Хочу написать то, что в жизни случилось видеть и испытать, насколько все это сохранилось в памяти. Успею ли? Мне скоро минет 65 лет

Вид материалаДокументы

Содержание


Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Григория Ивановича Филипсона // Русский архив, № 6. 1883
Подобный материал:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   26
[310] казаков, которые составили экипаж этих баркасов, сменяясь каждые четыре года. Начальство над этими командами поручено есаулу Дьяченко, а на каждом баркасе начальником был один из старых Запорожцев. Надобно отдать справедливость г. Раевскому и его преемникам: они умели подстрекнуть и развить отважную предприимчивость казаков, щедро награждая отличившихся и отдавая им безотчетно всю взятую добычу. Это была самая действительная мера к прекращению контрабанды, вредной в политическом отношении еще более, чем в финансовом.

На одном из таких баркасов в укр. на p. Core (Навагинском) был зауряд хорунжий Барахович. Ему было лет за 30, он был белокур, черты лица его были без особенного выражения. Он был грамотен на столько, что мог писать и реляции о своих подвигах, и ябеды. Он был одним из гребцов на Государевом баркасе, и, как после оказалось, живя еще на Дунае, занимался, между прочим, морским разбоем. Барахович был храбр и предприимчив, особенно под влиянием винных паров. Это был хитрый хохол, умевший лгать без зазрения совести, а подчас разыграть роль простака и шута. Я сказал несколько слов о личном характере этого человека, потому что, начав свою карьеру казаком из беглых Запорожцев, он в несколько лет дошел до чина полковника, имел много орденов (портрет его и по cиe время в Эрмитаже) и, наконец, умер в своем войске под судом за ябеды и фальшивые доносы.

Однажды, отправясь на своем баркасе из укр. Навагинского в укр. Св. Духа провожать проходивший оттуда другой баркас, Барахович увидел против устья реки Вардане Черкесскую галеру, отдалившуюся от берега и шедшую, как казалось, на разбой в Абхазии. Барахович успел стать между берегом и галерою и решился ее атаковать. На галере было человек 40 горцев; у Бараховича на двух баркасах было 32 казака, но на носу каждого баркаса было по одному 3-х ф. фальконету. Во время перестрелки, казаки заметили другую галеру, шедшую от берега на помощь атакованной. Барахович решился идти на абордаж. Вероятно, последние пушечные выстрелы были удачны на близком расстоянии: у горцев было несколько убитых и раненых, которые стесняли действия других. Галера была взята и потоплена, 21 горец взяты в плен. Это сделано так быстро, что другая галера не успела еще подойти и, видя гибель своих товарищей, вернулась к берегу. Казаки ее преследовали пушечными выстрелами, но не догнали. Это было последнее появление Черкесских галер в море. Они были во всех [311] устьях главных речек и сгнили без употребления. Мы нашли пленных уже в нашем лагере. Это были Убыхи; из них двое были люди известные и достаточные, один был легко ранен. Раевский оставил их у себя, обласкал и когда раненый выздоровел, дал им подарки и отпустил в дома. Остальные 19 пленных Убыхов были выменены на наших пленных. Государь щедро наградил казаков, участвовавших в бою. Барахович был произведен в сотники и получил орден, если не ошибаюсь, Владимира 4 ст. с бантом. Георгиевская дума не признала его заслужившим орд. св. Георгия 4 класса, потому что на неприятельской галере не было артиллерии. На этот раз строгость думы была очень кстати, но во многих других подобных случаях на Кавказе она лишила этой лестной награды многих, вполне ее заслуживших. Казакам пожаловано несколько Георгиевских крестов и денег.

В том же обозрении, где была помещена реляция о подвигах казаков, было интересное описание Абхазии и предложение образовать из этого края 3-е отделение Черноморской Береговой Линии, для придания большого единства всем действиям и предприятиям правительства. Ответ не замедлил. Фельдъегерь привез высочайшее повеление об этом в Тифлис, где готовилось сильное возражение; проезжая чрез Керчь, фельдъегерь привез Раевскому от военного министра копию этого высочайшего повеления.

