Перевод с французского Г. А

Вид материалаДокументы

Содержание


25 августа 1977 года.
28 августа 1977 года.
29 августа 1977 года.
30 августа 1977 года.
30 августа 1977 года.
31 августа. 1977 года.
1 сентября 1977 года.
1 сентября 1977 года.
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   41
*.

Нуж­но бы проиллюстрировать эту картинку, скорее проиллюстрировать в ней эпопею, ее обложку или, скорее, ее форзац.

* (понимая и не понимая) — как возможное значение (прим. пер.).

[66]

Рейс из Хитроу сегодня ве­чером. Я попробую еще раз позвонить (collect) тебе вскорости, если будет не занято. Если когда-либо я окончательно не приеду, ты знаешь, какой бы была моя последняя, моя последняя что, в са­мом деле? Нет, только не воля. Последняя кар­тинка в глубине моих глаз, мое последнее слово, имя, все это вместе, я бы не застегивал привяз­ной ремень, я не сохранил бы ни одной строфы, ни оргазма, ни заключительной «компульсии», я бы плыл и плыл в твоем имени не оборачиваясь, но ты никогда не станешь своим именем, ты ни­когда им не была, даже когда и особенно когда ты на него отзывалась. Имя придумано для того, чтобы существовать помимо жизни своего носи­теля, а посему это всегда в какой-то степени имя мертвеца. Невозможно жить, просто быть, не восставая против своего имени, не восставая против своей нетождественности собственному имени. Когда я позвал тебя, за рулем ты была мертва. Как только я назвал тебя, как только я вновь произнес твое имя. И ты не сказала мне его по телефону, перед первой встречей, боязливо ссылаясь на свой «инстинкт самосохранения». Через шантаж к благородству («вы говорите ин­стинкт самосохранения? вы не находите, что этому немного недостает?..) я заставил тебя отка­заться от этого на некоторое время, но исходя из твоих критериев, они никогда не станут моими, самосохранение, кажется, берет верх. Ради со­хранения чего, расчет бессилен. Надеюсь уви­деть тебя во время посадки.

^ 25 августа 1977 года.

было самым ужасным, не так ли, до самого юга мы проехали столько возлюб-

[67]

ленных городов, заселенных примирениями, те­ло, покрытое шрамами, которое временами мы более не замечаем, вновь отсылая друг другу кар­тинку («мы прекрасны, взгляни»).

Никогда, знай это, я не повторю и не добавлю ничего к твоему «опре­делению». Ты определяешь и время и все осталь­ное. Я пойму и одобрю все. Я согласен. Нет, нет, это «определение» неприемлемо для меня, недо­пустимо. Его нельзя ничем оправдать во мне, по­ка я жив. Да, именно, пока я жив. Но дело не толь­ко в жизни, надо думать. И, несмотря на жизнь во мне, я могу признать твою правоту (к тому же я не вижу, что бы я мог еще сделать, если таково твое решение, если ты в конечном счете нахо­дишь для этого желание и силу, отдаешь этому предпочтение; мне ничего не остается, как сми­риться с очевидностью, как и тебе с такой оче­видностью, как ты). Я думаю, как ты. Увы, замети­ла ли ты из всего, что мне склонны менее всего прощать, так это, что я слишком долго отсутст­вую, прежде чем согласиться (как, например, в Носителе истины, одно сообщение возвраща­ется в подтверждение правоты к тем, кто не в со­стоянии были его прочесть, настолько оно было нестерпимо) в присущей мне странной манере. Прости и мне это мое признание твоей правоты. Мое желание неприемлемо, но оно живо.

