3 Под общей редакцией в. Ф. Асмуса. А. В

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   45

Если резюмировать данное выше объяснение обоих видов эстетических суждений, то получим две следующие краткие дефиниции.

Прекрасно то, что нравится просто в суждении (следовательно, не посредством ощущения [внешнего] чувства согласно понятию рассудка). Отсюда само собой следует, что оно должно нравиться без всякого интереса.

276

Возвышенно то, что непосредственно нравится в силу своего противодействия интересу [внешних] чувств.

Обе как дефиниции эстетических общезначимых суждений имеют отношение к субъективным основаниям, а именно к основаниям чувственности, поскольку, объединенные, с одной стороны, в субъекте в пользу созерцательного рассудка, с другой стороны, против чувственности, зато для целей практического разума и тем не менее объединенные оба в одном и том же субъекте они целесообразны по отношению к моральному чувству. Прекрасное готовит нас любить нечто, даже природу, без всякого интереса, возвышенное — высоко ценить нечто даже вопреки нашему (чувственному) интересу.

Возвышенное можно описать так: оно есть предмет (природы), представление о котором побуждает душу мыслить недосягаемость природы в качестве изображения идей.

В буквальном смысле и с логической точки зрения идеи не могут быть изображены. Но когда мы свою эмпирическую способность представления (математически или динамически) расширяем для созерцания природы, то неизбежно присовокупляется разум как способность к независимости абсолютной целокупности и вызывает в душе стремление, хотя и тщетное, привести представление [внешних] чувств в соответствие с этими идеями18. Это стремление и чувство недосягаемости идеи посредством воображения само есть изображение субъективной целесообразности нашей души в применении воображения к ее сверхчувственному назначению и заставляет нас субъективно мыслить самое природу в ее целокупности как изображение чего-то сверхчувственного, хотя мы и не в состоянии объективно осуществить такое изображение.

В самом деле, мы скоро замечаем, что природа в пространстве и времени совершенно лишена безусловного, стало быть, и абсолютной величины, которой, однако, требует самый обыденный разум. Именно это напоминает нам также, что мы имеем дело с природой лишь как с явлением и что само оно должно еще рассматриваться только как изображение природы самой по себе

277

(какую разум имеет в идее). Но эту идею сверхчувственного, которую мы не можем, правда, определить точнее, стало быть не можем познать природу Kait изображение идеи, а можем лишь мыслить [ее], вызывает в нас предмет, эстетическое суждение о котором напрягает воображение до его предела, будет ли это предел расширения (математически) или его власти (Macht) над душой (динамически), так как она основывается на чувстве того назначения души, которое полностью выходит за область природы (на моральном чувстве), и в отношении этой области представление о предмете рассматривается как субъективно целесообразное.

На самом деле, вряд ли можно мыслить чувство возвышенного в природе, не соединяя с ним расположения души, подобного расположению к моральному;

и хотя непосредственное удовольствие от прекрасного в природе тоже предполагает и культивирует некоторую широту (Liberalitat) образа мыслей, т. е. независимость удовольствия от чисто чувственного наслаждения, однако вследствие этого свобода представлена в большей мере в игре, чем при закономерном деле;

последнее есть подлинное свойство нравственности человека, где разум должен принуждать чувственность, с той только разницей, что в эстетическом суждении о возвышенном это принуждение представляется произведенным самим воображением как орудием разума.

Вот почему удовольствие от возвышенного в природе есть лишь негативное удовольствие (тогда как удовольствие от прекрасного — положительное), а именно чувство лишения свободы воображения через само это воображение, так как оно целесообразно определяется не по закону эмпирического применения, а по другому закону. Благодаря этому оно получает расширение и силу, которые больше того, чем оно жертвует, но основание которых скрыто от него самого; вместо этого оно чувствует пожертвование или лишение [чего-то] и вместе с тем причину, которой оно подчиняется. Удивление, которое граничит с испугом, ужас и священный трепет, которые охватывают зрителя при виде поднимающихся к небу горных массивов, глубоких ущелий и бушующих в них вод, сумрачных, располагающих

