Хочу написать то, что в жизни случилось видеть и испытать, насколько все это сохранилось в памяти. Успею ли? Мне скоро минет 65 лет

Вид материалаДокументы

Содержание


Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Григория Ивановича Филипсона // Русский архив, № 6. 1883
Подобный материал:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   26
[270] в котором, между прочим, говорил, что расстояние между двумя известными укреплениями 80 верст. Я, как офицер генерального штаба, счел своею обязанностью сказать, что тут только 35 верст. Он поглядел на меня серьезно и спросил: «Cela vous fera-t-il du tort si j'ecris 80 verstes? — Non certainement, mais.. — Eh bien, allez toujours, сказал он и потом с тою же серьезностью продолжал диктовать: «от Новороссийска до Геленджика 60 верст». — Suis-je genereux? Je vous fais cadeau de 20 verstes» ("От этого разве вас убудет, если я напишу 80 верст". — "Нет, конечно; но...." — "И так продолжайте. Я ли не великодушен? Дарю вам 20 верст). А дело было в том, что ему нужно было доказать невозможность двинуться с отрядом от одного места в другое.

Раевский любил общество молодых людей, любил хороший стол и хорошее вино, в чем был и знаток, но легко обходился без всяких прихотей. Между молодежью он был весел, шутлив и никого не стеснял; не смотря на то, каждый из его веселых собеседников ни на минуту не забывал его служебного положения. Его все любили. Молодые офицеры, прикомандированные из гвардии и из армии для участвования в военных действиях, возвращаясь в Петербург, рассказывали об нем множество анекдотов, которые достигали самых высших сфер и придавали его фигуре какое-то фантастическое освещение. Впрочем, при его связях и родстве в высшем кругу, он хорошо знал все отношения лиц и всегда находил возможность услужить дядюшкам и тетушкам, доставляя награды их племянничкам. Безусловно похвалить этого конечно нельзя; но извинить можно только тем, что на Кавказе все и всегда делали тоже самое.

Вот я много написал о личности Н. Н. Раевского; но чувствую, что не сказал довольно, чтобы обрисовать эту фигуру, оригинально и рельефно выдающуюся из толпы. Лично я ему много обязан. С самого начала нашего знакомства, он показывал мне особенное расположение, которое, постепенно увеличиваясь, дошло до какой-то отеческой нежности, хотя разность наших лет не так велика, чтобы я мог быть ему сыном.

Донесение о десанте на Туапсе сделано было очень ловко; картина десанта выставлена рельефно и яркими красками; приложены все расчеты войск по кораблям, порядок самой высадки, рассыпаны перлы похвал флоту и войскам, но ни слова не упомянуто о самом начальнике отряда. В Петербурге все, начиная от Государя, [271] были довольны. Раевский вошел в моду и сделался популярен. Государь пожаловал ему чин генерал-лейтенанта и орден Белого Орла. Вместе с донесением Раевский послал письмо военному министру князю Чернышеву, в котором просил для пользы службы о производстве меня в подполковники. Высочайший приказ о моем производстве подписан 11 Июня1838 г. Обе эти награды военный министр сообщил Раевскому с особенным фельдъегерем.

Здесь кстати будет сказать несколько слов о новой личности, с которою я познакомился. Это был Лев Сергеевич Пушкин, младший брат великого поэта, известный более под именем Левушки. В то время он был капитаном, состоял по кавалерии и при генерале Раевском, с которым был в дружеских отношениях. В литературном кружке, где были лучшие тогдашние молодые писатели; личность Льва Пушкина была охарактеризована двумя стихами:

"А Левушка наш рад,
"Что брату своему он брат ".

