Новый золотой листок, тонкий, вибри­рующий, не хотел прилаживаться к стерженьку старого элек-|| троскопа

Вид материалаДокументы

Содержание


24 Д. Данин 369
Подобный материал:
1   ...   29   30   31   32   33   34   35   36   ...   54
365

Тот факт, что мне не представилось возможности упомянуть о нем в моих трудах, объясняется тем, что я сосредоточил свои усилия на отвлеченной теории, в то время как Резерфорд сумел достичь глубоких познаний путем довольно простых размышлений и использования сравнительно несложных экспериментальных средств.

А все, что он сказал о знакомстве с Резерфордом, своди­лось к одной фразе: «Личная встреча была мимолетной...» Но единственное число в этой фразе было ошибкой памяти:

они встречались по меньшей мере дважды.

Вторая, более поздняя встреча, в гитлеровские времена, — в лондонском Альберт-холле на антифашистском митинге, когда Резерфорд представлял его десятитысячной аудитории, как сво­его доброго друга, — должна была особенно запомниться Эйнштейну. Она была овеяна трагизмом истории — не физи­ки, а человечества. Вероятно, именно эта мимолетная встреча и вспомнилась Эйнштейну в разговоре с Зелигом. А об осен­нем Брюсселе 1911 года он в ту минуту забыл. Просто забыл. Так бывает со стариками.

Конечно, это кажется малоправдоподобным. Ведь Сольвеев-ский конгресс длился четыре дня, и четыре дня не прекраща­лись споры. И все сидели за одним большим столом. И слово «атом» мелькало в речах немногим реже, чем слово «квант». И когда фотограф делал групповой снимок участников конгрес­са, они — Эйнштейн и Резерфорд — стояли совсем рядом, раз­деленные только тучной фигурой голландца Камерлинг-Оннеса. В общем у обоих было достаточно оснований — больших и пустячных — ту первую встречу не забывать. Зелигу стоило лишь обмолвиться словом, и Эйнштейн вспомнил бы о ней. Но так как этого не случилось, становится содержательным вопрос: почему он о ней забыл?

Все дело в том, что Резерфорд тогда молчал.

Его словно не было на конгрессе. Шла дискуссия, а он молчал. И молчали о нем. Во всяком случае, во время обсуж­дения принципиального доклада Планка никто не произнес его имени и никто не услышал его голоса. Зато часто звучало имя Томсона, хотя самого Дж. Дж. не было на конгрессе. И еще чаще раздавались ссылки на томсоновскую атомную модель.

Ссылаться на какую-нибудь атомную модель приходилось волей-неволей. Рассуждая о возможном механизме излучения и поглощения квантов энергии, нельзя же было не думать об устройстве самих излучающих и поглощающих микросистем. Председательствовавший Лоренц говорил: «...Модель атома, предложенная сэром Дж. Дж. Томсоном, ...имеет преимуще-

366

ства, которых нельзя не признать». Но он не сравнивал эту модель с резерфордовской. Он даже не упоминал об атомном ядре. И никто не упоминал — ни Мария Кюри, ни Бриллюэн, ни Вин, ни Пуанкаре, ни Планк, ни Эйнштейн, спорившие с Лоренцом и друг с другом. А маленький Арнольд Зоммер-фельд — блестящий теоретик из Мюнхена, впоследствии так много сделавший для квантового понимания атома Резерфор-да, — сказал тогда в Брюсселе, что вообще предпочитает не иметь дела ни с какими «частными моделями атомов».

Словом, вся дискуссия шла так, точно полгода назад в май­ском номере «Philosophical magazine» не появлялось никакой статьи о принципиально новых чертах в атомной структуре. И хотя все полны были почтения к ее автору и сам автор гро­моздко восседал за столом конгресса, кажется, никто из вы­ступавших не сделал уступки даже простой вежливости и не обронил ни слова о том, «как выглядит атом» по Резерфорду.

А он сидел, слушал и — отмалчивался.

Ему нечего было сказать — нечем было помочь преодоле­нию противоречия, над которым бились его высокие коллеги.

