Новый золотой листок, тонкий, вибри­рующий, не хотел прилаживаться к стерженьку старого элек-|| троскопа

Вид материалаДокументы

Содержание


Я тотчас все повторю!
Подобный материал:
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   54
262

шефу, стоил 500 фунтов, тоже занимая должность макдональ-довского профессора.

Их добрые отношения были освящены временем и знаком­ством домами. (Помните: новогодним вечером в канун XX века отморозивший уши новозеландец шел в гости к униатско­му патеру Бэрнсу. Но существенней, что Бэрнс-младший однажды уже показал шефу свое искусство калориметриста:

два с половиной года назад он помогал Резерфорду ис­следовать влияние температуры на эманации тория и радия.

— Найдите-ка мне старину Говарда!

На этот раз замысел предстоящего калориметрического ис­следования был гораздо масштабней.

...Тепловой эффект Кюри — Лаборда — результат само­бомбардировки радия альфа-частицами. Если так, то выделе­ние -тепла должно меняться со временем по тому же закону, по какому меняется интенсивность альфа-излучения. Можно ожидать, что на лабораторных графиках снова возникнут экс­поненты — знакомые кривые распада радия и накопления эманации; распада эманации и накопления «Е. R.». Но, быть может, цепь атомных превращений длиннее, чем думается, и есть в ней еще и другие альфа-излучающие элементы? У каж­дого свой период полураспада, своя биография. Тогда на кри­вых предстанет запутанная картина теплового эффекта — итог наложения нескольких экспонент. Огорчительно? Напротив! Распутывание запутанного сможет дать представление о генеа­логическом древе радия.

Говарду Бэрнсу, в сущности, предстояло калориметрически сделать то, что Фредерик Содди сделал химически. На тепло­вом эффекте надо было как бы переоткрыть закон радиоактив­ного распада. Однако не просто ради повторения пройденного, а ради возможного продвижения вперед.

Великих новостей это не сулило. Но к прежним методам изучения радиоактивности — фотографическому, электрическо­му и химическому — прибавлялся новый. Этот метод нуждал­ся в разработке. И конечно, Бэрнс тотчас отодвинул на зад­ний план остальные дела, чтобы приняться за работу вместе с шефом. Кроме всего прочего, с шефом приятно было рабо­тать: он окрыленно верил в успех и рука у него была легкая.

Свинцовый боксик, с которым всего несколько дней назад в нью-йоркском порту «доктор Р->зерфорд наотрез от­казался расстаться», надолго перешел во владение доктора Бэрнса. - .

Впрочем, не только доктора Бэрнса.

263

Непомерный голос шефа перемещался по этажам. Сильные акустические волны безошибочно оповещали сотрудников о ежедневных маршрутах профессора по лабораториям Физикс-билдинга. А заодно — о смене его настроений и рождении новых замыслов. Энергия этих волн не иссякала.

Иногда они докатывались откуда-то из-под земли — из под­вальных недр резонирующего здания. Осенью там устроили лабораторию для излучения гамма-лучей.

В подвале трудился новичок. Новичок, но не юноша. Иву было уже около сорока. С молодой предприимчивостью бросил он прежнее место работы, чтобы переселиться той осенью в столицу радиоактивности. Его появлению в Физикс-билдинге предшествовала лишь одна короткая беседа с Резерфордом еще в январе 1903 года. И судьбу Ива решили тогда не власт­ный голос профессора и не какие-нибудь соблазнительные по­сулы, а нечто иное — неизъяснимое и привораживающее. Впоследствии Ив рассказывал о той их первой беседе в уди­вительных выражениях, какие приличествовали бы воспомина­нию прозелита о встрече с апостолом:

...Я открыл, что глаза Резерфорда обладали стран­ным очарованием. Когда вы смотрели в них, вы начина­ли понимать сказанное некогда: «Светильник тела есть око, и если око твое будет устремлено на единое, вся плоть твоя исполнится света». (В русском переводе еван­гелия от Матфея эта фраза звучит чуть по-иному: «Итан, если око твое будет чисто, то все тело твое будет свет­ло». — Д. Д.) Я спросил, можно ли будет присоединиться к нему в октябре, он сказал, что можно будет, и так ста­ло. Это был шаг, продиктованный порывом, но я .никогда о нем не жалел.

И прозелит не сетовал, что келью отвели ему в подвале. Для измерения малых интенсивностей тогдашних источников гамма-излучения подземная берлога подходила всего более: ни стены, ни окружающие предметы там еще не были заражены радиоактивностью и не путали показаний ионизационных при­боров. А объект исследования обладал неоценимым преимуще­ством — новизной.

