физические удовольствия и страдания, а я испытал и другие. Вы сводите эти последние к физической чувствительности как к причине их, а я утверждаю, что она есть лишь отдаленное, существенное и первичное условие. «Я вам противоречу, следовательно, я существую». Отлично. Но «Я вам противоречу, потому что я существую»— это утверждение неверно, так же как неверно следующее: «Чтобы пустить себе пулю в лоб, нужно иметь пистолет; следовательно, я пускаю себе пулю в лоб, потому что у меня есть пистолет».

С. 128. $Говорят, что среди ученых встречаются такие, которые, удалившись от света, предпочитают жить в уединении. Как же доказать, что и у них любовь к талантам имеет своим основанием любовь к физическим удовольствиям, и в особенности любовь к женщинам? Как примирить столь непримиримые вещи?$

В том-то и дело, что примирить их нельзя. Вы выдвигаете против себя неопровержимое возражение и сами же отвечаете на него; удачно ли — это другой вопрос. Что за бесполезная трата ума!

Оставьте все эти ухищрения, которыми не может обмануть себя умный человек, и поверьте: когда двадцатилетний Лейбниц затворяется в своем кабинете, где проводит тридцать лет в домашнем халате, погрузившись в глубины геометрии или затерявшись в дебрях метафизики, мысль о том, чтобы добиться какого-то поста, переспать с женщиной или заполнить золотом старый сундук, владеет им не больше, чем если бы это были последние минуты его жизни. Ведь это машина для размышлений, точно так же как ткацкий станок — машина для изготовления тканей; это существо, находящее удовольствие в размышлении; это мудрец или безумец — назовите его как вам угодно, — который бесконечно высоко ценит похвалу себе подобных; который любит шум славы так, как скупец — звон экю; у которого свой пробирный камень и свои весы для похвалы, как у скупца для золота, и который мечтает о великом открытии, чтобы составить себе великое имя и затмить его блеском славу своих соперников, — вот единственный и последний предел его желаний.

У вас на уме Госсен, у него — Ньютон.

Вот счастье, которого он жаждет и которым наслаждается.

— Если он счастлив, — скажете вы, — значит, он любит женщин.

— Мне об этом ничего не известно.

— А поскольку он любит женщин, он пользуется единственным доступным ему средством заполучить их.

— Если это так, пойдите и предложите ему самых прелестных женщин, и пусть он наслаждается ими при условии, что он откажется от решения своей проблемы, — вы увидите, что он не примет вашего предложения.

— Он добивается сана.

— Предложите ему место первого министра, если он согласится бросить в огонь свой трактат о предустановленной гармонии, — вы увидите, что он не пойдет на это.

А сами-то вы, родившийся сластолюбцем, сожгли бы вы книгу «Об уме», чтобы наслаждаться госпожой Гельвеций, или разбираемый мною трактат «О человеке», который безжалостно погубил бы и ее счастье, и ваше, переживи вы его публикацию хотя бы на полгода? Никогда этому не поверю.

— Он корыстолюбив, у него безумная жажда золота.

— Взломайте дверь его кабинета, войдите туда с пистолетом в руке и скажите ему: «Кошелек или твое открытие исчисления флюксий»— вы увидите, что он, усмехнувшись, отдаст вам ключ от своей кассы. Больше того разложите на его столе самые соблазнительные сокровища и предложите ему обмен. Он с презрением отвернется. Предположим, вы уже сделали то открытие, с которым он отказывается расстаться, и настолько великодушны, что готовы уступить ему честь этого открытия, лишь бы он согласился спалить свою библиотеку и провести остаток жизни в изобилии, развлекаясь в свое удовольствие и наслаждаясь всеми теми физическими благами, к которым. как вы утверждаете, он бессознательно стремится столь мучительным и нелепым образом, — добиться этого будет не легче, чем превратить сову в дневную птицу или орла в ночную.

От внимания нашего автора ускользнул один принцип Принцип этот состоит в том, что разум человека — это орудие, соответствующее всему многообразию животного инстинкта, что человек имеет сходство с животными всех видов и что вывести его за пределы его рода, не исковеркав при этом его природы и не превратив его, несмотря на все старания, в тупую скотину, ничуть не легче, чем проделать то же самое с животным. Я согласен, что человек комбинирует идеи так, как рыба плавает, а птица летает, но каждый человек вследствие своей организации, характера, темперамента и природных способностей предпочитает комбинировать скорее одни представления, чем другие Случай, а еще больше житейские нужды располагают нами по своему произволу — кто знает это лучше, чем я? Ведь именно поэтому я почти тридцать лет подряд работал, вопреки моему пристрастию, над «Энциклопедией» и написал только две пьесы для театра. Ведь именно поэтому таланты не находят себе применения, а в обществе полно неудачников и посредственностей, и тот, кто мог бы стать великим артистом, оказывается жалким профессором Сорбонны или бездарным юрисконсультом. Такова истинная картина жизни, совершенно непохожая на все эти софистические подтасовки, в которых много остроумия, но совершенно нет правды, в которых восхитительные подробности сочетаются с нелепыми выводами, а портрет автора всегда выдается за портрет человека вообще.