С точки зрения классики планетарный атом был, как выра­зился полувеком позже Л. Ландау, не меньшей катастрофой, чем планковский квант действия. Резерфорд сознавал это. Со­вершив прыжок, запрещенный Максвеллом, он моста через пропасть не навел. И сам предупредил об этом коллег. Он только обещал, что в будущем мост появится. В начале его статьи были строки:

Вопрос об устойчивости предлагаемого атома на этой стадии не следует подвергать рассмотрению, ибо устой­чивость окажется, очевидно, зависящей от тонких дета­лей структуры атома и движения составляющих его за­ряженных частей.

Пока об этих спасительных тонкостях он не имел решитель­но никакого представления. Его атом оставался обреченным. И ему не нужно было спрашивать у высоких коллег, отчего они игнорируют его модель. Конгресс напоминал консилиум у постели тяжко пострадавшего пациента. Пациентом была классическая физика. Заговорить в ту минуту о планетарном атоме значило не помочь больному, а нанести ему в присутст­вии замученных профессоров еще одно увечье!

Так или иначе, на дискуссии по докладу Планка он сам о ядерной модели атома ничего не сказал. А ход дискуссии удовлетворения ему не доставил. Его извечная жажда ясности не утолялась тем, что он слышал. Почти все пытались хитро­умно примирить скачкообразные квантовые процессы с класси-

** •

367

ческой непрерывностью, то есть пытались спасти пациента на­сильственными средствами. А Резерфорд чувствовал — и тому есть убедительное доказательство в его переписке, — что надо оставить классическую физику в покое. Ее не надо спасать — в своей сфере она вне опасности. Просто микромир не ее сфе­ра. И потому она не может объяснить квантов. И устойчивости его атома — тоже. Он уже наверняка чувствовал, что пред­ставления о квантах и его незаконнорожденная атомная модель должны будут прийти на выручку друг другу. Однако, как это произойдет, не знал и не предвидел.

И хотя он понимал, отчего молчание окружало его пла­нетарный атом, это не утешало. Понимать и прощать — все-таки не одно и то же. Втайне он был уязвлен. С шумным непризнанием ему уже приходилось сталкиваться. Но с молча­ливым игнорированием — нет. Он вернулся с Сольвеевского конгресса в сложном умонастроении. И оно развеялось не сра­зу. Скрытая досада и подавленное раздражение еще дают себя знать в письме, которое написал он Вильяму Брэггу в Лиддс спустя полтора месяца — 20 декабря 1911 года. В нескольких строках, замечательно проникновенных и в то же время мсти­тельно несправедливых, он «свел счеты» с консилиумом евро­пейских знаменитостей:

Я~был' весьма поражен в Брюсселе тем фактом, что континентальные физики, кажется, ни в малейшей сте­пени не заинтересованы в том, чтобы формировать фи­зические представления на базе теории Планка. Они вполне довольствуются объяснением всего на основе не­ких частных предположений и не утруждают свои голо­вы размышлениями о реальных причинах вещей. Мне ду­мается, я могу сказать, что английская точка зрения бо­лее физична и более предпочтительна.

Чудовищно невежливый выпад, если вспомнить, что среди «континентальных физиков» были и Эйнштейн, и Планк, и Ло­ренц! А кто был выразителем «английской точки зрения»? Ньютон, Фарадей, Максвелл? Но едва ли он оглядывался в про­шлое. Тогда он сказал бы себе отрезвляюще, что и континен­тальная Европа иногда знавала физиков, утруждавших свои го­ловы размышлениями о реальных причинах вещей. И он не рискнул бы объявить это привилегией британцев. «Английская точка зрения» означала просто «резерфордовская». Он противо­поставлял себя остальным сольвеевцам. В глубине души он не мог простить им заговор молчания вокруг атомного ядра и планетарного атома. (Хотя вслух и не признался бы в этом.)

Однако же как проницателен он был, когда потребовал уже

368

тогда формировать новые представления на базе теории квантов!

К картине тогдашнего всеобщего непонимания того, что случилось в физике весной 1911 года, нужно добавить один штрих. Маленький и, пожалуй, самый неожиданный, он сразу делает эту картину завершенной.