Это было второе завоевание, сделанное Раевским у своих соседей. Управление его быстро расширялось и усложнялось. В его ведение перешла крейсирующая эскадра, по делам которой он был подчинен адмиралу Лазареву. Раевскому же были подчинены карантины и таможни в его крае, и в этом отношении он поступил в непосредственное подчинение министру внутренних дел и финансов.

В числе товаров, которые горцы получали из Турции, в вид контрабанды, была соль, которой в горах не было, и выварка ее из морской воды стоила слишком дорого. Раевский предложил завести меновые дворы в береговых укреплениях, чтобы снабжать горцев этим предметом первой потребности и в котором по мере стеснения контрабанды горцы очень нуждались. Это представление было немедленно разрешено, и приказано отпускать соль из Крымских озер по казенной цене и перевозить на казенных судах. По этой операции Раевский поставлен в прямую зависимость от министра финансов. Наконец, снабжение укреплений продовольствием, apтиллериею и комиссариатскими предметами перешло для большего удобства в Симферопольскую провиантскую комиссию, [312] южный артиллерийский округ и Кременчугскую комиссариатскую комиссию. У нас, в начале, был один пароход; в 1839 же году куплено еще в Англии три парохода и пять военных транспортов. Так образовалась вместе с 20 Азовскими баркасами значительная флотилия, получавшая снабжение и команды из Севастополя, от Черноморского флота. Заготовление в Таганрог и доставка на Береговую Линию каменного угля для пароходов, заготовление строительных материалов, постройка зданий для гарнизонов и их перевозка в укрепления производились под распоряжением г. начальника Береговой Линии. Вместо 3-х баркасов, бывших в начале 1838 г., в распоряжении начальника Береговой Линии явилось их 16, из которых 4 подвижного резерва для военных предприятий в крае и для подкрепления гарнизонов. Всем этим войскам Раевский исходатайствовал обильное продовольствие, какое получают моряки на судах. Это была беспримерная милость. Довольствие войск до нынешнего царствования было крайне скудное, хотя на Кавказе оно значительно улучшено для некоторых войск, в соразмерности их трудов и лишений. Войскам исходатайствовано усиленное жалованье, и сверх того высочайше разрешено привозить беспошлинно из Одесского порто-франко товары, для офицеров необходимые.

Все эти разрешения, быстро следовавшие одно за другим, были, так сказать, взяты с бою. В Ставрополе, и особенно в Тифлисе, делали всевозможное, чтобы уронить представления Раевского, иногда, действительно не совсем умеренные. Это порождало неприятную переписку, в которой Раевский давал полную волю своему остроумию и сарказмам. Всякому другому это бы не сошло с рук при Государе щекотливом во всех отношениях подчиненного к начальнику; но Раевский был тут каким-то странным исключением. Государь смеялся его выходкам и разрешал все его представления, «для выигрыша времени», как обыкновенно писалось в предписаниях военного министра. Иногда он помещал такие остроты и без надобности, а просто по привычке. Так, например, однажды я ему принес прочитать проект донесения по провиантскому вопросу. Бумага была листах на двух, и наполнена цифрами, которые я постарался сгруппировать так, чтобы результат выдавался рельефнее. К удивлению моему Раевский приказал оставить проект у себя, говоря, что хочет нечто прибавить. Действительно, на другой день я получил проект обратно, и вся прибавка состояла в том, что в конце моей аргументами вставлена была следующая фраза: «Есть истины, которые затмишь, стараясь доказывать; так, например, я уверен, что дважды два четыре, но доказать это не возьмусь». [313] Этим однако же не кончилось. Когда бумага была подписана, вошел в кабинет Раевского Сикстель, управляющий Симферопольскою провиантскою комиссиею, и доложил, что в укр. Св. Духа почти нет провианта. Это произошло от того, что требования годичного снабжения береговых укреплений продовольствием делались и нами, и г. Граббе, и г. Головиным. При этом вышли недоразуменья, которые могли погубить гарнизон укр. Св. Духа. Раевский прибавил к донесению постскриптум. Изложив крайние меры, к которым должен был прибегнуть для отвращенья бедствия, он прибавил: «Симферопольская провиантская комиссия должна быть очень озадачена, получая с трех сторон разноречивые распоряженья. Для избежания на будущее время подобных недоразумений, могущих иметь гибельные последствия, я вместе с сим предписал Симферопольск. провиант. комиссии не исполнять впредь ничьих предписаний, кроме моих, о чем в-му с-ву донести честь имею». Это донесение, как и все другие, отправлено в Петербург с эстафетой, а через несколько дней военный министр с фельдъегерем строжайше подтвердил о том провиантской комиссии.