278

к меланхолическому размышлению пустынь и т. д., если он знает, что находится в безопасности, не есть действительный страх, а только попытка вникнуть во все это воображением, чтобы почувствовать силу этой же способности, соединить вызванное этим волнение души со спокойным ее состоянием и таким образом стать выше природы внутри нас самих, стало быть, природы вне нас, поскольку она может влиять на наше самочувствие. В самом деле, воображение по закону ассоциации делает наше состояние удовлетворенности зависимым физически; но именно оно есть по принципу схематизма способности суждения (следовательно, в этом отношении подчиненное свободе) орудие разума и его идей; однако, как таковое, оно и сила, [способная] отстаивать нашу независимость от влияний природы, считать малым то, что велико для способности суждения, и таким образом безусловно великое усматривать только в его (субъекта) собственном назначении. Эта рефлексия эстетической способности суждения, [направленная на то], чтобы подняться до соответствия с разумом (но без определенного понятия о нем), все же представляет сам предмет субъективно целесообразным через объективное несоответствие между воображением в его наибольшем расширении и разумом (как способностью [создавать] идеи).

Здесь вообще следует обратить внимание на то, о чем было упомянуто выше: в трансцендентальной эстетике способности суждения речь должна идти только о чистых эстетических суждениях; значит, здесь нельзя брать в пример такие прекрасные или возвышенные предметы природы, которые предполагают понятие о цели, ибо тогда это была бы или телеологическая целесообразность, или целесообразность, основанная только на ощущениях предмета (наслаждении или страдании), стало быть, в первом случае не эстетическая, а во втором не чисто формальная целесообразность. Следовательно, если вид звездного неба называют возвышенным, то в основе суждения о нем не должны лежать понятия о мирах, населенных разумными существами; и на светлые точки, которыми, как мы видим, наполнено пространство над нами, [должно

279

смотреть] не как на их солнца, движущиеся по весьма целесообразно установленным для них орбитам, а только так, как его и видят, [т. е.] как на широкий свод, который обнимает все; и только при таком представлении мы и должны определять возвышенный характер, который чистое эстетическое суждение приписывает этому предмету. И на океан мы должны смотреть иначе, чем мы его мыслим, обогащенные всевозможными знаниями (которые, однако, не содержатся в непосредственном созерцании), например не как на обширное царство подводных обитателей, не как на великий резервуар воды для испарений, которые наполняют воздух облаками на пользу суше, и не как на стихию, которая хотя и отделяет части света друг от друга, но, несмотря на это, делает возможным максимальное общение между ними: все это дает только телеологические суждения; а надо, как это делают поэты, уметь находить океан возвышенным, исходя из того, что видит глаз; например, смотреть на него, когда он спокоен, как на ясную зеркальную гладь воды, ограниченную только небом, а когда он не спокоен — как на бездну, угрожающую поглотить все. То же самое надо сказать о возвышенном и прекрасном в человеческом облике: мы не должны смотреть на понятия целей, для чего существуют все члены его тела, как на определяющие основания суждения и не должны позволить согласию с этими целями влиять на наше (в таком случае уже не чистое) эстетическое суждение, хотя то, что они не противоречат им, составляет, конечно, необходимое условие также и эстетического удовольствия. Эстетическая целесообразность есть закономерность способности суждения в ее свободе. Удовольствие от предмета зависит от отношения, в какое мы хотим поставить воображение, но так, чтобы оно и само по себе поддерживало свободную деятельность души. Если же, напротив, нечто другое определяет суждение — ощущение ли [внешних] чувств или рассудочное понятие, — то хотя это суждение и будет закономерным, но оно не будет суждением свободной способности суждения.

Следовательно, если говорят об интеллектуальной красоте или возвышенности, то, во-первых, эти выражения


280

не совсем правильны, так как мы имеем дело с эстетическими видами представления, которые, если бы мы были только чисто мыслящими существами (или же в мыслях приписали себе такое качество), вовсе не могли бы существовать в нас; во-вторых, хотя интеллектуальная красота и возвышенность как предметы интеллектуального (морального) удовольствия совместимы с эстетическим, поскольку они не основаны на каком-либо интересе, но, с другой стороны, их трудно сочетать с ним в этом, так как они должны вызывать интерес, а это, если изображение должно согласоваться с удовольствием в эстетической оценке, может произойти только посредством чувственного интереса, соединяемого с ним в изображении; этим, однако, интеллектуальной целесообразности причиняется ущерб, и она утрачивает свою чистоту.

