Новый золотой листок, тонкий, вибри­рующий, не хотел прилаживаться к стерженьку старого элек-|| троскопа

Вид материалаДокументы

Содержание


38. За самоваром у П. Л. Капицы (третий справа). Между Резер-фордом и Капицей — Фр. Астон.
21 Д. Данин 321
Подобный материал:
1   ...   24   25   26   27   28   29   30   31   ...   54
'316

по специальности». Предаваться же общим рассуждениям о возможном устройстве природы он не слишком любил. Сло­вом, истолковать тогдашнее молчание Резерфорда можно по-разному: и как результат недоверия и как выражение осто­рожности. Но враждебного неприятия новых идей тут не было наверняка — у такого человека, как Резерфорд, оно бы неми­нуемо прорвалось, и не раз!

Теперь же, в 1908 году, он был впервые и совершенно непреднамеренно поставлен лицом к лицу с гипотезой кван­тов. Вдруг она предложила ему свой благой союз по частному, но важному поводу. Она, единственная, сказала ему, что он прав. И сказала это на языке цифр. И если был в нем скеп­тицизм, он развеялся. Если была осторожность, он ее отбро­сил. И тотчас кончилось молчание.

'Но не только для него одного имело важные последствия удивительное совпадение двух чисел — 4,65 и 4,69... Эрнст Марсден заметил: «...это заставило физиков-классиков в Анг­лии с большей симпатией отнестись к квантовым идеям Планка».

Как многое в жизни Резерфорда, его тогдашнее обращение в квантовую веру произошло на редкость вовремя: до создания планетарной модели атома. оставались считанные годы — сле­довало заранее быть готовым к вторжению неклассических представлений теории квантов в сферу теоретических размыш­лений об устройстве атомных миров. К этому следовало быть готовым ррежде всего психологически. Нильс Бор еще только оканчивал Копенгагенский университет и еще не помышлял о поездке в Манчестер, когда Резерфорд уже прошел эту под­готовку. ,

...Так решение проблемы, записанной под № 21, сразу да­ло нечто большее, чем просто уменье считать альфа-частицы. Но главное лежало впереди. И зависело оно, это главное, все-таки — и прежде всего! — от простого уменья пересчитывать по пальцам «веселых малышей».

А почему, собственно, столько усилий было потрачено Ре-зерфордом на поиски именно электрического метода счета аль­фа-частиц? Разве не он еще в 1903 году на Саутспортском конгрессе Би-Эй привлек внимание коллег к серьезным собы­тиям, происходящим в спинтарископе Крукса? Разве не он сказал тогда, что световые вспышки — сцинцилляции — на экране спинтарископа сигнализируют об актах единичных w

317

столкновений альфа-частиц с атомами вещества экрана? Какая счастливая возможность: воочию наблюдать такие атомные сигналы и по ним прямо считать альфа-частицы!

Конечно же, Резерфорд не мог не задумываться над этой возможностью десятки раз. Но его одолевали сомнения. Откуда было взяться уверенности, что каждая альфа-частица вызывает вспышку? А что, если иные из них дают осечку и поглощают­ся веществом экрана без сцинцилляции? Логика выдвигала и другие возражения. Механизм происходящего был неизвестен. Утверждать, как говорят математики, существование взаимно­однозначного соответствия между множеством вспышек и мно­жеством падающих на экран частиц не взялся бы никто. И по­тому этот соблазнительный способ счета не выглядел пер­спективным.

Так думал Резерфорд и в 1903 году и в начале 1908-го... Даже в начале 1908-го, когда по его срочному требованию ему уже положили на стол свежий выпуск журнала Немецкого фи­зического общества со статьей Э. Регенера о -методе счета аль-фа-сцинцилляций.

Не случайно узнал он об этой статье. Был февраль. Только что пришел из Берлина ответ Хана на его январское письмо. Словно в подтверждение Резерфордова прогноза, — «Вы-то су­меете по достоинству оценить важность счета альфа-частиц»,— Отто Хан и сообщил в Манчестер об успехе Регенера. Успех пока был чисто технический, но очень обнадеживающий: не­мецкий исследователь научился тонко и четко регистрировать сцинцилляции.