Между братьями было большое наружное сходство, кроме цвета кудрявых волос на голове: у поэта они были черные, а у брата почти белые. Поэтому он называл себя белым арапом. Лев Пушкин был хорошо образован, основательно знал Французскую и особенно Русскую литературу; сочинения своего брата он знал наизусть и прекрасно их читал. Вообще он имел замечательную чуткость к красотам литературы. Он был приятный и остроумный собеседник; искренняя веселость, крайняя беззаботность и добродушие невольно привлекали к нему; но нужно было его хорошо узнать, чтобы другие недостатки и даже пороки не оттолкнули от него. Он слишком любил веселую компанию, пил очень много; но я не видал его пьяным. Образ жизни вел самый беспорядочный и даже выдумывал на себя грязные пороки, которых, может быть, и не имел. Общество великосветской молодежи втянуло его с детства в свой омут и сделало его каким-то Российским кревё (Creve — забулдыга). Впоследствии он был членом Одесской таможни, женился и стал вести порядочную жизнь. Последнему желал бы верить, потому что чувства добра и чести в нем не заглохли под корою легкомысленной распущенности нравов. [272]

Пушкин был почти неразлучен с генералом Раевским. Последний был большой мастер утилизировать людей, но не мог заставить Пушкина заниматься чем-нибудь серьёзно, кроме писания под его диктовку. Кажется, в Нижегородском драгунском полку, он был его адъютантом; по крайней мире, об этой эпохе он шутя говорил : «когда мы с генералом Раевским командовали Нижегородским драгунским полком». Если это правда, то я сомневаюсь в особенном благоустройстве того полка.

Однообразие бивуачной жизни во время постройки укрепления было в этом году еще более томительно, чем в предшествовавшем. При отряде было не так много лошадей, и он довольствовались привозимым на суднах прессованным сеном. Фуражировок, которые разнообразили бивуачную жизнь, совсем не делалось. Скука и недостаток движения имели влияние на здоровье войск, особливо когда начались летние жары и неразлучные с ними перемежающиеся лихорадки. Место занятое лагерем, особливо по берегу Туапсе, было покрыто лесом и густыми кустами. Когда все это было вырублено и местность обнажена на ружейный выстрел от засеки, солнечные лучи потянули миазмы из сырой почвы и особенно усилили лихорадки. Это же было и в последующее годы, и чем южнее, тем болезни делались упорнее. В 1837 г. отряд, под личным начальством барона Розена, занял и выстроил укрепление при устье р. Мдзымты, в земле Джигетов. Из этого отряда едва ли третья часть вернулась, остальная сделалась жертвою климата вредного, на реке Мдзымте и еще более губительного в кр. Поти, где был устроен общий для отряда госпиталь. Он был снабжен всем для 600 больных, а их бывало до 1.500. Врачи терпели столько же, как и больные. Были случаи, что из всего медицинского персонала оставались на ногах фельдшер и цирульник. Первый визитировал больных, варил для всех укрепительную микстуру (mixtura roborans, которую солдаты называли рубанец) или же делал порошки такого же невинного свойства. Выбор одного из этих лекарств предоставлялся больным. Их разносил по палатам, в ведре и мешке, цирульник, человек сурового нрава, исправлявший должность всех фельдшеров и потому не позволявший больным долго его задерживать. Мне это рассказывали два очевидца, быв в то время солдатами и находившиеся за болезнью в Потийском госпитале, и однако же они остались живыми. Выздоравливали и другие. Это однако же никак не говорит в пользу наших госпиталей, особенно на Кавказе. Полковые лазареты большею частью были несравненно лучше. Полковым командирам давались большие средства для их [273] содержания и, при внимании главного начальства, между полковыми командирами являлось соревнование в улучшении лазаретов и содержании больных. Раевский мне рассказывал, что во время войны в Азиятской Турции (1828 — 1829 г.) у них однажды долго не было при войсках маркитантов, так что и в главной квартире не было бутылки вина. Вдруг приехал как-то маркитант Нижегородского драгунского полка и привез несколько дюжин бутылок хорошего портвейну. Раевский купил все вино и приказал давать его выздоравливающим в лазарете. Главнокомандующий присылал к нему просить для себя хотя одну бутылку. Раевский отвечал, что вино назначено исключительно для выздоравливающих в его лазарете, и что постороннее лицо может получить его не иначе, как поступивши в его лазарет. Правда, что это было в то время, когда Раевский был в большой милости у Паскевича. И, не смотря на щедрые средства, которые давались на полковые лазареты, их содержание обходилось гораздо дешевле госпиталей, которые издавна были излюбленным поприщем грабительства бесчисленного множества учреждений и лиц, начиная с коммисариатского департамента до смотрителя госпиталя.