Моральный закон, властвующий в нас над всеми и всякими предшествующими ему мотивами души, — вот что есть предмет чистого и безусловного интеллектуального удовольствия; и так как эта власть становится эстетически заметной, собственно, только через самопожертвование (а это есть лишение хотя и ради внутренней свободы, зато обнаруживает в нас неизмеримую глубину этой сверхчувственной способности с ее бесчисленными последствиями), — то удовольствие с эстетической стороны (по отношению к чувственности) негативно, т. е. [действует] против этого интереса, но, рассматриваемое с интеллектуальной стороны, оно положительно и связано с некоторым интересом. Отсюда следует, что интеллектуально, само по себе целесообразно (морально) доброе в эстетической оценке должно быть представлено не столько прекрасным, сколько возвышенным, так что оно вызывает в нас скорее чувство уважения (которое пренебрегает [внешними] возбуждениями), чем чувство любви и дружеского благорасположения, так как человеческая природа согласуется с морально добрым не сама по себе, а только через принудительное воздействие, которое разум оказывает на чувственность. Наоборот, то, что в природе вне нас или в нас самих (как, например, некоторые аффекты) мы называем возвышенным, также

281

будет представляться лишь как способность (Macht) души возноситься благодаря моральным основоположениям над некоторыми препятствиями со стороны чувственности и вследствие этого станет интересным. Я хочу несколько остановиться на только что сказанном. Идея доброго, [соединенная] с аффектом, называется энтузиазмом. Это душевное состояние кажется до такой степени возвышенным, что обычно утверждают, будто без него не может быть достигнуто ничего великого. Но каждый аффект * слеп или в выборе своей цели, пли, если эта цель также дана разумом, в ее осуществлении; ведь аффект — это движение души, которое делает нас неспособными свободно размышлять об основоположениях, чтобы согласно им определять себя. Поэтому он никоим образом не может вызвать удовольствия разума. Тем не менее эстетически энтузиазм возвышен, так как он есть напряжение сил через идеи, вызывающие такой порыв души, который действует гораздо сильнее и длительнее, чем побуждение, получаемое от чувственных представлений. Но (что кажется странным) само отсутствие аффектов (араtheia, phlegma in significatu bono) в душе, настойчиво следующей своим неизменным основоположениям, возвышенно, и притом в превосходной степени, так как оно имеет на своей стороне и удовольствие чистого разума. Только такого рода характер и называется благородным; и это выражение потом применяется также к вещам, например к зданиям, к одежде, к слогу, манерам, если они вызывают не столько удивление (аффект при представлении о новизне, которая превосходит ожидания), сколько восхищение (удивление,* Аффекты специфически отличаются от страстей. Первые относятся только к чувству, вторые принадлежат к способности желания и суть склонности, которые затрудняют пли делают невозможной всякую определимость произвола основоположениями. Аффекты бурны и непреднамеренны, страсти продолжительны п обдуманны; так, негодование как гнев есть аффект, но как ненависть (жажда мести) — страсть. Последняя никогда и ни в каком случае не может быть названа возвышенной, ибо свобода души в аффекте только скована, а в страсти она уничтожена совершенно.

282

которое не исчезает и с утратой новизны), что происходит, когда идеи при их изображении непреднамеренно и безыскусственно согласуются с эстетическим удовольствием.

Каждый энергичный аффект (а именно который возбуждает сознание наших сил для преодоления любого препятствия, animi strenui) эстетически возвышен, как, например, гнев и даже отчаяние (а именно негодующее, но не малодушное). Томный же аффект (который само стремление сопротивляться делает предметом неудовольствия, animum languidum) не имеет в себе ничего благородного, но может быть отнесен к прекрасному в нашем способе чувствования. Поэтому умиление, которое может усилиться до аффекта, также бывает очень различным. Бывает бодрое и бывает нежное умиление. Последнее, если оно поднимается до аффекта, никуда не годится; склонность к нему называется сентиментальностью. Безутешное или доведенное фантазией до обмана сострадание, которое мы преднамеренно выказываем, если оно касается вымышленного горя, как будто бы это было действительное [горе], показывает и развивает чувствительную, но в то же время и слабую душу, которая обнаруживает прекрасные стороны и которую можно, правда, назвать фантастической, но никак нельзя назвать душой, исполненной энтузиазма. Романы, слезливые драмы, плоские нравственные прописи, которые заигрывают с так называемым (хотя и ложно) благородным образом мыслей, а в действительности делают сердце вялым и нечувствительным к строгому предписанию долга, не способным питать уважение ни к достоинству человечества в нашем лице, ни к правам человека (которые суть нечто совершенно другое, чем его счастье) и вообще придерживаться твердых принципов; даже то изложение религии, которое рекомендует раболепное, низменное снискание милости и льстивость, которое отказывается от всякого доверия к нашей собственной способности противодействовать злу, вместо того чтобы разбудить в нас деятельную решимость испробовать силы, какие при всем нашем бессилии все еще остаются у нас для преодоления склонностей; ложное смирение,