Пожалуй, впервые в жизни Резерфорд должен был соз­наться самому себе, что оплошал: позволил элементарным ло­гическим сомнениям одержать верх над интуицией! Он ведь даже не попытался превратить игрушку Крукса в настоящий измерительный прибор. А некий Регенер в Германии сделал это. Сделал и показал, что сцинцилляционный метод счета до­стоин внимания. Резерфорд услышал скрип чужих уключин не позади, а впереди себя...

Через три года он снова был поставлен перед неосознанным выбором: внять ли предостережениям логики или довериться зову интуиции, не умеющей объяснять причин своего оптимиз­ма. И случилось это уже не по второстепенному, а по грандиоз­ному поводу. И если бы он снова оплошал, планетарная модель атома — по логике классических представлений совершенно несостоятельная! — тоже родилась бы не в Манчестере и от­цом ее оказался бы другой — менее рассудительный — гений. Но если бы маленькая регенеровская история вообще была

318

«в духе Резерфорда», не было бы Резерфорда. Она тем и лю­бопытна, что для него не тривиальна.

Он ответил Хану не сразу. Вопреки обыкновению не сразу поблагодарил за важную новость. Надо было побороть недо­вольство собой. А в атмосфере непрерывного успеха он уже успел основательно забыть, что это такое — недовольство со­бой. Только в самом конце февраля написал он, наконец, Отто Хану.

24 февр. 1908, Манчестер ...Вы сделали очень хорошо, рассказав мне о работе Регенера... Общая идея была для меня не нова... Я все же удивлен, что метод счета сцинцилляции где-то дает правильные результаты..,

«Где-то»! Это выдавало его недавние чувства.

Однако что — чувства! Он был не из тех людей, чьи воля и мысль надолго растворяются в переживаниях. Догматиче­ской власти чувства над ним не имели. Это его письмо еще не пересекло Ла-Манша, когда у Ганса Гейгера уже удвои­лись заботы: Проф пожелал немедленно убедиться, что сцин­цилляционный метод даст правильные результаты и в Ман­честере.

Это означало совпадение числа сцинцилляции с числом альфа-частиц, зарегистрированных методом электрическим. К прежним затруднениям, «которых сегодня нельзя даже по­нять», прибавились новые. Немедленный ответ был иллюзией. Для метода сцинцилляции следовало еще придумать свой ман­честерский вариант: надо было вести в одинаковых условиях параллельные измерения обоими способами. Бронзовый ци­линдр ионизационной камеры, где залетающие сквозь слюдяное окошечко альфа-частицы вызывали серии мгновенных разря­дов, сделался теперь съемной деталью экспериментальной установки. На его место можно было ставить камеру с тонко усовершенствованным спинтарископом, где " альфа-частицы из того же источника вызывали короткие блестки свечения.

Теперь уже и вправду дня не хватало. Да день был и не лучшим временем суток для такой работы: она требовала тем­ноты. А главное: по контрасту с прежним недоверием к ме­тоду сцинцилляции Резерфорд незаметно стал его одержимым приверженцем. Все чаще случались дни, когда он и Гейгер уходили из лаборатории только на рассвете.

Здесь возникает искушение ввести в это документальное повествование сочиненный эпизод, не скрывая, что он сочинен-

319

ный. Так легче сказать некоторые вещи, о которых очень хо­чется и нужно сказать.