Той весной в Копенгагене защитил диссертацию по теории движения электронов в металле двадцатипятилетний Нильс Генрик Давид Бор. Не могло быть ничего естественней его желания поработать в Кавендишевекой лаборатории под руко­водством самого первооткрывателя электрона — Дж. Дж. Том-сона. И летом молодой датчанин отправился в Кембридж. Там он и трудился, когда в Брюсселе заседал 1-й конгресс Сольвея. В октябре ему исполнялось двадцать шесть. Конечно, молодость плюс безвестность лишили его права участвовать в консилиуме знаменитостей. И ко благу! Иначе в недалеком будущем Резерфорд, вероятно, вовсе не захотел бы видеть его среди своих манчестерских мальчиков: он неминуемо попал бы в разряд «континентальных физиков, не утруждающих свои головы»... Неминуемо. Ибо он тоже разговаривал бы толь­ко о томсоновской модели. Это засвидетельствовал сам Бор.

Именно тогда — вскоре после возвращения Резерфорда'из Брюсселя — Бор впервые увидел его на традиционном еже­годном обеде кавендишевцев. Резерфорд был многоречив, обед — многолюден. Бор — застенчив. Познакомиться им не удалось. Но главное произошло: «На меня произвели глубокое впечатление обаяние и сила его личности», — много лет спустя вспоминал Бор. А затем, уже в декабре 1911 года. семейные обстоятельства привели датчанина в Манчестер — там жил коллега его недавно умершего отца, профессора физиологии. И тот манчестерский физиолог оказался другом Резерфорда. Очевидно, в его доме и состоялось историческое знакомство сорокалетнего Резерфорда и двадцатишестилетнего Бора.

В беседе, во время которой Резерфорд с характерным своим энтузиазмом говорил о новых перспективах,, от­крывшихся перед физикой, он доброжелательно согла­сился принять меня в группу сотрудников своей лабора­тории, когда ранней весной 1912 года я закончу мои за­нятия в Кембридже...

А что же мешало Бору перебраться в Манчестер раньше? Какими занятиями был он увлечен в Кембридже? «...Я был глубоко захвачен томсоновскими оригинальными мыслями об электронной структуре атомов».

Томсоновскими!


24 Д. Данин


369




Не правда ли, круг замкнулся... Даже будущий спаситель резерфордовского обреченного атома жил еще вчерашним днем и этого атома в 1911 году не заметил.

...Надо ли теперь объяснять, почему не пришли журнали­сты? Почему никто не догадался спросить: «А как вам уда­лось понять устройство атома?» И хотя, по мнению Чадвика, нуклеарная теория атомной структуры сразу же «была опуб­ликована в удивительно законченной форме» и хотя она представляла собой «величайший из вкладов Резерфорда в физику», на этот раз он львом сезона не стал.

15

И все-таки можно не сомневаться, что три человека далеко за пределами Манчестера были всерьез захвачены проис­шедшим: Петр Николаевич Лебедев — в Москве, Жан Перрен — в Париже, Нагаока — в Токио.

За 24 года до Резерфорда Лебедев записал в своем днев­нике:

22янв.1887г.

Каждый атом... представляет собой полную солнечную систему, то есть состоит из различных атомопланет, вра­щающихся с разными скоростями вокруг центральной планеты или каким-либо другим образом двигающихся характерно периодически. Периоды движения весьма кратковременны (по нашим понятиям)...

Эта запись оставалась неизвестной в течение семидесяти с лишним лет, пока не была опубликована В. Болховитиновым в первом томе альманаха «Пути в незнаемое» (Москва, 1960). Разумеется, юный Лебедев — ему было двадцать лет — мог доверить свое прозрение только личному дневнику: оно было слишком преждевременно, никак не мотивировано и с равным успехом могло оказаться чистейшей фантазией.

Впрочем, в словах «характерно периодически» можно уви­деть тень невысказанной мотивировки. Русский юноша учился тогда в Страсбургском университете у известного Августа Кундта. Крайне невероятно, чтобы там обсуждались проблемы возможного строения атомов. Но там обсуждались проблемы оптики. И студент задумался над механизмом испускания электромагнитных волн. Он решил, что дело объясняется пе­риодическими движениями составных частей атомов светя-•щихся тел.