Что означают все эти утверждения Гельвеция? Что он родился сластолюбцем и что, вращаясь в свете, он часто сталкивался с эгоистами и мошенниками.

А что можно вывести из сказанного мною? Что славу, богатство и почести не всегда любишь в качестве монеты для оплаты чувственных удовольствий. Наш автор готов признать это по отношению к старикам. А почему бы и молодому человеку с нормальной организацией не родиться со склонностью к причудам, порокам и добродетелям пожилого возраста?

Сколько есть детей, из которых, как говорится, можно веревки вить, т. е. таких, из которых можно сделать все что угодно, и ничего хорошего!

Скупость — порок стариков, но есть и скупые дети. Я наблюдал двух братьев, совсем еще маленьких, один из которых все раздавал, а другой все прятал, и, хотя оба ежедневно выслушивали противоположные выговоры своих родителей, старший остался расточителем, а младший — скупцом.

У князя Голицына двое детей: добрый, кроткий и простодушный мальчик и лукавая, хитрая девочка, всегда добивающаяся своего окольными путями. Их мать в отчаянии от этого. Чего только она не делала, чтобы приучить свою дочь к откровенности, и все безуспешно. Откуда это различие между двумя детьми, едва достигшими четырехлетнего возраста, которых одинаково воспитывали и опекали их родители? Исправится Мими или не исправится, никогда ее брат Дмитрий не сумеет лавировать среди придворных интриг так, как она. Урок воспитателя никогда не сравнится с уроком природы.

Гельвеций сочиняет и публикует свой первый труд, совершенно не нуждаясь ни в богатстве, ни в чувственных удовольствиях. Преследования, которые ему пришлось из-за этого пережить, общеизвестны. В разгар жестокой и продолжительной бури он воскликнул: «Я скорее умру, чем напишу еще хоть строчку!» Я выслушал его и сказал: «Стоя однажды у окна, я вдруг услышал сильный шум, доносившийся с крыши. Спустя секунду на улицу упали два кота. Одного из них постигла мгновенная смерть, другой, с разбитым животом, ушибленными лапами и окровавленной мордой, потащился к лестнице и там начал сам с собой такой разговор: «Я лучше умру, чем снова полезу когда-нибудь на крышу. И чего мне там искать? Мыши, не стоящей лакомого кусочка, который я могу получить, не подвергая себя опасности, из рук моей хозяйки или украсть у ее повара? Кошки, которая навестит меня и под сараем, если я соглашусь подождать ее там или сумею пригласить ее туда?» Не знаю, куда завели бы его эти философские рассуждения, но, пока он предавался столь мудрым размышлениям, боль от ушиба прошла; ощупав себя, он поднялся, оперся лапками на нижнюю ступеньку лестницы — и вот уже мой кот снова на той самой крыше, с которой он упал и куда зарекался показываться до конца своих дней. Животное, созданное для прогулок по карнизам, не перестанет прогуливаться по ним.

Совершенно не нуждаясь ни в богатстве, ни в почестях, ни в каких-либо чувственных удовольствиях или, во всяком случае, имея возможность легко добиться их, Гельвеций пишет вторую книгу и взбирается на ту самую крышу, второе падение с которой было бы гораздо более прискорбным, чем первое. $Те ipsum concute$ (25); изучайте других, это прекрасно, но не забывайте и о себе. Какую цель преследовали вы, когда писали работу, которая могла появиться лишь после вашей смерти? Какую цель преследуют многочисленные анонимные авторы? Откуда у человека это непобедимое желание совершить определенный поступок, как только он становится опасным? Что вы скажете о многочисленных философах, наших современниках и друзьях, которые так яростно бичуют духовенство и королей? Они не могут назвать себя, они не ищут ни славы, ни корысти, ни чувственного удовольствия — так где же та женщина, с которой они желают спать, тот пост, которого жаждет их честолюбие, то богатство, которое польется на них обильным потоком? Вы сами знаете тех, кто пользуется всеми этими привилегиями, ими же презираемыми, поскольку счастье их не в привилегиях, которых они лишились бы в случае ничтожнейшей обмолвки их друзей или малейшего подозрения со стороны должностного лица. Как, не злоупотребляя словами, свести в конечном счете к чувственным удовольствиям этот благородный энтузиазм, побуждающий их рисковать своей свободой, своим состоянием, даже честью и жизнью? Они возмущены нашими предрассудками; они скорбят о заблуждениях, превращающих нашу жизнь в сплошную муку; из глубины мрака, в котором мы копошимся, тираня друг друга, мы слышим их голоса, призывающие нас к лучшей участи. Так они удовлетворяют свою потребность в размышлении и уступают склонности, доставшейся им от природы и взращенной воспитанием, и своему доброму сердцу, уставшему безропотно взирать на пороки и страдать от злодеяний, столь жестоко и нескончаемо долго терзающих несчастное человечество. Они отомстят за него, да-да, они отомстят; они обещают это самим себе, и я не знаю, какова последняя цель их стремлений, если не эта опасная честь.