Беллетрист мог бы в этом месте провести нашего новозе­ландца по ночному Манчестеру; затащить его, усталого и го­лодного, в какую-нибудь таверну, открытую до утра; усадить за дощатый стол, отполированный локтями поздних гуляк, не­удачливых проституток, ночных полисменов, измученных ма­стеровых; позволить ему хоть часок поболтать в этом обще­стве о делах земных и надеждах человеческих; разрешить ему заступиться всей силой своего властного голоса и справедли­вой руки за бездомную парочку; и, поставив его лицом к ли­цу с блюстителем порядка, удивленным солидностью костюма, виртуозностью ругани и заморским акцентом незнакомца, за­ставить его, члена Королевского общества, нехотя раскрыть свое громкое имя и убедиться, что здесь оно никому не зна­комо и ничего не значит...

Здесь решительно ничего не значили ни альфа-частицы, ни сцинцилляции, ни устройство атома. Здесь, в низинах обык­новенной жизни ничего не значили все его заботы и помыс­лы. И даже усталость его осталась бы здесь непонятной добровольная усталость человека, занятого поисками чего-то, что не имеет никакого значения для жизни и смерти...

Беллетрист мог бы проследить, как нескончаемым проспек­том он медленно шел на юг, в Уитингтонское предместье, в свой благополучный дом. Впереди рассветные сумерки. Сле­ва дымно-красная заря за черными силуэтами крыш и труб. Молчанье. Безлюдье. Он шагал с ощущением вздорной ненуж­ности своего профессорского бытия в окружающем мире заста­релой бедности, несправедливости, порока. И его одолевало чувство неправедной избранности. И он не знал, что ему де­лать с бесплодной мыслью о глухом одиночестве высокой нау­ки на перенаселенной земле... Может быть, как Румфорду в Мюнхене, заняться ему изобретением дешевого супа из кро­ви и Костей? «Резерфордов суп» — это звучало бы по край­ней мере милосердно.

Выть может, заговорил в нем голос предков — шотланд­ских пуритан из Перта? Но скорей всего, — должен был бы подумать он, — дело в усталости. Усталость обостряет чувство неблагоустроенности мира. При свете дня он не вовлек бы себя в этот старый спор о тщете истины и вечной ценности добра. Такой выбор всегда казался ему нелепым; истина была добром, совершенно и более чем достаточным, чтобы самими поиска­ми ее оправдать и ученого и науку, сняв с них всякое обви­нение в безучастности к человеческим страданиям.

320



36. Резерфорд во дворе Кавендишевской лаборатории. 30-е годы.


37. Резерфорд в кем­бриджском доме П. Л. Капицы.




38. За самоваром у П. Л. Капицы (третий справа). Между Резер-фордом и Капицей — Фр. Астон.



Только с мыслью о глухом одиночестве науки он ничего поделать не мог. Это была очевидность — экспериментальный факт, такой же неопровержимый, как узкая заря на продым­ленной громаде неба.

Беллетрист мог бы проводить его домой и послушать, как тихим поворотом ключа откроет он дверь; снимет ботинки, что­бы не скрипели под его тяжестью половицы, словно с ботин­ками отслаивается и тяжесть; болотным шагом проберется к себе в кабинет, растянется на диване и глубоко нырнет в непро­будный сон и вынырнет не раньше появления утренней Эй­лин, или Эйлин и Мэри вместе. И все это вкупе будет озна­чать, что уж он-то, профессор Резерфорд, в этом мире отнюдь не одинок. Но если Эйлин спросит: «Папа, а что вы там де­лаете ночью с дядей Гансом?» — как и что он ответит ей? Конечно, он сможет отделаться шуткой: «Мы с дядей Гансом считаем светлячков». Но ведь тотчас последует — «каких?». А потом самое скверное — «зачем?». Он-то даже в эту мину­ту не будет одинок — напротив! А его наука? Наука одинока, как господь бог в первый день творения, как Новая Зеландия в океане. И дело вовсе не в том, что Эйлин — ребенок и от­делаться от нее можно еще и по-другому: «Вот вырастешь — я тебе все объясню!» Мэри — взрослая и образованная. От нее можно отшутиться сложнее: «Мы с доктором философии Гейгером стали завзятыми астрономами. Только вместо теле­скопа у нас микроскоп. Вместо ночного неба — темный экран из сернистого цинка. Вместо вечных звезд — эфемерные звез­дочки сцинцилляций...» Но все равно разговаривать придется подобиями. Даже на такую простейшую тему. И все равно од­нажды всплывет уличающее — «а зачем?».