Ты знаешь, эти бесконечные обсуждения, до потери из виду самого предмета обсуждения, часами, днями и ночами, о сопереживании удовольствия, о том, что ему не соответствует, о расчете и неподдаю­щейся расчету сущности наслаждений, погруже­ние во все эти неочевидные определения при хитрости и изворотливости всех этих экономии, во всем этом мы превзошли себя, этакие непре-

[68]

ложные эксперты, но это-то и было плохим предзнаменованием. Хорошего в этом всего и было, что необходимость, процесс обсуждения этого еще раз вместе, опять до потери нити об­суждаемого, бессилие исчерпать тему, эта бес­предельная предвзятость, ясная как день и гораз­до большая, чем сами мудрствования. Камнем преткновения были формулировки эротическо­го содержания. День, когда мы больше не будем диспутировать

Единственное возможное для меня «определение» — а я ведь следую ему миг за ми­гом, не подавая виду: все сжечь, все забыть, чтобы увидеть, есть ли сила разделять без следов, без проложенной дороги

Символ? огромный жерт­венный костер, всепожирающий, куда мы в итоге бросим вместе с памятью наши имена, письма, фотографии, безделушки, ключи, фетиши и т. д. И если от этого ничего не останется

Что ты об этом думаешь? Я жду ответа.

^ 28 августа 1977 года. Ты только что позвонила. Ты спросила, слышал ли я, как ты меня звала? Раз­ве это вопрос? Я как бы потерял дар речи. Мысль, что ты могла меня «позвать», а я не смог ответить, потрясла меня. Этот телефон между нами.

я все еще смотрю на двух наших ловкачей, С. и п., на их не­вероятную игру рук. Конечно же, есть что-то за­кодированное в этих жестах, я должен прокон­сультироваться у доктора, чтобы понять нако­нец, что все это значит. А пока я режу и склеиваю. „ Полюбуйся-ка, я всего лишь переместил левую руку плато. Теперь обрати внимание, как косит

[69]

глазом С, который только этого и ждал. Я никак не могу разобраться в этом, вот уже более двух месяцев, но они стали для меня такими родными, близкими. Я люблю их так же, как воспоминания о наших каникулах. Они выдержали столько по­сланий, передали столько жалоб и признаний (ты знаешь, когда я говорю «я люблю тебя», это действительно признание — быть может, в стиле классических трагедий — в то же время возвы­шенная абсолютизация любого возможного преступления), это труженики нашей перепис­ки, наши личные почтальоны. В Сиене у писцов (я уже не помню, на какой картине) были одни и те же инструменты, перья, скребки и схожая поза.

^ 29 августа 1977 года.

Я снова принес, а потом и зака­зал целую кучу открыток, у меня их уже две стоп­ки на столе. Этим утром они — это два верных пса, Фидо и Фидо, два переодетых ребенка, два усталых гребца. Долго же им пришлось грести, этим двоим. Вчера вечером я их видел немного иначе. Сократ — дедушка, умеющий писать, у не­го сигара в левой руке, маленький плато — внук, уже серьезный, как папа римский, вертится во­круг него. Он спрашивает, командует, посылает по поручениям: чтобы ему подбросили мяч, что­бы вернули что-то, чтобы ему позволили писать или предоставили слово, быть может, через край кафедры, стола, спинки кресла, — или поверх одеяния С. Кстати, М., который прочел материа­лы семинара по теме Жизнь, смерть, вместе с не­сколькими друзьями, говорит мне, что я должен опубликовать записи, ничего в них не изменяя. Это невозможно, конечно же, если только я не

[70]

извлеку оттуда сеансы по Фрейду или только ма­териалы о завещании Фрейда, история fort/da с маленьким Эрнстом. Это трудно и абстрактно без контекста всего года. Может быть...

Они хотят противопоставить fort и da!!! Там и здесь, там и там

кассета отдельным отправлением: но будь осто­рожна, послушай ее одна, не дай перехватить ее семье, там есть несколько слов для тебя.