283

усматривающее в презрении к самому себе, в жалобном лицемерном раскаянии и в чисто пассивном состоянии души единственный способ стать угодным высшему существу, — [все это] никак не совместимо с тем, что можно было бы отнести к красоте, но еще в меньшей мере с тем, что можно было бы отнести к возвышенности характера.

Однако и бурные движения души — будут ли они, под именем назидания, связаны с идеями религии или, как относящиеся только к культуре, с идеями, содержащими в себе общественный интерес, — как бы сильно они ни поражали воображение, никак не могут притязать на честь возвышенного изображения, если они не оставляют расположения души, которое влияет, хотя только косвенно, на сознание своей силы и на стремление к тому, что заключает в себе чистую интеллектуальную целесообразность (к сверхчувственному). В самом деле, иначе все эти [виды] умиления относятся только к моциону, в котором находят удовольствие ради здоровья. Приятная усталость, которая следует за такой будоражащей игрой аффектов, есть наслаждение хорошим самочувствием от восстановленного в нас равновесия различных жизненных сил, такое наслаждение в конце концов сводится к тому же, что и наслаждение, которое сластолюбцы на Востоке находят столь приятным, когда они дают свое тело как бы разминать и нежно растирать все свои мускулы и суставы;

разница только в том, что там движущий принцип большей частью находится в нас, а здесь целиком вне нас. Иные полагают, будто получают назидание (erbaut) от проповеди, в которой, однако, ничего не сооружено (aufgebaut) (никакой системы хороших максим); или полагают, будто их сделала лучше трагедия, в то время как они только радуются, что удачно разогнали скуку. Следовательно, возвышенное всегда должно иметь отношение к образу мыслей, т. е. к максимам — делать так, чтобы интеллектуальное и идеи разума брали верх над чувственностью.

Нечего опасаться, что чувство возвышенного потеряет от такого отвлеченного способа изображения, который становится совершенно негативным в отношении

284

чувственного, ведь воображение, хотя за пределами чувственного оно не находит ничего такого, на чем бы оно могло удержаться, тем не менее чувствует себя безграничным именно благодаря такому устранению границ чувственности, и указанная отвлеченность есть, следовательно, такое изображение бесконечного, которое, правда, именно поэтому может быть только чисто негативным, однако расширяет душу. В иудейской книге законов нет, пожалуй, более возвышенного места, как заповедь: не создавай себе кумира и никакого подобия того, что есть на небе, на земле и под землей и т. д. Единственно эта заповедь может объяснить энтузиазм, с которым иудеи в период расцвета своей жизни относились к своей религии, когда они сравнивали себя с другими народами; [она же объясняет] ту гордость, которую внушает магометанство. То же самое можно сказать и относительно представления о моральном законе и задатках моральности в нас. Нет никакого основания опасаться, будто, если отнять у моральности все, что она может рекомендовать чувствам, за ней не останется никакого другого одобрения, кроме холодного, безжизненного, а также никакой движущей силы и ничего трогательного. Дело обстоит совсем наоборот; ведь там, где [внешние] чувства ничего не видят перед собой и где тем не менее остается неоспоримая и неистребимая идея нравственности, скорее понадобилось бы сдерживать порыв безграничного воображения, чтобы не дать ему возвыситься до энтузиазма, чем, опасаясь бессилия этих идей, искать для них опоры в картинах и детских вещах. Поэтому и правительства охотно позволяли, чтобы религия была достаточно снабжена подобными приправами, и таким образом пытались избавить подданного от труда, а вместе с тем и лишить его способности расширять свои душевные силы за те пределы, которые можно ему поставить произвольно и при помощи которых с ним как совсем пассивным существом легче обращаться.