А между тем само существование атомов еще представля-

370

лось проблематичным. Каждая наука проходит стадию некой религиозности, когда за недостаточной достоверностью знания ученые вынуждены заменять доказательства и опровержения верой или неверием. Эту стадию, затянувшуюся на две тыся­чи лет, еще переживала атомистика. Но даже верующие в атомы почитали их неделимыми. А неверующих могла толь­ко насмешить попытка понять устройство несуществующего. Тем необычайней была запись в лебедевском дневнике.

Она выглядит вдвойне необычайно оттого, что в ней была графически предугадана резерфордовская модель!

Весна 1911 года оказалась предпоследней в жизни Лебе­дева. Это была тяжелая весна для всей русской науки. Весе­лилась реакция. Талантливая профессура покидала Москов­ский университет. Ушел и Лебедев. Жить ему оставалось мень­ше года. Но, словно на прощание, судьба послала ему минуты глубокого самоудовлетворения, когда он узнал о планетарном атоме Резерфорда. А он узнал о нем сразу. И его частная лаборатория, созданная на благотворительные средства в од­ном из арбатско-пречистенских переулков Москвы, стала вес­ной 11-го года почти уникальным местом на земле: там заметили рождение атомного ядра! Там, в «подвале Лебедева», на физическом коллоквиуме шел — уже в середине мая 1911 года! — разговор о резерфордовской структуре атома.

В середине мая... Это устанавливается однозначно. Вот свидетельство одного из молодых университетских физиков того времени — ныне старого профессора Константина Павло­вича Яковлева:

Незадолго до моего отъезда из Москвы шел этот разговор. И помню, с каким великим удивлением говори­лось о том, что атом Резерфорда представляет собой пу­стое пространство: диаметр всего атома — порядка 10—8 сантиметра, а размер центрального заряженного те­ла — порядка 10—12 — 10—13, то есть в десятки тысяч раз меньше! Это поражало и казалось недоступным пони­манию. Возможно, мы всего и не понимали. Но открытие атомного ядра было в Москве замечено, «очень замечено...

«Незадолго до моего отъезда...» — что это значит и по­чему важно? Двадцатишестилетний Яковлев был тогда ассистентом профессора А. П. Соколова, крайне удрученного университетскими бедами. После ухода Лебедева Соколов сказал: «Брошу все и хоть на время уеду за границу!» И Яковлеву посоветовал: «Уезжайте тоже!» Ассистент возра­зил, что у него нет на это денег. И тогда Соколов предложил:

Вот что, я устрою вам командировку от универси­тета по всей форме — поезжайте к Резерфорду, в Ман-


24*


371




честер, изучите тамошний практикум по радиоактивности, а потом мы создадим похожий в Москве...

Во второй половине мая русский физик Константин Таков-лев (почему-то англичане так прочли его фамилию в предва­ряющем письме) уже появился в Манчестере. Поэтому его слова о памятном коллоквиуме — «незадолго до моего отъ­езда» — ясно показывают, когда состоялось первое знаком­ство московских физиков с планетарным атомом.

На первый взгляд кажется, что свидетельство К. П. Яков­лева резко противоречит одному неопровержимому историче­скому факту: в последней коротенькой статье П. Н. Лебедева «Успехи физики в 1911 году» нет ни слова о планетарном атоме. Но суть в том, что эта статья, написанная для широкой публики и напечатанная в новогоднем номере «Русских ведомостей», была посвящена только бесспорным и понятным успехам 11-го года. Так, в ней не упоминалось открытие сверхпроводимости, хотя целый абзац был отдан работам криогенной лаборатории Каммерлинг-Оннеса. Планетарный атом к категории бесспорных и понятных истин никак не при­надлежал.