Когда лагерь вполне устроился и окружился прочною и высокою засекою, горцы оставили нас в покое. Только изредка, по ночам, они подползали и делали несколько выстрелов безвредных, но производивших тревогу в лагере. Впрочем, такие ночные тревоги часто происходили и не от горцев, а от светящихся бабочек, которых прерывчатый свет аванпосты принимали за сигналы горцев и открывали ружейный огонь по всей линии. Мирных сношений с горцами у нас совсем не было; лазутчики говорили, что кругом лагеря строгие караулы и всем изменникам назначена беспощадная смерть. Однако же, не только лазутчики, но и наши пленные часто проходили безнаказанно. Некоторые из пленных по десятку лет находились у горцев, терпели большую нужду и дурное обращение, и теряли надежду когда-нибудь избавиться от плена. Неожиданное появление Русского отряда на Туапсе оживило их. Впрочем, был и добровольный выходец. Однажды поднялась частая пальба в цепи. Из лесу показался днем человек, которого приняли за горца. Это был старик за 80 лет, едва прикрытый рубищем. Он был родом из Крыма и провел 68 лет в тяжкой неволе. Старик почти одурел и рассказывал, что хозяин отказался его кормить и выбросил его на волю. Конечно, ни одна наша пуля в него не попала, но старик упал на камни и рассек себе колено, отчего и умер, прожив в лагере недели две. Забавно [274] было слышать, с каким участием он уговаривал нас уходить скорее, пока Крымский хан не узнал: иначе он ни одного из нас живым не выпустит.

^ Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Григория Ивановича Филипсона // Русский архив, № 6. 1883

Конец Мая ознаменовался страшною бурею, которая по всему восточному берегу Черного моря причинила судам много бедствий. 30 Мая с утра воздух был тяжел, и горизонт на Западе мрачен, но ветра совсем не было. На рейде Туапсе были военные суда: пароход Язон, бриг Фемистокл, тендера: Луч и Скорый, транспорт Ланжерон, и восемь купеческих судов, привезших разные грузы для отряда. С моря шла юго-западная зыбь и быстро увеличивалась. Моряки ясно видели приближение бури, но парусные суда не могли сняться при совершенном безветрии; а пароход, кажется, упустил время, не ожидая опасности. С полудня ветер скрепчал и скоро обратился в шторм. Сняться с якоря сделалось уже невозможным. Ветер дул от Зюд-Веста, т. е. прямо на берег; рейд Туапсе образует углубление берега, ограниченное с Северо-Востока выдающимся мысом; течение в море было юго-восточное. На какой бы галс ни снялось судно, оно будет выброшено на берег, прежде чем успеет взять ход. Этот опасный рейд никому не был известен, и потому суда, для удобнейшей выгрузки, стояли довольно близко к берегу. На пароходе были готовы пары, все суда отдали вторые якоря, но и это не помогло. Ветер и волнение достигли таких страшных размеров, что суда дрейфовало с якорями. Большое трехмачтовое судно, под Австрийским флагом, стоявшее ближе к берегу, видя неминуемую беду, обрубило якоря и как щепка было выброшено на берег. Экипаж спасся, кроме одного матроса, который был раздавлен другим судном, наброшенным на Австрийца. Это было небольшое двухмачтовое судно Херсонской постройки. Оно ударилось срединою борта в нос Австрийского, и такова была сила ветра и прибоя, что Херсонец был как бы разрезан пополам, и его нос сошелся с кормою. Вслед затем море стало выбрасывать и остальные, сначала купеческие, а потом и военные суда. Один тендер Скорый успел срубить мачту. Он был выброшен против устья Туапсе. Из остальных судов: Ланжерон выброшен внутри расположения лагеря, как и все купеческие суда; но тендер Луч и бриг Фемистокл были выброшены за Туапсе, в 150 саженях от наших аванпостов, и под самою горою, образующею левую оконечность долины Туапсе. Пароход долго держался, помогая якорям действием машины, но наконец, когда волнением залило огонь в печах, Язон был выброшен на берег, внутри расположения отряда. [275]

Крушение судов продолжалось за полночь. Буря ревела так, что на берегу нельзя было слушать человеческого голоса, дождь лил всю ночь, и от ветра трудно было держаться на ногах. На берегу никто не сомкнул глаз во всю эту страшную ночь. Всех давило чувство полной невозможности помочь гибнущим.