Когда ты вер­нешься? Я позвоню тебе максимум в воскресенье. Если тебя не будет, оставь им сообщение. Скажи им, например, чтобы они ни о чем не догадались, как во времена Сопротивления, какую-нибудь фразу со словом «подсолнух», чтобы я понял, что ты хочешь, чтобы я приехал, а без подсолнуха — наоборот

поскольку я отслеживаю настоящую сеть, движения Сопротивления, с разбивкой на внут­ренние перегородки, на этакие небольшие ячей­ки из трех человек, которые общаются только с одним из троих (как бы поточнее назвать?), чтобы не дать ничего выведать, не дрогнуть под пытками, быть не в состоянии предать. Одна ру­ка не ведает, что творит другая (определение ис­ламской милостыни?)

Это плохо кончится, я сам никак не могу в этом разобраться уже довольно долго, и в самом деле, я все время предаю себя, именно я. Все эти кретины, которые не умеют да­же расшифровать, кому охотно кажется, что жизнь моя не подвержена невзгодам, а тело ли­шениям и протекает без навязчивой идеи и без политического землетрясения, без риска вклю­читься в борьбу... Но это правда, год от года рас­тет презрение, отвращение, но я напрасно защи-

[71]

щаюсь (презрение или отвращение, нет что-то другое, потому что сюда всегда примешивается некая часть грустной солидарности, как я тебе говорил, безнадежное сострадание: я бы разде­лил все, чем отмечена эпоха (по меньшей мере это, что далеко не все и, очевидно, не главное), с теми, кто ничего не понял. Эпоха — это значит задержка в пути и почта. Плюс желание вырвать­ся наружу.

^ 30 августа 1977 года.

никогда в каком-то смысле из­нурение этих разъездов туда и обратно. Ты не выносишь этого мельтешения, а также того, кто подобен выключателю, вроде меня. В этом раз­ница между тобой и мной. Скорее между тобой и тобой, мной и мной. Спасибо за милостивую отсрочку, решение перенесено на более позд­ний срок, своего рода ремиссия. Сколько бы ты ни хотела оставаться, я здесь, даже если ты уй­дешь не обернувшись. Я все еще не знаю, кому, чему предназначена эта верность, быть может, частице меня, ребенку, которого я вынашиваю и черты которого я пытаюсь угадать. Ты единст­венная, кто может мне в этом помочь, но в то же время ребенок должен быть похож на тебя все больше и больше, ты утаишь от меня его черты, ты запретишь мне их разглядеть, и, пока я буду с тобой, я не пойму ничего. Желание наконец из­бавить тебя от этой «похожести», видеть, как ты проявляешься, но — другой, и не только так, как проявляется некий «негатив». Когда я тебя увижу, мы уже покинем друг друга. Когда мы расстанем­ся, когда я отделюсь, я увижу тебя. Я обернусь к тебе. Но я никогда не умел расставаться. Я научусь этому, и тогда я вберу тебя в себя и между

[72]

нами больше не будет никакой дистанции. Я уже чувствую в своем теле, я как-то обращал на это твое внимание, и ты мне поведала то же самое, какие-то странные изменения. Необходимость прибегать к расчетам в отношениях между нами к этим сортировкам, подборам, селекции знаков повергает меня в ужас. Тебе я также обязан по­стижением абсолютного ужаса, ненависти, не­справедливости, наихудшей концентрации зла — я был просто-напросто девственен, хотя вроде бы и знал все. Но песня еще звучит во мне, она возрождается каждый раз, ничто не может ей противостоять, я люблю только ее, то, что в ней. Никогда никакое письмо не в состоянии дать ей зазвучать. Без малейшего усилия она переносит­ся за рамки любого расчета, мелочного расчета, за пределы множества мест (частицы меня в тол­пе, и тебя тоже, расхождения, «топика», ох уж эта топика!, верность ради верности, клятвопреступ­ление как безусловный категорический импера­тив, брр...

Мне не понравилось, что ты послала мне телеграмму. Я почувствовал в этом не только спешку, а скорее, наоборот, некий экономичес­кий подход, чтобы не писать мне, чтобы сэконо­мить свое время, лишь бы «сбыть с рук». Ты меня отсылаешь, как никому другому я бы не позволил этого, — но я больше не плачу, когда ты уходишь, я расхаживаю, не зная, куда себя деть. Первая те­леграмма, ты, может, и забыла, как он танцевал (много лет тому). Он пришел с соседнего почто­вого отделения, ты могла бы сходить за ней сама. Я ничего не мог понять, кроме того, что он тан­цевал.