Ему должно было бы вспомниться недавнее заседание Коро­левского общества в Лондоне. Они присудили медаль Коплея чикагскому физику Альберту Майкельсону, только что полу­чившему Нобелевскую премию 1907 года. Лет двадцать пять назад американец доказал, что скорость света не зависит от скорости движения источника, а в 905-м году. швейцарец Эйн­штейн поразительно истолковал этот странный результат... В общем они сердечно приветствовали стареющего Майкель-сона, который произнес против утилитаризма в подходе к нау­ке прекрасную речь. Он рассказал, между прочим, как встре­тился однажды со старым приятелем и тот спросил его, чем он занят; Майкельсон заговорил о спектроскопии. С энтузиаз­мом объяснил, что спектры позволяют узнать химический со­став даже недоступных звезд. И дабы окончательно сразить приятеля, объявил ему, что именно так на Солнце был обна-


21 Д. Данин


321




ружен натрий. Помолчав, приятель сказал: «Ну, а кому это важно, что там есть натрий?» Члены Королевского общества наградили Майкельсона смехом и аплодисментами. А потом, конечно, пересказывали эту историю домашним и друзьям. Те тоже смеялись. Однако можно поручиться, что девять из деся­ти, если не девятьсот девяносто девять из тысячи, втайне во­прошали себя: «А в самом деле, кому это важно, что там есть натрий?»

Как отважиться сказать не семилетней девочке, а челове­честву: «Вот вырастешь — я тебе все объясню!» Да и всегда ли есть надежда дать в конце концов желанное объяснение? Как растолковать венцу творенья, что только вместе с наукой растет его самосознанье, всегда от нее отставая, иногда на це­лые эпохи?

Он еще не подозревал, сколь многое придется физикам объ­яснять людям ядерного века, рождавшегося в те ночи и дни.

...А дальше всю эту сцену в ночном Манчестере беллетрист мог бы завершить так.

Когда он добрался, наконец, до своего дома, тишайше по­вернул ключ, притворил за собою дверь, снял ботинки и мед­ленно направился в кабинет, он вдруг увидел: двери кабине­та распахнуты, в глубине сидит одетая Мэри, свет настольной лампы падает на ее бледное лицо.

— Где ты был? Телефон в лаборатории уже три часа не отвечает...

— Но, Мэри, я зашел в таверну... Она перебила его.

— Я ничего не желаю слушать! Ты ведешь себя бесчело­вечно.

— Но, Мэри, число сцинцилляций сошлось с числом ча­стиц, честное слово...

Он договаривал это уже в пустоту — она скрылась за дверью. Он вздохнул и, чувствуя себя каким-то жалким в од­них носках, присел к столу — отдышаться, подумать...

«Эксперименты проводились ночью в темной комнате», — сообщали Резерфорд и Гейгер в уже знакомой нам июльской статье: целая глава в ней была посвящена счету сцинцилля­ций и сравнению результатов двух методов. И жалобой звуча­ла фраза: «Трудно вести непрерывный счет в течение более чем двух минут, ибо устают глаза». Впрочем, то была жалоба одного Резерфорда. Эти «две минуты» встречаются еще в его письме профессору Бамстиду, написанном за неделю до того, как статья ушла в редакцию «Трудов Королевского общества».

322

Слова Резерфорда о Гейгере, который работал, как раб, про­звучали именно в этом письме и в очень выразительном кон­тексте:

11 и юл я, Манчестер Вот я и прошел через испытания моего первого года здесь и в итоге располнел, так по крайней мере говорит моя жена. В то же время я никогда в жизни не трудился так упорно — отправил четыре статьи для Phil. mag'a и две для Королевского общества... Гейгер отличный ма­лый и работал, как раб. Я никогда бы не нашел времени для изнуряюще нудного труда, предшествовавшего той поре, когда дела у нас пошли на лад... Гейгер — демон счета сцинцилляций и мог считать их с передышками всю ночь напролет, не теряя самообладания. Я же про­клинал все на свете и отступал через две минуты...