День 31 Мая осветил страшную картину. Все тринадцать судов были на берегу. Пароход был выброшен саженях в 30-ти от берега, но все наши усилия передать на пароход конец каната оказались бесплодными. Экипаж не мог держаться на палубе, с которой волнение уже смыло несколько матросов. Все бросились на ванты и там провели всю ночь. Несколько человек, в том числе лейтенант Бефани и один мичман, разделись и бросились в воду, надеясь доплыть до берега. Все они погибли и унесены в море. Командир парохода, капитан -лейтенант Хомутов, сидел на ванте, ниже его машинист Англичанин Шоу и несколько матросов, над ними лейтенант Данков и один матрос. Пароход раскачивало волнением и било килем о каменистое дно. Данков был хороший пловец; он и матрос разделись и, выждав минуту, бросились в море, но матрос запутался в такелаже, а Данкова на лету ухватила за ногу какая-то болтавшаяся около мачты веревка. Несчастного ударило о мачту и размозжило ему голову; матрос имел ту же участь, но труп его висел за руку. Хомутов и Шоу не умели плавать. Шоу был в долгополом, незастегнутом сюртуке, который, как и его густые кудрявые волосы, развевался по ветру; окровавленные трупы Данкова и матроса висели наравне с Англичанином и при каждом наклонении парохода били его по лицу. Картина была фантастическая и отвратительная. К полудню 31 Мая буря начала утихать, но волнение и прибой были огромные. Когда волна отступала от берега, пароход был не более как в 25 шагах в воде, но это пространство невозможно было переплыть, потому что новая волна с моря выбрасывала обратно на берег. Попробовали за отливающею волною подкатить чугунное 12-фунтовое орудие на крепостном лафете, чтобы иметь твердую точку в конце отлива: первая же волна выбросила на берег как щепку и opyжиe, и лафет. Раевский все время был на берегу и принимал живое участиe в спасении погибающих. На вантах парохода были, кроме капитана и машиниста, еще несколько матросов; все же те, которые бросились вплавь, погибли. Ветер утихал. Раевский, по колена в воде, закричал : "Эй, молодцы, 500 р. тому, кто спасет капитана!" Бросились вплавь линейный казак и горнист Тенгинского полка. Несколько сот человек смотрели с замиранием сердца на их [276] отчаянные усилия; три раза волна выбрасывала их на берег, в четвертый им удалось добраться до парохода. Каждый из них имел конец бичевки, которой другой конец был на берегу. Таким образом сообщение было устроено: бичевкой перетянули толстую веревку, а держась за нее, можно почти безопасно достигнуть берега. Капитан и матросы были спасены, но мистер Шоу упорно держался на ванте и решился ждать окончания бури. Он уже 18 часов был в этом положении; можно было опасаться, что силы окончательно изменят ему, и он упадет в море. Раевский приказал снять его с ванты насильно и на веревке перетащить на берег. В этой операции была комическая сторона, развеселившая солдат. Вытащенный на берег, Шоу отдал соленую воду, которой наглотался во время своего невольного движения по воде и под водой, но чувств не потерял, а, увидя Раевского, сказал по-английски: "после Бога — вы, генерал".