Таких случаев было множество. Раевский действовал самостоятельно и не справляясь, имеет ли на то право. Управление быстро разрасталось. По отношенью к войскам 1-го и 2-го отделений Береговой Линии он был подчинен командующему войсками Кавказской линии, по войскам 3 отделения непосредственно корпусному командиру; но не слушался ни того, ни другого, выставляя военные обстоятельства и исключительное положенье его края. К тому же, все снабженья он получал извне района Кавказского корпуса и умел часто противопоставлять требованьям своего прямого начальства распоряжения других, посторонних лиц и ведомств, которым он, по некоторым предметам, был подчинен. Однажды, когда он приказывал мне написать представленье о назначении в каждое береговое укрепление по одному иеромонаху из Балаклавского монастыря Св. Георгия, я шутя спросил, не прикажет ли просить, чтобы в духовном отношении начальник Береговой Линии подчинялся митрополиту Агафангелу, священно-архимандриту Балаклавского монастыря? «Не худо бы, но он слишком стар и бестолков: от него проку никакого не будет» — Но, куда это набираете себе такую пропасть начальников? — «Любезный друг, вы темный человек. Разве вы не понимаете, что чем у меня больше будет начальников, тем менее я буду зависим. Я их перессорю и буду делать, что хочу».

^ Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Григория Ивановича Филипсона // Русский архив, № 6. 1883

Возвратясь к отряду на р. Шахе, мы узнали, что без нас горцы вытащили на ближайшую лесную гору за рекою Шахе два [314] орудия, за гребнем образовали натуральный бруствер, с отверстиями только для дул орудий и начали стрелять ядрами в отряд, расположенный в долине. Цель была для них так велика, что, при всем их неумении, нужно приписать особенно счастливому случаю, что, из сотни выстрелов, одним ядром у нас убило только артиллерийскую лошадь. Несмотря на то, необходимо было положить конец этой канонаде, державшей отряд в тревоге. Артиллерия наша не жалела выстрелов, но не могла сбить неприятельских орудий, потому что для этого нужно было попасть в одну точку и притом навесными выстрелами. Но еще более тревожил неприятель наше левое прикрытие с лесистого гребня, отделяющего долину Субаше от долины Шахе. Там собирались горцы скрытно и в больших силах и, неотделенные от нас никаким естественным препятствием, безнаказанно делали ночные нападения или неожиданно атаковали высланные на фуражировку команды. Раевский решился занять последовательно одну гору за другой и вырубить покрывающий их лес на стороне, обращенной к отряду. Можно было при этом ожидать тем более сильного сопротивления, что неприятель был в сборе, и что наша артиллерия при этом не могла принять участия.