я держал ее в руке, лежащей на руле, продол­жая вести машину

наш телеграфинеский стиль, на-

[73]

ша любовь к почтовой открытке, наша теле-ор-газмизация, наша возвышенная стенография

все в жанре «ретро», самое беззаботное, самое бес­стыдное, поворачивающееся спиной к любым приличиям

это было около итальянской границы, во время возвращения из Флоренции, таможня была уже недалеко, ты кормила меня каким-то жирным сыром; в то время как я вел машину, я сказал тебе, что ты все переиначиваешь, ты не расслышала и попросила меня повторить, пово­рачивая ручку приемника (я все еще вижу твои пальцы, жирную бумагу от сыра и кольцо

мы не анге­лы, мой ангел, я хочу сказать не посланцы чего бы то ни было, но все более ангелоподобные

я убедил тебя, пустив в ход всевозможные доводы деталей, на этой самой дороге, где «галереи» следовали одна за другой (как этим летом, но в другом на­правлении, ночью, я гнал машину как сумасшед­ший, ты ждала меня, и я уже был на исходе сил, я уже не различал, когда ехал в туннеле, а когда снаружи, я звонил тебе из всех кафе), что мы ра­зыгрываем Тристана и Изольду, и даже Танкреда и Клоринду, в эпоху, когда технология связи де­лала это неуместным, абсолютно невозможным, анахроническим, обветшалым, запрещенным, гротескным, «отжившим». На первый взгляд. Так как противоположное также справедливо: мы были бы невозможны без некоторого прогресса телемахинации, акселерации скорости ангелов (все ангелы, все посланники, которых мы опла­тили, бросая монетку в автомат: вручную мы бы ни за что не справились, разве только, нет, ни­чего, я так), ни дня без fort:da, подключенных

[74]

к компьютерам дцатого поколения, прапраправ-нуков теперешних ЭВМ, потомков пионеров

Я все-таки никогда не понимал, что психоанализ при­цеплен таким вот образом к технологии, на­столько отсталой, как fort:da или вещание «в пря­мой трансляции». Действительно, если он, по несчастью, связан с некоторым состоянием почт, и даже с денежным обращением, денежны­ми клише и денежной эмиссией, то Фрейд запла­тил за это знание. Он внес предоплату.

так как, в кон­це концов, fort:da — это почты, абсолютная теле-матика. И почты — это гораздо больше, чем то, что существовало в эпоху пеших курьеров, как они это себе представляли. И к тому же это ни­когда не сводилось только к ним.

Я всегда жду, что ты ответишь на конкретный, прямой вопрос, кото­рый я тебе задал, что ты ответишь на него по-другому, а не уклончиво и неопределенно. Я не желаю больше ремиссии. Отныне вопрос не тер­пит обиняков, и мы должны, мы сами, без них об­ходиться. Я зашел настолько далеко, насколько смог

и эта неистощимая речь, эти дни и ночи объяс­нений не заставят нас ни изменить место, ни по­меняться местами, хотя мы без конца пытаемся сделать это, подойти с другой стороны, вобрать в себя место другого, заставить двигаться наше тело, как тело другого, даже поглотить его, впи­тывая слова, произносимые им, вместе со слю­ной, стирая грани

но есть другие, другие в нас, с этим я согласен, и мы ничего не можем сделать, это предел. Да что там говорить, их не счесть, вот в чем кроется истина.

[75]

Прочти то, что я написал на об­ратной стороне, на самой картинке, это единст­венная пометка.

^ 30 августа 1977 года.