Предвосхищенные Резерфордом в 1898-м и открытые Вил-лардом в 1900-м, гамма-лучи только недавно — в феврале 1903 года — получили свое условное буквенное наименование. Так, вслед за альфа- и бета-радиациями окрестил их все тот же Резерфорд. Но и сам крестный отец доказательно знал о них, по правде говоря, лишь одно: проникающей способностью они чуть ли не в десятки тысяч раз (6.104) превосходят альфа-частицы и в сотни раз бета-электроны. Алюминиевый экран

264

должен был обладать толщиною в 8 сантиметров, чтобы на­половину поглотить гамма-излучение бромида радия. К этой цифре сводились все достоверные сведения о третьей состав­ляющей беккерелевой радиации.

Перед Ивом открылось поле пионерской деятельности. Это искупало неудобства подвальногв существования. Это вдохновляло. И возвращало молодость. В свои сорок лет Ив не чувствовал себя старше других игроков резерфордовской команды. И когда сильные акустические волны перекатывали по подвалу дружелюбное — «Ну как дела, мой мальчик?», Иву не слышалось в этой вольности ничего не подобающего.

...И уж вовсе естественно воспринимал такую фамильяр­ность другой обитатель подземного логова, появившийся там позднее — в 1904 году, доктор Т. Годлевский из Краковского университета. .

Решение двадцатипятилетнего поляка поработать в Мон­реале едва ли было вызвано внезапным порывом. Путешествие за океан... — это слишком громоздко для импульсивного поступ­ка. И вправду: Краков принадлежал Австро-Венгрии, а в Вен­ском физическом институте уже не первый год с успехом изу­чали уран и радий Стефан Мейер и Эгон Швейдлер. Так ту­да бы и направиться краковскому физико-химику! Однако ему мечталось о наилучшем тренинге в атмосфере эпохальных от­крытий. Тщательно поразмыслив, он отверг даже вариант Па­рижа. Двум европейским столицам он предпочел заокеанскую столицу радиоактивности. •

А там еще только входили в свою столичную роль. И ко­нечно, начинающему исследователю, с польской интеллигент­ностью пылавшему застенчивым энтузиазмом, не могло .прий­ти на ум. что в Мак-Гилле его просительное послание будет обсуждаться не как докучливое заявление о приеме, а как первое известие из-за границы о дипломатическом признании нового государства.

Нынешним утром я получил письмо от д-ра Годлев­ского... — тотчас написал Резерфорд в Пунгареху. — Он мой первый иностранный ученик, и это лестно для университета, не говоря уже обо мне самом. Очень интересно, что он за человек...

Человеком он оказался на редкость славным и непритвор­но скромным. Но в Мак-Гилле были так озабочены впе­чатлениями чужеземца, точно прибыл он в ранге посла. «Ему очень нравятся лаборатории, и я думаю, у него нет каких-

265

либо оснований жалеть о своем приезде в Монреаль»,— писал Резерфорд в другом письме 1904 года.

Может быть, .потому, что был он не чистым физиком, а полухимиком, Годлевский свято верил, что гамма-лучи по ана­логии с альфа- и бета- тоже должны оказаться заряженными осколками распадающихся атомов. Вещественность его «хими­ческого мышления» не мирилась с иными возможностями. А Резерфордово воображение мирилось. Все попытки откло­нить гамма-лучи в магнитном поле кончались неудачей. Ко­нечно, снова виною могла быть лишь недостаточная мощность электромагнитов. Но Резерфорд так не думал. Его конструк­тивной интуиции легко представлялось, что гамма-излучение — не плюс-частицы и не минус-частицы, а нечто третье: электро­магнитная радиация атома — очень жесткая и потому еще более проникающая, чем рентгеновы лучи. В общем он уже правильно понимал природу этого излучения. И был уверен в своей правоте, еще не имея ее доказательств.

Но однажды подвал Физикс-билдинга огласился радостным криком, в котором явственно слышался польский акцент. Ре­зерфорд поспешил вниз. Тем временем там, внизу, Годлевский демонстрировал Иву только что проявленную фотопластинку с необычайным изображением: две короткие отчетливые ли­нии, исходя из одной точки, изгибались в противоположные стороны, «как два рога антилопы». Годлевский выбрал для эксперимента относительно мягкое гамма-излучение актиния. Оно падало на пластинку, пройдя магнитное поле. А в середине опыта направление этого поля было изменено на обратное. Оттого и должны были получиться два искривленных рога.