Нет, он не мог бы заставить себя в поисках клада лопатой перетаскивать гору. Теперь становится еще очевидней, чем прежде, что и у него, неуязвимого, была ахиллесова пята:

он не обладал ни героизмом страстотерпцев, ни великим дол­готерпением отшельников. Нервная нетерпеливость все возрас­тала в нем с годами. В Монреале она стала заметней, чем в Кембридже, в Манчестере — заметней, чем в Монреале. Но это была странная нетерпеливость: она не сопровождалась по­спешностью, а скорее приводила к удвоенной бдительности. Как и в Монреале, из стен его Манчестерской лаборатории не вышло ни одной работы с ненадежными данными и недо­стоверными выводами.

Он жил в нетерпеливой погоне за истиной, а не за мимо­летным успехом.

_ 10

А успех приходил сам собой, как из удивленных ущелий приходит долгое эхо горных обвалов. Он только вызывал об­валы.

Раньше, чем ему думалось, пришла его «очередь тратить деньги»: в середине ноября он получил телеграмму из Сток­гольма — Королевская академия наук Швеции присудила про­фессору Резерфорду одну из нобелевских премий 1908 года. «За исследования по дезинтеграции элементов и химии радио­активных веществ» — так было сказано в решении академии.

Нобелевские премии тогда были еще внове. Их присуждали всего лишь в восьмой раз. Изобретатель динамита и пацифист, ученый и миллионер Альфред Нобель умер в 1896 году, оста­вив свое знаменитое завещание, по которому проценты с его капитала должны были послужить фондом для ежегодных пре-


21*


323




мий за выдающиеся научные достижения в области четырех наук — физики, химии, физиологии и медицины. Это завеща­ние вступило в силу пятью годами позже — в первый год но­вого века. И первым физиком, удостоенным премии Нобеля в 1901 году, был Рентген. Мировое общественное мнение ско­ро признало нобелевские .премии высшей наградой за научные достижения. Огромной была премиальная сумма, порой пре­вышающая 50 тысяч долларов (ее точная величина зависела от процентонакопления за год). Строгим был отбор лауреатов (их научным успехам следовало, как правило, выдержать ис­пытание временем). Никакие национально-религиозные ограни­чения не накладывались на кандидатов, и не отдавалось сколь­ко-нибудь ощутимой дани побочным соображениям — даже патриотическим (за первые восемь лет ни один шведский фи­зик этой награды не получил).

С течением времени пиетет перед нобелевскими премиями стал даже превращаться в идолопоклонство, которым науч­ная среда, как правило, грешит меньше, чем любая другая.

...Когда в 1943 году американцы подыскивали кандидатуру на роль главы атомного «проекта-V» и всплыло имя Роберта Ойпенгеймера, его назначение долго затягивалось из-за того, что он не был лауреатом Нобелевской премии. «Последний не­достаток сильно уменьшал его влияние в глазах коллег...» (ге­нерал Лесли Гроувз).

В начале века такого фетишизма не существовало. И еще невозможны были в те годы казусы иного рода: на­рушения статута Нобелевского фонда, запрещавшего капитали­зировать премиальные суммы ради извлечения из них при­были. В 1904 году Рэлей отдал почти всю свою премию (5000 фунтов стерлингов) на создание нового крыла Кавенди-шевской лаборатории. А четверть века спустя/физик Иоганнес Штарк — сподвижник Ленарда и один из тех, кто объявил теорию относительности Эйнштейна «мировым еврейским бле­фом»,— купил на Нобелевскую премию фарфоровую фабрику. Изгнанный за это из Вюрцбургского университета, он искал сочувствия у рвущихся к власти нацистов как жертва происков неарийцев. В начале века такие штуки были еще немыслимы ни в Германии, ни в других странах.