Это чистое, возвышающее душу лишь негативное изображение нравственности — именно потому, что оно чисто негативное, — не создает опасности мечтательности,

285

которая состоит в пустой мечте видеть что-то за всеми границами чувственности, j. в. грезить исходя из основоположений (сумасбродствовать .на основе разума). Дело в том, что непостижимость идеи свободы совершенно отрезает путь всякому положительному изображению; моральный же закон в нас сам по себе есть достаточный и первоначально определяющий закон, так что он нам даже не разрешает искать определяющее основание вне его. Если энтузиазм можно сравнивать с безумием, то мечтательность надо сравнить с сумасбродством, которое меньше всего совместимо с возвышенным, так как оно за свои умствования достойно осмеяния. В энтузиазме как аффекте воображение безудержно; в мечтательности как укоренившейся застарелой страсти оно не знает правил. Первый — преходящая случайность, которая иногда поражает самый здравый рассудок; вторая — болезнь, которая расшатывает его.

Простодушие (безыскусственная целесообразность) есть как бы стиль природы в возвышенном, а потому и [стиль] нравственности, которая есть вторая (сверхчувственная) природа; мы знаем только законы этой природы, не будучи в состоянии созерцанием достигнуть той сверхчувственной способности в нас самих, которая заключает в себе основу этого законодательства.

Надо еще отметить, что хотя удовольствие от прекрасного, так же как и от возвышенного, не только заметно отличается от всех других эстетических оценок всеобщей сообщаемостью, но и благодаря ей приобретает интерес для общества (в котором оно может быть сообщено), однако и обособление от всякого общества рассматривается как нечто возвышенное, если оно основано на идеях, пренебрегающих всяким чувственным интересом. Довлеть себе, стало быть не нуждаться в обществе, не будучи, однако, нелюдимым, т. е. избегать общества, есть нечто приближающееся к возвышенному, так же как и всякое отрешение от потребностей; напротив, бежать от людей из мизантропии, оттого что их ненавидят, или из антропофобии (человекобоязни), оттого что их боятся как своих

286

врагов, — это и отвратительно, и достойно презрения. Но есть одна (в переносном смысле) мизантропия, склонность к которой обычно начинает сказываться с возрастом в душе многих благомыслящих людей: когда дело касается благоволения, она, правда, достаточно человеколюбива, но долгий и печальный опыт слишком далеко уводит ее от симпатий к людям, о чем свидетельствуют склонность к уединенности, фантастическое желание проводить свою жизнь в отдаленном поместье или (у молодых людей) лелеемая мечта провести жизнь на острове, неизвестном остальным людям, с небольшой семьей, — такую мизантропию очень умело используют романисты и поэты робинзонад. Фальшивость, неблагодарность, несправедливость, ребячество в целях, которые мы сами считаем серьезными и великими и в преследовании которых люди сами причиняют друг другу всевозможное зло, — все это настолько противоречит идее о том, чем люди могли бы быть, если бы они хотели, и настолько противно страстному желанию видеть их лучшими, что для того, чтобы их не ненавидеть — а любить их нельзя, — отрешение от всех житейских радостей кажется лишь небольшой жертвой. Эта печаль не о том зле, которое суждено другим людям (причина этой печали — сочувствие), а о том зле, которое они сами причиняют себе (оно зиждется на отвращении в принципах), возвышенна, так как она покоится на идеях, тогда как первая может в лучшем случае считаться лишь прекрасной. Столь же остроумный, сколь и основательный Соссюр в описании своего путешествия по Альпам говорит о Бономе, одной из савойских горных цепей: «Там господствует какая-то пошлая печаль». Значит, он знал и интересную печаль, которую вызывает вид пустыни, куда люди охотно переселились бы, чтобы ничего больше не слышать и не узнавать о мире, и которая все же не должна быть настолько уж негостеприимной, чтобы предложить людям лишь крайне тяжелую жизнь в ней. — Я высказываю это замечание только для того, чтобы напомнить, что и грусть (а не удручающую печаль) можно отнести к сильным аффектам, если она имеет своей основой моральные идеи; если же она зиждется на сочувствии и как таковое