Написав начерно диспозицию, я пошел навестить князя Одоевского, который был прикомандирован к 4-му батальону Тенгинского полка. Я нашел его в горе: он только что получил известие о смерти своего отца, которого горячо любил. Он говорил, что порвалась последняя связь его с жизнью, а когда, узнал о готовящейся серьезной экспедиции, обрадовался и сказал решительно, что живой оттуда не воротится, что это перст Божий, указывающей ему развязку с постылой жизнью. Он был в таком положении, что утешать его или спорить с ним было бы безрассудно. Поэтому, придя к себе, я тотчас изменил диспозицию: 4-й батальон Тенгинского полка оставил в лагере, а в словесном приказании поставил частным начальникам в обязанность, под строгою ответственностью, не допускать прикомандирования офицеров и нижних чинов из одной части в другую для участвования в предстоящем движении. Но и это не помогло. Вечером я узнал, что князь Одоевский упросил своего полкового командира перевести его задним числом в 3-й батальон, назначенный в дело. Я решился на последнее средство: пошел к Н. Н. Раевскому и просил его призвать к себе князя Одоевского и лично строго запретить ему на другой день участвовать в действии. Я рассказал ему причину моей просьбы и, казалось, встретил с его стороны участие. Призванный князь Одоевский вошел в кибитку Раевского и, оставаясь у входа, [315] сказал на его холодное приветствие солдатскую формулу: «здравия желаю вашему пр-ву». Раевский сказал ему: «Вы желаете участвовать в завтрашнем движении; я вам это дозволяю». Одоевский вышел, а я не верил ушам своим и не мог понять, насмешка ли это надо мною или следствие их прежних отношений? Наконец, такого тона на Кавказе не принимал ни один генерал с Декабристами. Оказалось, что все это произошло просто от рассеянности Раевского, которому показалось, что я именно прошу его позволения Одоевскому участвовать в движении. Так, по крайней мере, он меня уверял. Я побежал к князю Одоевскому и объяснил ему ошибку. Вероятно, я говорил не хладнокровно. Это его тронуло; мы обнялись, и он дал мне слово беречь свою жизнь. Это глупое недоразумение нас еще более сблизило, и я с особенным удовольствием вспоминаю часы, проведенные в беседе с этою светлою, поэтическою и крайне симпатическою личностью. Этих часов было немного. Через месяц, когда мы были уже в Псезуапе, я должен был ехать с Раевским на пароходе по линии и зашел к Одоевскому проститься. Я нашел его на кровати, в лихорадочном жару. В отряде было множество больных лихорадкою; жары стояли тропические. Одоевский приписывал свою болезнь тому, что накануне он начитался Шиллера в подлиннике на сквозном ветру через поднятия полы палатки. Когда, я возвратился из своей поездки, недели через две, Одоевского уже не было, и я нашел только его могилу с большим деревянным крестом, выкрашенным красною масляною краскою. При последних его минутах был наш добрый Сальстет, которого покойный любил за его детскую доброту и искренность. Не могу понять, как мог Лермонтов в своих воспоминаниях написать, что он был при кончине Одоевского: его не было не только в отряде на Псезуапе, но даже и на всем восточном берегу Черного моря.

Но для Одоевского еще не все кончилось смертью. Через час после его кончины Сальстет увидел, что у него на лбу выступил пот крупными каплями, а тело было совсем теплое. Все бросились за лекарями; их прибежало 6 или 7, но все меры к оживлению оказались бесполезными: смерть не отдала своей жертвы. Много друзей проводило покойного в его последнее жилище. Отряд ушел, кончив укрепление, а зимой последнее было взято горцами. Когда в 1840 году мы снова заняли Псезуапе, я пошел навестить дорогую могилу. Она была разрыта горцами, и красный крест опрокинут в могилу. И костям бедного Одоевского не суждено было успокоиться в этой второй стране изгнания! Мир душе этого страстного, пылкого, увлекающегося, но доброго, честного и прямодушного [316] человека, который занял бы видное место в нашей литературе, если бы Сибирь не разрушила его жизни в самом ее начале.

Дело 29 Мая было жаркое. Наши войска заняли гору на рассвете и тотчас начали рубить деревья на стороне, обращенной к лагерю, и делать засеку по гребню горы. Работа кипела, засека росла, а между тем горцы собирались и вели беспрерывную перестрелку. Несколько раз они бросалась в шашки и доходили до самой засеки; несколько раз происходили частные рукопашные схватки чрез засеку. Горцы дрались с ожесточением и щеголяли своим удальством. Очень многие из них были убиты, стараясь утащить тела своих прежде убитых близ засеки товарищей. Наши солдатики конечно не жалели выстрелов: несколько раз приходилось сменять роты, потому что ружья разгорелись и покрылись внутри стволов толстым слоем копоти. Горячее дело продолжалось с рассвета до семи часов вечера. Ночью наши войска зажгли засеку и отступили в лагерь, вырубив весь лес, обращенный к укреплению. В этом деле мы потеряли человек 70 убитыми и ранеными, в том числе троих офицеров. Неприятель вероятно дороже заплатил за свою отвагу и упорство. Об этом можно догадываться по тому, что на другой день, 30 Мая, мы, без особенного сопротивления, заняли и вырубили лес на другой горе за р. Шахе, откуда горцы стреляли из орудий. Сих последних уже не было, и мы нашли только места их, прочно блиндированные и врытые в материк.