Нежданному-негаданному богатству лауреаты радовались тогда откровенно и простодушно. Как написал Резерфорд в Пунгареху: «Это очень приятно и с точки зрения оказанной чести и в смысле звонкой монеты». Еще бы! Гонорары выдаю-

324

щихся физиков были в те времена несравненно скромнее ны­нешних. Оклад Резерфорда в Манчестере считался чрезвычай­но высоким, а составлял не более 1600 фунтов в год. Присуж­денная ему премия превышала эту сумму в четыре с лишним раза! И 6800 фунтов были для него сказочной суммой денег. Это сразу почувствовала Эйлин, которой в канун рождества 1908 года Санта-Клаус из Стокгольма притащил неслыханные подарки. (На Уилмслоу-роуд, 17 царило «величайшее возбуж­дение», по словам Резерфорда.)

Словом, все было радостно в этом лауреатстве. И только один пункт чрезвычайно его удивил: ему присудили премию по химии — не по физике! Правда, может показаться, что он должен был бы вдвойне торжествовать. Ив говорит, что имен­но в ту пору «он любил рассказывать не без веселого ликова­ния, как ему удалось всерьез побить химиков на их собствен­ном Поле». Речь шла о тонких методах работы с крошечны­ми объемами эманации: об освобождении ее от всяких приме­сей и получении ее развернутых спектров. И наконец — об экспериментальном разоблачении все тех же неоно-литиевых нелепостей Рамзая, на которых тот продолжал настаивать. Па­раллельно со счетом альфа-частиц Резерфорд упрямо занимал­ся своими исследованиями радона в содружестве с молодым магистром наук Т. Ройдсом и стеклодувом-виртуозом Отто Баумбахом. Этим-то работам и были посвящены его статьи 1908 года для «Philosophical magazine». Тогда же он с удо­вольствием писал Хану, что сделался настоящим экспертом в области химии газов. И спектроскопии. А по поводу сходных, но совершенно не удовлетворявших его исследований Рамзая добавлял уже с полным пренебрежением: «Как говорят амери­канцы, от его работ мне делается нудно...» Так разве не есте­ственно было бы для него, Резерфорда, позлорадствовать: вот он побил «нормальных химиков» и на лауреатском поприще — теперь-то уж кончится их высокомерная оппозиция и скиснет их глупая гордыня!

Но по намекам в его переписке можно безошибочно умо­заключить, что превращение в химика все же его огорчило. Его удивило и огорчило, что химическому аспекту пре­вращения элементов было отдано явное предпочтение перед громадностью физического содержания этого открытия. Пожа­луй, нечто сходное мог испытать четырнадцатью годами позд­нее Эйнштейн, когда Нобелевский комитет удостоил его пре­мией за работы по фотоэффекту, а не за создание частной и общей теории относительности. (Ряду членов комитета эти цен­ности казались в 1922 году еще недостаточно прочными!)

" /

325

Конечно, огорчение Резерфорда было мимолетным — тем более что случившееся позволяло скрасить доброкачественной шуткой пышность церемонии, ожидавшей его в Стокгольме.

Шутку он придумал сразу, но сберег ее до 10 декабря, когда после четырехдневного путешествия по воде и по суше предстал, наконец, об руку с Мэри перед королем Швеции. Впрочем, в Музыкальной академии, где днем король вручал ему золотую медаль, речей от него еще не требовалось. Спич он произносил вечером — на банкете в королевском дворце. Лихорадочные заботы бедняжки Мэри о респектабельности его экстерьера — фрак! прическа! усы! — даром не пропали, хотя имели не совсем тот эффект, на какой она рассчитывала:

был он так отутюжен и выхолен, что выглядел, по словам очевидца, «до смешного молодым». Особенно рядом с тремя другими лауреатами 1908 года: Илье Ильичу Мечникову и Габриэлю Липпману было за шестьдесят, а Паулю Эрлиху —