Когда Резерфорд появился в дверях, Годлевский кружил­ся в каком-то бурном польском танце. И вместо приветствия прокричал:

— Я отклонил гамма-лучи актиния полностью! Резерфорд взглянул на изображение. Сразу все понял. Но вспомнил собственные маорийские пляски по лаборатории в дни больших удач. Годлевский был слишком счастлив. Хо­хотнув, Резерфорд только коротко попросил:

— Сделайте-ка это снова, дружище.

— Разумеется! Я тотчас все повторю!

Однако... «Проходили неделя за неделей, а новые попыт­ки не приносили и тени успеха, — рассказывал Ив. — Удиви­тельно! Надо же было злонамеренному эльфу поместить слу­чайные трещинки как раз на эмульсии первой пластинки, что­бы сбить с толку восторженного Годлевского».

Поляк проработал в Монреале недолго — всего полгода.

266

Его ждали на родине. Резерфорд провожал его с сожалением:

в Годлевском сочеталось многое из того, что он ценил в уче­никах, — упрямство одержимости, живость ума, веселая неуто­мимость, человеческая привлекательность. (К несчастью, спо­собности Годлевского не успели развернуться по-настоящему. Он рано умер. За работой. Во Львовской лаборатории его погубила неприметная утечка газа, содержавшего окись угле­рода.)

В-ту же пору еще один рисёрч-стьюдент Резерфорда без всякого видимого успеха неделю за неделей томился над ре­шением заданной самому себе задачи.

Резерфорд и о нем писал в Пунгареху, И тоже с гордо­стью: «Вот мой второй иностранный ученик!» Правда, имени его он .в письме не упоминал, но по некоторым совпадениям можно уверенно сказать, что речь шла о Говарде Бронсоне — молодом демонстраторе из старого Иельского университета, Нью-Хейвен, Коннектикут. Его появление в Мак-Гилле тоже выглядело, как почетное признание Монреаля столицей радио­активности. На этот раз со стороны Соединенных Штатов.

В работу Бронсона не вмешивался злонамеренный эльф. Просто американец был дотошен, как немец. Наверное, об этой его добродетели заранее написал Резерфорду иельский патрон Бронсона профессор Бамстид. Так или иначе, но Резерфорд поручил американцу вполне немецкую тему: скрупулезное уточ­нение периодов полураспада новых радиоактивных элементов.

Новых? Да.

Уже к началу 1904 года стало известно, что цепь превра­щений радия длиннее, чем думалось прежде. Резерфорд снова оказался провидцем — капризы теплового эффекта и вправду навели на след новых излучателей среди потомков радия. Рас­шифровывая экспоненты Говарда Бэрнса, Резерфорд увидел:

кроме эманации, тут участвуют в тепловом процессе по мень­шей мере три прежде неизвестных излучающих элемента с разными периодами полураспада — 3 минуты, 34 минуты, 28 минут. Он обозначил их буквами латинского алфавита: ра-дий-А, радий-В, радий-С. А потом обнаружились и более жи­вучие потомки: радий-D — 40 лет, радий-Е — 1 год...

Для нас не существенны ни эти числа, ни эти названия. Последующие эксперименты изменили цифры. Открытие изото­пов изменило номенклатуру. Само генеалогическое древо ура­на-радия еще скрывало тогда от исследователей всю свою вет­вистость, Словом, тогдашние подробности знания — желанная

267

добыча только для историков. Нас впечатляет сегодня лищь главное. Впечатляет психологически. И это главное — стреми­тельность его уверенных исканий.

Уже достигший признанного лидерства, отчего он снова спешил? Не мог иначе? Так уж был устроен? Да, конечно. Но не были ли повинны в этом еще и автомобили? Не чета повозкам его новозеландского детства и экипажам его кемб­риджской молодости, не задавали ли и они новую скорость научному поиску? И не было ли тут вины люмьеровского си-нема? Лихорадка шестнадцати кадров в секунду на первых киноэкранах — не ускоряла ли и она течение мыслей, за­мыслов, намерений? И не было ли тут еще и своеобразного резонанса с самими представлениями о событиях в микроми­ре — об альфа-частицах с их колоссальными энергиями и о бе­та-электронах с их околосветовыми скоростями? В общем — не в том ли все дело, что пришедший из века девятнадцатого, он душой принадлежал двадцатому — темпам его истории, рит­му его бега в будущее?!