Я повторяю тебе, что не хочу ремиссии. Когда я получил твою весточку (когда-то я восхищался соответствием между маркой и Мадонной), я еще обращался к тебе, называя тебя разными именами. Затем вернулось твое. В твоем имени ты — моя предназначенная, ты — мое предназначение. Все началось тогда, ты по­мнишь, когда я произнес его, твои руки были на руле, я знаю, что пишу это, предназначенная моя, судьба моя, моя фортуна, и когда на конверте я отваживаюсь, именно так я ощущаю это, я отва­живаюсь, написать первое слово адреса. Я обра­щаюсь к тебе, как если бы посылал себя, никогда не уверенный в том, что это ко мне вернется, то, что мне предназначено. И когда я могу произне­сти его, когда я нежно называю себя твоим име­нем, больше не существует ничего, ты слышишь, ничего больше, никого в целом мире. Даже более того, может быть, мы и наше существование под угрозой. Вот почему я позволяю себе все в твоем имени, столько, сколько я могу произносить его, независимо от себя, сохраняя себя в нем. Оно от­пускает мне все грехи, оно ведет, искушает и за­ведует всем. Тем не менее это не помешало мне только что обозвать тебя. Мы говорили с тобой на разных тонах, писали разными кодами, никто никогда этого не узнает (я надеюсь на это, но, од­нако, не утешусь этим). Прости мне эту грубость, в конце концов, я звоню тебе не за этим, и нам удалось (как заправским дуэлянтам) довольно долго объясняться, чтобы избежать убийства, от-

[76]

водя удары, не спускаясь больше в ад, не возвра­щаясь к одному и тому же признанию. Нет, не твоему (твое было бы возвышенно, а к этому дню, я сжег лишь одно твое письмо — по твоей просьбе, но я подумал об этом спонтанно — поч­ти в твоем присутствии, просто проходя в ван­ную, где я увидел коробку со снотворным, меня как будто бы отбросило), а, скорее, моему, в ко­нечном итоге лишь одно слово и «да>> в качестве ответа на твой вопрос, ответ, который ты выуди­ла у меня, несмотря на то что я сформулировал вопрос вместо тебя: ты спрашиваешь, было ли это возможно? — да, да. Я мог бы добавить уточ­нение, которое почти признает меня невинов­ным, если это необходимо, но твердо отказыва­ясь говорить об этом, ставя все точки над «I», тем не менее я решился отправить тебе пространное письмо, конкретное, как ты говоришь, но до вос­требования, из-за хороших и добрых семей. На всякий случай. Сходи за ним и не говори мне больше об этом. Сейчас, прежде чем перейти к другому предмету, посмотри и сохрани то, что я положил между открыткой С/п и писчей бума­гой. Попытайся уснуть, взяв это в рот. Это части­ца меня, которую я посылаю тебе, в глубь тебя. А затем посмотри на их телодвижения: кто же из них ведущий? Кажется, это напоминает некий двигатель истории, ты не находишь? Гондолу? Нет, несмотря на то, что плато изображает из се­бя гондольера, устроившись сзади, глядя далеко перед собой, так, как ведут слепого. Он указывает путь. Если только указательным пальцем своей правой руки он не показывает на С., который ца­рапает какое-то имя, ты видишь, что он взывает к вниманию некоего третьего лица, на этот раз указательным пальцем левой руки. Так как всегда есть некие посторонние, там, где есть мы.

[77]

Если ты не хо­чешь возвращаться сейчас же, позволишь ли ты прийти мне?

^ 31 августа. 1977 года. Нет, марка — это не мета­фора, напротив, метафора и есть марка: налог, пошлина на естественность языка и на голос, на­лог на добавленную стоимость. И, продолжая в том же духе, мы идем к метафорической катаст­рофе. Почта тоже не является метафорой.

Что нас по­губило, так это правда, этот ужасный фантазм, такой же, как тот, о ребенке. Ничего правдивого, ты знаешь это, нет в наших «признаниях». Мы еще более чужие, невежественные, далекие отто­го, что «реально» произошло, и от того, что, как нам казалось, мы говорили, рассказывали, мы еще более лишены знания, чем когда-либо. А по­следствия этого являются разрушительными, не­изгладимыми для тебя, но не для меня. Что каса­ется меня, я всегда могу отпрыгнуть, как ты уже видела. Это то, что я тебе объяснял — в «дета­лях» — в том длинном послании, немного напы­щенном, которое ты уже должна бы получить.

