Предисловие к русскому изданию

Вид материалаБиография
Подобный материал:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   ...   45

6




Всю жизнь я засыпал с величайшим трудом и отвращением.

Люди, которые, отложив газету, мгновенно и как-то запросто

начинают храпеть в поезде, мне столь же непонятны, как, скажем,

люди, которые куда-то "баллотируются" или вступают в масонские

ложи, или вообще примыкают к каким-либо организациям, дабы в

них энергично раствориться. Я знаю, что спать полезно, а вот не

могу привыкнуть к этой измене рассудку, к этому еженощному,

довольно анекдотическому разрыву со своим сознанием. В зрелые

годы у меня это свелось приблизительно к чувству, которое

испытываешь перед операцией с полной анестезией, но в детстве

предстоявший сон казался мне палачом в маске, с топором в

черном футляре и с добродушно-бессердечным помощником, которому

беспомощный король прокусывает палец. Единственной опорой в

темноте была щель слегка приоткрытой двери в соседнюю комнату,

где горела одна лампочка из потолочной группы, и куда

Mademoiselle из своего дневного логовища часов в десять

приходила спать. Без этой вертикали кроткого света мне было бы

не к чему прикрепиться в потемках, где кружилась и как бы таяла

голова. Удивительно приятной перспективой была мне субботняя

ночь, та единственная ночь в неделе, когда Mademoiselle,

принадлежавшая к старой школе гигиены и видевшая в наших

английских привычках лишь источник простуд, позволяла себе

роскошь и риск ванны -- чем продлевалось чуть ли не на час

существование моей хрупкой полоски света. В петербургском доме

ей отведенная ванная находилась в конце дважды загибающегося

коридора, в каких-нибудь двадцати ударах сердца от моего

изголовья, и, разрываясь между страхом, что ей вздумается

сократить свое торжественное купанье, и завистью к мирному

посапыванию брата за ширмой, я никогда не успевал

воспользоваться лишним временем и заснуть, пока световая щель в

темноте все еще оставалась залогом хоть точки моего я в

бездне. И наконец они раздавались, эти неумолимые шаги: вот они

тяжело приближаются по коридору и, достигнув последнего колена,

заставляют невесело брякать какой-нибудь звонкий предметик,

деливший у себя на полке мое бдение. Вот--вошла в соседнюю

комнату. Происходит быстрый пересмотр и обмен световых

ценностей: свечка у ее кровати скромно продолжает дело лампы,

которая, со стуком взбежав на две ступени дивного добавочного

света, тут же отменяет его и с таким же стуком тухнет. Моя

вертикаль еще держится, но как она тускла и ветха, как

неприятно содрогается всякий раз, что скрипит мадемуазелина

кровать... Наступает период упадка: она читает в постели Бурже.

Слышу серебристый шелест оголяемого шоколада и чирканье

фруктового ножа, разрезающего страницы новой Revue des Deux

Mondes. Я даже различаю знакомый зернистый присвист ее дыханья.

И все время, в ужасной тоске, я стараюсь приманить ненавистный

сон, ибо знаю, что сейчас будет. Ежеминутно открываю глаза,

чтобы проверить, там ли мой мутный луч. Рай -- это место, где

бессонный сосед читает бесконечную книгу при свете вечной

свечи! И тут-то оно и случается: защелкивается футляр пенсне;

шуркнув, журнал перемещается на ночной столик; Mademoiselle

бурно дует; с первого раза подшибленное пламя выпрямляется

вновь; при втором порыве свет гибнет. Бархатный убийственный

мрак ничем не прерван, кроме моих частных беззвучных

фейерверков, и я теряю направление, постель тихо вращается, в

паническом трепете сажусь и всматриваюсь в темноту. Господи,

ведь знают же люди, что я не могу уснуть без точки света,-- что

бред, сумасшествие, смерть и есть вот эта совершенно черная

чернота! Но вот, постепенно приноравливаюсь к ней, взгляд

отделяет действительное мерцание от энтоптического шлака, и

продолговатые бледноты, которые, казалось, плывут куда-то в

беспамятстве, пристают к берегу и становятся слабо, но бесценно

светящимися вогнутостями между складками гардин, за которыми

бодрствуют уличные фонари.

Невероятными, ничтожными казались эти ночные невзгоды в те

восхитительные утра, когда не только ночь, но и зима

проваливалась в мокрую синь Невы, и веяло в лицо лирической

шероховатой весной северной палеарктики, и можно было с

полушубка на бобровом меху перейти на синее пальто с якорьками

на медных пуговицах. Сияли крыши, гремел Исакий, и нигде я не

видел такой фиолетовой слякоти, как на петербургских мостовых.

On se promenait en voiture--или en йquipage (Ездили кататься в

коляске -- в экипаже (франц.)), как говорилось

по-старинке в русских семьях. Черносливового цвета плюш

величественно холмится на груди у Mademoiselle, расположившейся

на заднем сиденье открытого ландо с моим торжествующим и

заплаканным братцем, которого я, сидя напротив, иногда

напоследок лягаю под общим пледом -- мы еще дома повздорили;

впрочем, обижал я его не часто, но и дружбы между нами не было

никакой -- настолько, что у нас не было даже имен друг для

друга -- Володя, Сережа,-- и со странным чувством думается мне,

что я мог бы подробно описать всю свою юность, ни разу о нем не

упомянув. Ландо катится, машисто бегут лошади, свежо шее, и

немного поташнивает; и, надуваясь ветром высоко над улицей, на

канатах, поперек Морской у Арки, три полосы полупрозрачных

полотнищ--бледно-красная, бледно-голубая и просто линялая --

усилиями солнца и беглых теней лишаются случайной связи с

каким-то неприсутственным днем, но зато теперь, в столице

памяти, несомненно празднуют они пестроту того весеннего дня,

стук копыт по торцам, начало кори, распушенное невским ветром

крыло птицы, с одним красным глазком, на шляпе у Mademoiselle.