А в это время в Париже и Токио... Впрочем, повременим минуту — у нас уже не будет повода возвращаться к вос­поминаниям Константина Павловича Яковлева о манчестерской лаборатории (потому что он проработал там полгода и уехал в Москву в ноябре, когда Резерфорд вернулся с Сольвеев-ского конгресса). А в этих устных воспоминаниях есть вырази­тельные черты. И жаль было бы не передать их хоть и не в стенографическом, но почти дословном пересказе:

— ...Тотчас выяснилось, что мой английский язык плох, и на первую встречу с Резерфордом меня сопровождал химик Комайко, работавший тогда в университете Виктории. Резер­форд был приветлив и доброжелателен. Его лицо привлекало открытостью и, как у многих англичан, какой-то негородской свежестью. Он был высок и чуть тучноват. Я попробовал заговорить по-немецки, но он тотчас прервал меня: «Онли инглиш, онли инглиш!» («Только по-английски!») Говорили, что он очень любил приезжавших из России, считая их превосход­ными и неутомимыми работниками. Так он относился к Анто­нову, который к тому времени уже уехал из Манчестера. Вся лаборатория работала непрерывно и напряженно, как сам Резерфорд. В Московском университете мы часто тратили время на долгие разговоры и споры. Там, в Манчестере, это было бы невозможно. Вы кончали одно дело и немедленно

372

должны были приниматься за следующее. С 9 утра до 5 вече­ра все трудились с полной нагрузкой. За весь летний семестр 11-го года я только один раз видел, как Резерфорд, придя в лабораторию, сразу же ушел. Он ушел, небрежно сунув под мышку красную мантию доктора. Ганс Гейгер объяснил мне: «Проф отправился оппонировать на защите диссертации».

...Меня поразили внешняя простота и непритязательность резерфордовской лаборатории. Начиная с самого здания — двухэтажного, кирпичного, вытянутого в длину. Стены- его были не оштукатурены. Изнутри их выложили чуть побле­скивающим отделочным кирпичом. Удивили асфальтовые полы. И это после новизны и комфортабельности недавно воздвиг­нутого физического корпуса в Москве, на Моховой, открытого, если не ошибаюсь, в 903-м году. И лабораторное оборудование у нас в Москве сияло и блестело — приборы, выписанные из Германии, все еще выглядели как с иголочки. А в Манче­стере я увидел экспериментальные установки, в которых ионизационными камерами часто служили консервные банки с фирменными надписями отнюдь не физического содержания. Скоро я понял, отчего это так. Если Резерфорд хотел про­вести какой-нибудь опыт и получить нужные результаты, он требовал, чтобы дело было сделано сегодня же. Или в худ­шем случае — завтра. Из чего и как будет собрана необхо­димая установка, его не интересовало. А уж внешний ее вид был ему и вовсе безразличен.

...У него была отдельная большая комната — кабинет-лаборатория, где обычно, кроме него самого,. работал кто-нибудь из сотрудников, ему помогавший. В эту комнату входили не без трепета. — по пустякам не совались. Хотя он был со всеми удивительно прост и держался безо всякого важничанья и генеральства, все знали, что он не выносил праздности. Знали, что и по другим поводам он бывал резок и очень строг. Рассказывали, как один молодой исследователь, сделав первую работу, пришел поблагодарить его за помощь. А потом спросил, чем бы ему заняться теперь, ибо собствен­ных планов у него Не было. Резерфорд вспылил: «Займитесь, пожалуй, коммерческой деятельностью, а здесь вам делать нечего!»

...Когда в студенческом практикуме я осваивался под руководством Гейгера и Марсдена с визуальным счетом альфа-частиц, там любили спрашивать: «Ну, сколько вы частиц про­моргали?» И это не было остротой. В ожидании очередной частицы следовало удерживаться от моргания. А когда она появлялась, глаз смаргивал сам. Считали, давая передышку

а

373

то левому, то правому глазу. Утомительнейшая работа. Но все сознавали ее важность. Я помнил, как Петр Николае­вич Лебедев однажды сказал по поводу идеи бомбардировать атом альфа-частицами: «Резерфорд — это человек, который без колебаний берет быка за рога!» В том разговоре, кроме меня, участвовали Лазарев, Кравеп, Эйсмарх.