Тем не кончились бедствия этого дня. Я уже сказал, что военный бриг Фемистокл и тендер Луч были выброшены, вне лагеря, сажен 150 за Туапсе и у самого подножия покрытой лесом горы. Военные суда были пробиты и затоплены водою; экипаж не мог ничего спасти и даже не мог взять с собою никакого оружия. Оба судна почти повалило на бок к стороне горы. Это было уже ночью. До утра все было спокойно; но с рассветом, горцы, увидя положение выброшенных судов и зная, что через реку не может быть перехода, стали спускаться с горы и стрелять по матросам, толпившимся около своих судов. Командиры послали часть своего экипажа в лагерь, но получили только известие о невозможности перейти реку. Между тем горцы, подстрекаемые жадностью к добыче и беззащитностью матросов, стали подходить ближе и наконец по одиночке бросались к судам с шашками. Моряки вооружились веслами и всем что было под рукою и стали отступать по открытому морскому берегу к устью Туапсе. При этом доходило дело и до рукопашной схватки. Один матрос так сильно ударил горца веслом, что его унесли; но конечно, все эти несчастные сделались бы жертвою зверства Черкесов, хорошо вооруженных, если бы жадность к грабежу оставленных судов не отвлекла последних. Пока моряки не собрались к устью реки, артиллерия из лагеря мало могла быть нам полезною, а потом стала обстреливать картечью суда и пробиравшихся взад и вперед горцев. Последние при грабеже судов показали храбрость и самоотвержение, достойные лучшего повода; вероятно были у них убитые и раненые. [277]

В лагере между тем изыскивали все средства, чтобы устроить сообщение через реку. Если бы ночь застала моряков в таком положении, горцы их непременно истребили бы в наших глазах, при совершенной невозможности подать им помощь. Туапсе, через которую в обыкновенное время везде можно было перейти в брод, ревела теперь с страшною быстротою и несла в море карчи и целые деревья. В это время я был тут. Солдаты добыли лодку с одного разбитого судна; но многие утверждали, что в ней невозможно достигнуть другого берега, чтобы передать туда конец веревки. Ширина реки была не более пяти сажень, русло делало поворот вправо перед самым впадением в море. Мне казалось, что если гребцы и не в состоянии будут удержаться на веслах, то их течением выбросит в изгибе русла. Как бы то ни было, я сказал слово, в котором и теперь раскаиваюсь: «Неужели между Русскими людьми не найдется нескольких человек, которые бы попытались спасти своих гибнущих товарищей?» Тут были аванпосты Навагинского полка, в толпе были большею частью Навагинцы, тут же был и командир Навагинского полка, полковник Полтинин. Последний повторил мои слова. Мигом бросились в воду пять Навагинцев. С ними же хотел ехать л.-г. Финляндского полка подпоручик граф Толстой, но Полтинин его не пустил. Отважные Навагинцы не успели оттолкнуться от берега, поток ухватил их и на средине реки опрокинул лодку: мы на мгновение увидели только пять голов; мутные воды все поглотили, а пустую лодку набросило на тендер Скорый, выброшенный близ устья реки. Мир душе их!.. До сих пор не могу простить себе того, что легкомысленно и без крайней нужды сказал слово, которое стоило жизни пяти человек. А крайней нужды в этой жертве действительно не было. Ольшевский с четырьмя батальонами поднялся вверх по Туапсе, в трех верстах нашел брод и, перейдя реку, не без большого труда занял гору и тем прикрыл выброшенные у подножья суда. При этом была довольно сильная перестрелка, продолжавшаяся до самой ночи. Наши войска вырубили лес до гребня и устроили прочную засеку. При этом мы потеряли около 20 человек убитых и раненых, при крушении же судов погибли: три офицера и 46 нижних чинов, преимущественно с парохода Язон.

Утром 1 июня буря совершенно утихла, река пришла в прежнее положение, моряки без труда перешли на нашу сторону; у них не было ни убитых, ни раненых; только командир тендера Луч, лейтенант Панфилов получил на ноге сильный ушиб, заставивший его пролежать недели две. Выброшенные на берег [278] суда представляли печальную картину. Пока продолжалась буря и сильный прибой, пароход Язон был в 30 саженях от берега; теперь море было спокойно, и он оказался весь на суше. Тендер Скорый, без мачты, был почти заброшен голышом и песком, а впоследствии и совсем похоронен с 12 орудиями и всем, что на нем было. По осмотре военных судов особою комиссиею оказалось только, что тендер Луч и пароход Язон можно было надеяться снять; а потому решено было бриг Фемистокл и транспорт Ланжерон сжечь, обобрав с них все, что могло быть годно.