В первых числах Июня форт был готов, занят одною ротою гарнизон и назван Головинским. Это был правильный четырех-бастионный форт в 50 саженях от моря, на берегу которого были два деревянных блокгауза, вооруженных каждый одним орудием.

5-го Июня прибыл флот, под начальством начальника, штаба вице-адмирала Хрущова, и тотчас же началась амбаркация отряда; а 7 мы были уже на рейде против устья р. Псезуапе. После обычного грома, мы высадились почти без сопротивления. Место было ровное и открытое, долина широкая. К вечеру исчезли все кустарники и деревья на картечный выстрел от передовой цепи, которая окружила отряд высокой и крепкой засекой. Было несколько безвредных выстрелов. Вообще пребывание наше в Псезуапе не отличалось особенною воинственностью, благодаря удобству местности, и тому, что горцы убедились в безвредности для них наших укреплений.

Г. Раевский (и я с ним) ездил снова по Береговой Линии. В Абхазии мы уже нашли нового начальника 3-го отделения [317] Черноморской Береговой Линии, генерал-майора Ольшевского, очень деятельного и толково принявшегося за устройство края. Страшная болезненность в войсках поразила меня. Особенно свирепствовали перемежающиеся лихорадки, которые, после двух-трех пароксизмов, оканчивались нередко спячкой, столбняком или ударом. Если же продолжались долго, то обращались в цингу и оканчивались смертельным кровавым поносом. Особенно страшно свирепствовали болезни в Сухуме и в Гаграх.

Из средних укреплений, мы нашли в самом бедственном положении Вельяминовское (на Туапсе), построенное в прошлом году. Гарнизон, из 2-х рот, не имел свежего мяса, цинга свирепствовала и порождала общую апатию. Видя издали пароход, в укреплении многое прибрали и скрыли; но во время осмотра Раевским лазарета, набитого больными, я увидел, между лазаретом и бруствером, палатку, из которой торчали голые человеческие ноги: это было несколько трупов, которых не успели похоронить. Батальонный командир майор Дзвонкевич, с остальными двумя ротами, находился в Геленджике. Это был человек ограниченный, храбрый, крайне беспечный, но не бескорыстный. Ген. Раевский конечно поднял целую бурю, но все оборвалось на бедном, запуганном старике, капитане Папахристо, исправлявшем должность воинского начальника, и на лекаре Нечипуренко. Последнего он арестовал и приказал отправить на пароходе, который, по рассеянности, назвал вместо Колхиды, Язоном. Папахристо буквально исполнил приказание и посадил лекаря в котел парохода Язон, потерпевшего тут в прошлом году крушение. От парохода остался только котел, который и лежал на берегу. Раевский извинился перед лекарем, тем дело и кончилось. Эта печальная картина показала всю опасность наших укреплений, лишенных всякого сухопутного сообщения.

В Геленджике был тоже новый начальник 2-го отделения, генерал-майор граф Опперман — личность довольно ничтожная. Геленджик выходил понемногу из своей прежней грязи и апатии. Вообще на Береговой Линии много было движения и перемен к лучшему, благодаря щедрым средствам, которые г. Раевский умел исходатайствовать.

В Новороссийске мы нашли большую деятельность. Второй форт и соединительные линии были уже окончены и вооружены; казармы для гарнизона и госпиталя строились, равно как несколько частных зданий. Морское ведомство строило на берегу бухты [318] адмиралтейство для незначительных починок и для снабжения военных судов; корабль Силистрия клал на рейд мертвые якоря. Контр-адмирал Серебряков толково и усердно хлопотал об устройстве Новороссийска, который видимо рос и принимал вид значительного заведения. Климат здесь был хороший, но бора все портила и не позволяла Новороссийску надеяться на блестящую торговую будущность.