• Шеф спешил. И потому медлительность была противопока­зана стилю лаборатории. А Бронсон медлил. Нет, он не без­дельничал. Напротив, Ив свидетельствует: американец «был сразу подхвачен резерфордовским вихрем». Или: «тотчас был затянут в резерфордовский водоворот». Но он никак не мог получить нужные данные. Проходили неделя за неделей, а Бронсон все доделывал и переделывал электрометр: для точных измерений требовался точный прибор. А время шло. Электро­метр, быть может, и работал все лучше, но от этого на сто­ле у шефа не появлялись нужные данные о периодах полурас­пада. И однажды акустические волны сверхобычной амплиту­ды прокатились по Физикс-билдингу:

— Какого дьявола, Бронсон! Вы больше думаете о при­борах, чем о физике!

Легко представить, как громыхнула дверь и как бедняга Бронсон, оскорбленный в своих добродетелях, недоумевающе, уставился на прекрасный электрометр. Все, что ему остава­лось — доказать небесплодность своей медлительности; И он это сделал. Отто Хан рассказывал, что типографская разграф­ленная бумага — миллиметровка того времени — не годилась для нанесения экспериментальных кривых Бронсона: коорди­натная сетка на ней была отпечатана слишком грубо!..

А шеф умел быть так же энергичен в похвалах, как и в негодовании. Когда Бронсон сообщил ему, наконец, резуль­таты своих измерений, Резерфорд тотчас взял назад свой не-

268

давний упрек и обрушил на американца поток восхвалений. Видится, как он с чувством -сжал ему руку повыше локтя сильной своей ладонью. Слышится, как отечески прогудел в заключение: «Гуд бой! Гуд бой!»

А кто ему самому говорил: «хороший мальчик!»? Уж он-то безоговорочно был good boy. И не только для матери и Мэри.

Был он из тех, что слывут среди старших «достойной сме­ной», среди сверстников — «надеждой поколенья», а среди младших — «надежной опорой». Он слыл тем, кем и был. Без обмана. А если молва и обманывала, то совсем необычно: он был масштабней и сложней, чем многим казалось.

Многим казалось, что особой сложностью его внутренний мир словно бы и не отличался. Причиной была его бросаю­щаяся в глаза цельность. Цельность часто сходит за простоту. Так и любили рассказывать о нем мемуаристы. И он сам под­держивал эту версию: «Я простой человек»,— говорил он. Но в таком контексте, что это звучало совсем непросто. «Наука проста,— говорил он,— если я, простой человек, занимаюсь ею с успехом». (Это слышал из его уст в 30-х годах Ю. Б. Ру-мер.) Как все истинно сложное, он даже в цельности своей раскрывался постепенно — с течением истории. И масштаб его значительности тоже раскрывался постепенно.

В последние годы его монреальской профессуры канадцам уже смешно было вспоминать, как вначале они провоцировали негласные поединки между ним и призраком несравненного Хью. И ему тоже было смешно вспоминать честолюбивые тре­воги той поры. Теперь он писал в Пунгареху, как обычно сби­вая шутливым тоном патетическую приподнятость своих при­знаний:

Мне говорят, что я считаюсь в некотором роде досто­примечательной персоной нашего университета. Иные из моих коллег воистину поражены, что где бы они ни очутились в Европе, всюду, оказывается, знают о Мак-Гилле — главным образом в связи с исследованиями. радиоактивности. Однако не думай, что голова моя раз­бухает от похвал, ибо я пока еще ношу шляпу преж­него размера.

. Теперь декан Генри Воуви говорил о нем тем возвышен­ным слогом, каким пишут некрологи: «Он принес славу Мак-Гилльскому университету во всех странах мира... Его энергия, прямота и независимость его взглядов... Его неизменные искрен­ность и добросердечие... Его дружеские отношения с сотруд­никами...»

269

В этом же благодарственном стиле некрологов писал о нем лондонский журнал («Nature»). И только настоящее время в глагольных оборотах свидетельствовало, что он еще не па­мятник. И только отсутствие черной рамки вокруг портрета утешало — значит, этот добродетельнейший из смертных еще жив. А сам он уже не кривил душою в письмах, утверждая, будто скромность не позволяет ему пересказывать то, что о нем говорят.

«Гуд бой!» — твердили ему со всех сторон.

Это звучало в нескончаемых приглашениях и предложени­ях, которые его умоляли принять.

Это звенело в наградах, которыми его удостаивали универ­ситеты и научные общества.

Ему просто не о чем было бы писать домой, если б он умалчивал обо всем атом. В году для него словно удвоилось число воскресных дней, потому что у славы есть свойство по­рождать многократное эхо, порою неожиданное и приходящее бог весть откуда.