Я согласен с вами: они льстят себя надеждой, что когда-нибудь назовут их имена и память о них будет вечно жить среди людей. Пусть так, но что общего у этого героического тщеславия с физической чувствительностью и отвратительным вознаграждением, которое вы из нее выводите?

— Просто они заранее наслаждаются чарующими звуками далекого хора воздающих им хвалу голосов, и сердце их трепещет от радости.

— Ну и что же?

— А как вы думаете, не предполагает ли этот трепет физическую чувствительность?

— Конечно, предполагает, как предполагает он и сердце, без которого нет трепета. Но разве условие, без которого нет какой-либо вещи, и причина, ее порождающая, — это одно и то же? Все тот же, все тот же самый софизм.

Мой друг, ваше судно везде дало течь, и я легко мог бы потопить его, сославшись на пример некоторых людей, которые подвергались поношению и долгие годы молча сносили его, живя единственной надеждой посрамить когда-нибудь своих несправедливых сограждан осуществлением тайно вынашиваемых ими замыслов, направленных на общее благо. Они могли умереть, так и не дождавшись отмщения; они дожили до глубокой старости, прежде чем сумели за себя отомстить.

Что общего между безрассудным героизмом некоторых религиозных людей и земными благами? Ведь для них и речи быть не может о том, чтобы спать с какой-нибудь красоткой, упиваться чудесными винами и погружаться в поток других чувственных наслаждений: они лишают себя этого удовольствия в посюстороннем мире и не рассчитывают на него в потустороннем. Речь не идет и о наслаждении богатством: они раздают последнее, что имеют, и убедили себя, что богачу спастись труднее, чем верблюду пройти через игольное ушко. Не стремятся они и к важным постам: первый принцип их морали — презрение к развращающим человека преходящим почестям. Вот что надо объяснить. Когда устанавливаешь какой-нибудь общий закон, надо, чтобы он охватывал все явления — как поступки, продиктованные мудростью, так и гримасы безумия.

Несмотря на мою критику недостатков вашей книги, не подумайте, что я ее презираю. В ней сотня прямо-таки превосходных страниц; она полна тонких и верных наблюдений, и все, что меня раздражает, я исправил бы одним росчерком пера. Вместо того чтобы утверждать, будто воспитание, и только воспитание, делает людей тем, что они суть, скажите лишь, что вы $недалеки от этой мысли$.

Скажите, что цель наших трудов, наших жертв, наших усилий, наших удовольствий, наших пороков и добродетелей, наших страстей и вкусов, нашей любви к славе и жажды общественного уважения $зачастую$ имеет отношение к чувственным наслаждениям, — и никто не станет вам перечить.

Скажите, что различие в организации, в жидких и твердых элементах, в климате, в пище оказывает $меньше влияния$ на способности, чем обыкновенно думают, — и мы согласимся с вами.

Скажите, что законы, нравы, правительства суть $главные причины$ различий между нациями и, хотя общественного воспитания недостаточно для выравнивания индивидов, оно все же уравнивает большие массы людей, — и мы склоним голову перед опытом веков, свидетельствующим о том, что Демосфен, которого уже не воспроизведет Греция, может в один прекрасный день объявиться или в странах ледяного пояса, или под знойным небом тропиков.

Ваши рассуждения не так строго логичны, как они могли бы быть. Вы слишком обобщаете ваши умозаключения, но тем не менее вы великий моралист, очень тонкий наблюдатель человеческой природы, великий мыслитель, превосходный писатель и даже замечательный гений. Постарайтесь же удовлетвориться: вы — заслугой как таковой, а ваши друзья — этой моей похвалой.

Разница между вами и Руссо состоит в том, что у Руссо ложные принципы и верные выводы, тогда как у вас верные принципы и ложные выводы. Ученики Руссо, чересчур полагаясь на его принципы, будут безумцами, а ваши, умеряя выводы своего учителя, будут мудрецами.

Вы искренни, когда берете в руки перо; Руссо же искренен лишь тогда, когда бросает его: он — первая жертва своих собственных софизмов.

Руссо считает человека добрым от природы, а вы считаете его дурным.

Руссо думает, что общество способно только испортить естественного человека, а вы полагаете, что только хорошие общественные законы могут исправить изначальную испорченность природы.

Руссо воображает, что все устроено наилучшим образом в лесах и наихудшим — в городах; вы же думаете, что все довольно скверно в городах, но хуже всего в лесах.

Руссо пишет против театра — и сочиняет комедию; проповедует возврат к дикому человеку, или отказ от воспитания, — и работает над трактатом о воспитании (26). Его философия — если только она у него есть — состоит из обрывков и кусков; ваша же философия — единое целое. Быть я, возможно, предпочел бы им, а не вами, но написать я хотел бы не его произведения, а ваши.

Мне бы его красноречие и вашу проницательность — и я превзошел бы обоих.