^ 1 сентября 1977 года. Ты сказала мне, что про­шли те времена, когда я мог попросить тебя о не­возможном. Ты не выдержала этого элементар­ного безумия, для тебя нужно быть или близко, или далеко.

из открытого письма. Мое стремление к тайне (а-б-с-о-л-ю-т-н-о-й): я смогу получить на­слаждение только при этом условии, от этого ус­ловия. НО, тайное наслаждение лишает меня главного. Мне бы хотелось, чтобы все (даже не

[78]

столько все, но наилучшим образом устроенная телескопическая душа Вселенной, называй это Богом, если угодно) знала, свидетельствовала, присутствовала. И это не противоречие, ведь именно для этого, имея в виду именно это, я пи­шу, когда в состоянии. Я разыгрываю тайну про­тив слабых свидетелей, частных свидетелей, да­же если они образуют толпу, именно потому, что они — толпа. Это условие свидетельства — или подглядывания — во вселенском принципе, не­возможности абсолютной тайны конец этой ча­стной жизни, которую я в конечном счете нена­вижу и отвергаю; но между тем частного все-таки необходимо добавить. Решительно и беспово­ротно должно быть право на тайну, и на послед­нее прибежище, и на конфиденциальность. Я не отрицаю вовсе публичного характера свидетель­ства, я даю отвод свидетелям, но лишь некото­рым свидетелям. Одним за другими, это правда, вплоть до сегодняшнего дня, и почти всем. Я сам иногда, и именно поэтому, пишу немного, не ве­ря ни во что, ни в литературу, ни в философию, ни в школу, ни в университет, ни в академию, ни в лицей или колледж, ни в журналистику. До настоящего времени. Поэтому я так цепляюсь за почтовые открытки: такие целомудренные, анонимные, доступные стереотипные, «ретро» — и абсолютно не поддающиеся расшифровке, то самое внутреннее «я», которое и почтальоны, и читатели, и коллекционеры, и даже профессо­ра слепо передают из рук в руки, да, с завязанны­ми глазами.

разногласие, драма между нами: не в том, чтобы знать, должны ли мы продолжать жить вместе (подумай, какое бесчисленное количест­во раз мы расставались, сколько раз сжигали се­бя), а можем ли мы жить друг с другом, или без,

[79]

но то, что всегда проходило через наше решение и с какой дистанцией, с каким отдалением. И там

^ 1 сентября 1977 года.

С. есть П., Сократ есть Платон, его отец и его сын, таким образом, отец его отца, его собственный дедушка и его собственный внук. Пусть коляска развернется, ударившись о порог, это первое настоящее событие в «Сумас-шествии дня», после чего день «поспешил к свое­му завершению». Опять некая примитивная, по­вторяющаяся сцена. Догадайся, кто может дога­даться о том, что с нами произойдет. Что бы ни произошло, я больше ничего не могу поделать. Я жду всего от события, которое я не в состоянии предвосхитить. Как бы далеко ни зашло мое зна­ние и каким бы бесконечным ни был мой расчет, я не вижу выхода, который бы не был катастро­фическим. Карта выпала, не оставляя никаких шансов на выигрыш. Как говорится, за что боро­лись... Возникло искушение первый раз в моей жизни, попросить совета у ясновидящей. I can't tell. Мне нравится это слово из-за его звучности и всевозможных оттенков смысла, которые зву­чат в нем одновременно: считать, рассчитывать, догадываться, говорить, различать. Для нас, для нашего будущего, nobody can tell. Однажды я поеду в Оксфорд, чтобы увидеть Платона и Со­крата и проконсультироваться по их книге «For­tune-telling book»