Донесение об этом несчастном событии было сделано очень ловко и с подробностями, которых серьёзная сторона не мешала литературному достоинству и драматизму (Читатели Р. Архива помнят, с какою простотою и достоинством извещал об этом бедствии М. П. Лазарев морского министра князя Меншикова. П. Б.). К донесению приложены: акт коммиссии моряков о причинах, ходе и последствиях крушения и донесения командиров судов о их распоряжениях во время крушения. Все эти документы, как и самая реляция Раевского, были наполнены, а иногда и переполнены, варварскими названиями разных снастей, парусов и других судовых предметов, названиями, которые Раевский слышал едва ли не в первый раз в жизни. Это сообщало комический оттенок, который, говорят, принес свою пользу. Государь читал донесение Императрице, которая плакала, слушая о бедствиях моряков; а за тем все расхохотались, когда, как град, посыпались бом-брам-шкоты, марса-драйрепы со всей Голандской тарабарщиной.

Моряки ожидали, что их отдадут под суд, как этого требуют морские законы; а вместо того они получили по три и по четыре награды. Это сделало Раевского чрезвычайно популярным в морском ведомстве. Особливо благодарен был ему адмирал Лазарев. В числе командиров выброшенных судов были: капитан-лейтенант Метлин и лейтенант Панфилов, которых Лазарев отличал, как офицеров, подававших большие надежды. Оба они были произведены в следующие чины. Впоследствии Н. Ф. Метлин был морским министром, а теперь (1877 г.) членом Государственного Совета. Это человек умный, способный и честный; но сослуживцы находили, что его строгость, особенно с матросами, доходила часто до жестокости. А. И. Панфилов был человек другого рода. Это была олицетворенная доброта и честность. Отличный практический моряк, он был довольно плохо образован. [279] Умственные способности его были не выше среднего уровня, но самыми замечательными чертами его характера были: чувство долга, энергия и беззаветная храбрость, без всякого притязания на эффект. На берегу он любил весело пожить, на море же был строгий и справедливый начальник. В последствии он участвовал в Синопском сражении, командуя эскадрою пароходов, получил Георгия 3-й степени за оборону Севастополя, где все время безотлучно был начальником 3-го отделения обороны, был некоторое время главным командиром Черноморского флота и портов и умер в 1873 году адмиралом и членом Адмиралтейств-совета. С первого знакомства, и до самой его смерти я был с ним в искренней дружбе. Да будет мир душе его!

На тендере Луч был лейтенантом Гр. Ив. Бутаков, юноша, недавно выпущенный из морского корпуса, довольно вялый, с тоненьким, почти детским голоском. Ему часто доставалось от его энергического командира, который за глаза называл его "гунявым" и ничего путного от него не ждал в будущем. Признаюсь, и я об нем имел тоже мнение, и оба мы очень ошиблись. Теперь (1877 г.) Г. И. Бутаков — генерал-адъютант и едва ли не лучший адмирал в нашем флоте.

В половине Июня нам дали знать, что к нам на Туапсе прибудет корпусный командир, генерал Головин. Раевский приготовил ему военную встречу и с особенной заботливостью устроил ему помещение в только что оконченном береговом блокгаузе. Головин был тронут таким вниманием и обворожен самим Раевским. С ним был майор Н. Н. Муравьев, состоявший при нем по особым поручениям (Впоследствии граф Амурский. П. Б.). Об этой замечательной личности много можно бы сказать, но я надеюсь иметь к тому случай впоследствии, так как судьба нас сблизила службой на береговой линии. Н. Н. Муравьев был у Головина адъютантом в Польскую войну, потом вышел в отставку и снова вступил в службу, когда Головин был назначен на Кавказ. Он был искренне предан Головину и служил ему пером и головою. Николай Николаевич был моих лет, малого роста, с чертами лица довольно тонкими и подвижными, с глазами, в которых было много ума, но было и что-то фальшивое. Главною чертою его характера было честолюбие, и для достижения своей цели он не стеснялся излишнею разборчивостью в средствах. На Головина он имел огромное