— Никого уже нет в живых... — добавил Яковлев, расска­зывая обо всем этом в декабре 1964 года. — Я один остался. Но ничего, можете процитировать лебедевскую фразу без опаски. Мне она помнится совершенно точно. И она совершен­но точно выражала тогдашнее всеобщее восхищение силой Ре-зерфорда...

А что было в Париже и Токио?

В Париже испытывал сложные чувства Жан Перрен.

За десять лет до Реэерфорда, в 1901 году, он тоже при­шел к мысли, что атом выглядит, как солнечная микросисте­ма. Время было уже иным, чем в студенческие годы Лебеде­ва. Религиозная эра в истории атомистики подошла к концу. И появился электрон, как несомненно существующая деталька любого атома. Электроны занимали воображение Жана Пер-рена — он работал в молодости с катодными лучами. Проз­рачно-ясной представилась ему атомная модель: отрицательно заряженные электроны вращаются по эллиптическим орбитам вокруг положительного ядра, как планеты вокруг Солнца. Их движением управляет закон Кулона — близнец закона Ньюто­на. И статью свою с изложением этой гипотезы Перрен на­звал пророчески: «Нуклеарно-планетарная структура атома».

Они были погодками, Перрен и Резерфорд. Младший ра­ботал в Монреале над проблемой радиоактивного распада, ког­да старший опубликовал в Париже свою гадательную статью. Ее напечатало «Научное обозрение» — журнал, за которым вовсе не следили ученые вне Франции. Возможно, в Мак-Гил-ле его даже не выписывали. Короче — Резерфорд а модели Жана Перрена ничего не знал. Предметом научных дискус­сий она не стала по той же причине, по какой через десять лет встречена была молчанием модель Резерфорда: электро­динамика Максвелла — Лоренца не могла объяснить устойчи­вость такого атома. И Перрен не защищал свою догадку. Экс­периментальной основы у нее не было. И рождение ее не стоило ему ни малейших мук. С очевидной ее несостоятель­ностью он легко примирился. И даже во время его встречи с Резерфордом летом 1903 года в парижском доме Ланжевена разговоров о планетарном атоме не было. Позднее — тоже...

374

И вдруг — «Philosophical magazine», и там планетарный атом, рожденный не игрой ума, а необходимостью! Легко во­образить взволнованность Перрена. Смешались воедино чувст­во глубокого удовлетворения, устоявшийся скептицизм и минут­ная ревность. Трезвый научный скептицизм взял верх над всем прочим: осенью на 1-м конгрессе Сольвея Жан Перрен, судя по всему, ничего не сказал ни о своем, ни о резерфордовском варианте планетарного атома! Промолчал, как весь консилиум.

А в Токио совсем особое чувство испытал доктор Нагао-ка — виднейший японский физик того времени.

За восемь лет до Резерфорда и он придумал ядерную мо­дель. Но ему привиделся атом, подобный не солнечной систе­ме, а Сатурну с его кольцами. Он писал, что атом, «очевидно, можно представить себе приближенно, если заменить эти коль­ца отрицательными электронами, а притягивающий центр — положительно заряженной частицей».

Его работа была впервые опубликована в 1903 году — в «Трудах Токийского физико-математического общества». Когда бы на этом дело и кончилось, стало бы само собой по­нятно, почему до начала 1911 года Резерфорд ничего не слы­шал о «сатурнианском атоме». Однако в 1904 году статью Нагаока напечатал все тот же «Philosophical magazine». А уж за этим-то изданием бдительно следили в Канаде. Вероятней всего, Резерфорд, не большой любитель бесцельного научного чтения, просто решил не тратить времени на ознакомленье с работой, заведомо лишенной экспериментальной основы и опытных подтверждений. Пролистал статью и забыл о ней. Да и никто не пленился микро-Сатурном: у гипотезы Нагаока бы­ла та же судьба, что у модели Перрена.

Но 11 марта 1911 года, в ответ на сомнения Резер­форда по поводу знака заряда атомной сердцевины, Вильям Брэгг послал ему из Лиддса почтовую открытку с короткой информацией: «Кэмпбелл рассказал мне, что Нагаока однажды пытался ввести большой положительный центр в свой атом, чтобы'объяснить оптические эффекты». Марсден полагает, что