В Анапе и Новороссийске были частые и не всегда враждебные сношения с горцами. Мало по малу горцы стали приходить туда для продажи своих произведений, сначала тайно, а потом явно. Серебряков, Армянин и знающий хорошо Турецкий язык, имел везде верных и преданных ему лазутчиков между Армянами, живущими у горцев. В Анапе меновая торговля особенно развилась, благодаря вообще меньшей воинственности окрестного населения, и особливо личности коменданта, полковника Бринка. Егор Егорович был человек честный, чрезвычайно добрый и ласковый. Горцы его ценили и имели к нему большое уважение до того, что нередко приходили к нему разбираться в своих спорах. Забавная черта Егора Егоровича состояла в том, что он был уверен в неотразимой силе своего многоречивого красноречия. Нередко случалось, что горцы ближайших аулов, после двух или трех часов увещаний, показывали вид убежденных и заявляли желание принести покорность, в сущности невозможную. Несмотря на то, такое положение дела очень радовало генерала Раевского, и он старался себя уверить, что Натухайцы готовы покориться. Зная, что он эту свою надежду передал и в Петербург, я считал своей обязанностью прямо высказать ему мое убеждение в противном.

По возвращении в отряд, мы нашли, что число больных значительно увеличилось, и почти исключительно перемежающеюся лихорадкою. Хинной соли не жалели; она и прекращала лихорадку, но чрез несколько дней пароксизмы опять возобновлялись. В двух лазаретах и в околотке было до 3600 больных низших чинов. Их перевозили в Анапский и Фанагорийский госпитали; но поступали вновь заболевающие, и общее число больных мало уменьшалось, так что постоянно было в отряде до 35% больных. А нам еще предстояла в этом году постройка укрепления на середине дороги между Новороссийском и Анапою! Август был уже в конце; все запасы, строения и тяжести нужно было перевозить из Анапы сухим путем за 25 — 30 верст; самый перевоз войск на кораблях и высадка в Анапу в Сентябре, т. е. в то время, когда обыкновенно бывают в Черном море сильные равноденственные бури, [319] все это заставляло очень задуматься. Перечисляя в разговоре с г. Раевским все мои опасения, я спросил его: как мы все это сделаем? и получил его обыкновенный ответ: «любезный друг, как-нибудь сдуру сделаем». И действительно, сделали и совершенно успешно.

31 Августа пришел флот, под начальством вице-адмирала Станюковича, и тотчас началась амбаркация. Время было очень сомнительно; нужно было торопиться. Новое укрепление, названное Лазаревским, вооружено и занято одною ротою гарнизона. 1-го Сентября эскадра снялась с якоря, а 4-го благополучно высадила отряд в Анапе, которой рейд считается одним из самых опасных на этом берегу. Эскадра тотчас же удалилась в море, да и пора было: ночью морской ветер засвежел, а к вечеру обратился почти в бурю с дождем и шквалами. Но флот был уже в море, а мы на сухом пути, дома, и могли иметь свободное сообщение с Черномориею, откуда к нам прибыли все транспорты и подъемные лошади. Все наши тяжести и запасы еще прежде были привезены в Анапу морем.

Оставив всех больных в Анапе, отряд двинулся по дороге в Новороссийск. Вид его был не грозный, но солдаты были веселы. Всем казалось, что беды наши и болезни кончились; движение, простор и хороший климат всех оживили. 12 Сентября мы пришли на р. Мескияга, у начала подъема на хребет, в 26 верстах от Анапы и почти в таком же расстоянии от Новороссийска. Место это оказалось очень удобным для укрепления, и мы расположились лагерем на берегу речки, на местности красивой и здоровой. На пути из Анапы у нас была незначительная перестрелка.

Еще не успели устроить лагерь, как г. Раевский сильно заболел. Лекаря требовали непременно, чтобы он переехал в Анапу, а еще лучше в Керчь. Он решился на последнее в надежде на то, что болезнь не долго продолжится. Я остался начальником отряда не только, как начальник штаба, но и как старший в чине: командиры полков Тенгинского и Навагинского, тоже больные, отправились в Анапу. Много офицеров всех чинов были больны; весь мой штаб состоял из инженер-прапорщика Фалькмута и сотника Лазебникова. Мою дипломатическую канцелярию представлял урядник Тумаев, потому что Тауш и Люлье, тоже больные, оставили отряд, о чем я совсем не жалел, так как никогда не любил их Черкесской дипломатии. Недостаток офицеров в отряде был так велик, что капитаны командовали батальонами, а состоящий по кавалерии капитан Пушкин (Лев Сергеевич) командовал одним