Однажды, в конце 1904 года, до Монреаля добралось пись­мо из Египта, написанное за столиком в Скаковом клубе Каира:

Нижайшее спасибо газетам, содержащим панегирики твоей драгоценной особе... Для тебя, совсем еще бэби, — ты ведь на две недели моложе меня, — это великолеп­ный рекорд достигнуть такого величия. Пожалуйста, про­должай процветать и делать большие дела. Но я на­деюсь, что на тропе, ведущей тебя к вершинам славы, ты не забудешь старых приятелей, обреченных проби­ваться сквозь жизнь в качестве жалких ничтожеств.

И подпись: Г. Эллиот Смит, профессор. (Помните: «берцо­вая кость и сорок баррелей парижского пластыря»?..) Гос­поди, давний кембриджский друг, австралиец, заброшенный в Северную Африку! Отраднейшим было это письмо, свя­зующее времена. И самый тон его — эта дурашливая серьез­ность.

Ничто так не отвечало тогдашнему самоощущению Резер-форда. Со всей естественностью своей натуры он наслаждался успехом. Но оставалось начеку его неистощимое чувство юмо­ра. .Оно всегда выходило невредимым из любых- испытаний. И в отличие от его скромности не было подвержено распаду. Он умел поразительно вовремя поймать себя на излишней серь­езности по суетному поводу.

Услышав от Годлевского, что Нобелевские премии 1904 го­да присуждены Рэлею-старшему (по физике) и Вильяму Рам-

270

заю (по химии), он безоговорочно одобрил выбор Шведской академии. Потом, пересказывая эту новость Мэри, добавил, что и у него есть все шансы стать нобелевским лауреатом в бли­жайшие годы. Однако тут же снизил до пустяка триумфаль-ность лауреатства. Он объяснил, почему ему придется ждать, может быть, целое десятилетие: «...есть много выдающихся физиков, таких, как Дж. Дж. и другие, которые давно дожи­даются своей очереди тратить деньги».

Его юмор был бдителен. Особенно в случаях непредвиден­ных, когда опыт жизни — еще не очень долгой! — не мог подсказать ему решения, основанного на прецеденте. В таких случаях он прощупывал юмором, как прогулочной палкой, ка­верзные места на дороге, чтобы не попасть в ложное положе­ние. Иногда эта его бдительность бывала даже чрезмерной.

Так, все в том же 1904 году известный американский хи­мик Баскервилль захотел посвятить ему свою книгу. Это было лестно. И было бы приятно, если б автор не испрашивал у не­го согласия. Но письмо Баскервилля лежало на столе, и Ре-зерфорду померещилась угроза выступить в смешной роли. Он возразил американцу, что «слишком юн» для подобной че­сти. «Такие посвящения, как и почетные степени,— написал он в письме к матери,— ...особые чаевые для Восьмидесяти­летних Ученых Старцев». Кажется, он забыл в ту минуту, что совсем недавно сам посвятил свою «Радио-активность» отнюдь не восьмидесятилетнему Дж. Дж. Томсону. Тому не было еще и пятидесяти, а Резерфорд едва ли рассматривал акт своей признательности, как вручение чаевых учителю... К счастью, его острота не могла дойти из Пунгареху до Кембриджа.

То был защитный юмор самолюбивой молодости, не впол­не еще свыкшейся со стремительным переходом в адмираль­скую зрелость. И в шутках тогдашнего Резерфорда редко зву­чал хохоток самодовольства. Они были оружием самоконтроля. Он и вправду следил, чтобы шляпа его оставалась того же размера. Неспроста эта шутка встречается в его письмах дваж­ды. А сколько раз он повторял ее устно!

Он твердил ее самому себе как заклинание.

Было из-за чего.

Все чаще случались дни и недели тишины, когда по эта­жам Физикс-билдинга не перекатывались сильные акустиче­ские волны. Их источник отсутствовал. Он излучал под другими широтами и долготами. А на берегах Святого Лаврен­тия отдавалось только эхо далеких парадов и баталий с уча­стием шефа.

271

Это началось сразу после Саутспорта, еще в конце 1903 го­да, когда он вернулся в Канаду с высшим академическим ти­тулом — Fellow of Royal Society. Американская ассоциация прогресса науки—преемница традиций Би-Эй—тотчас поже­лала увидеть и услышать «льва сезона» на своем очередном собрании в Сан-Луисе, штат Миссури, 30 декабря.

Выступление там не обещало полезных дискуссий. Только аплодисменты. И все-таки он поехал в Сан-Луис, штат Мис­сури. Полтора года назад, наверное, не поехал бы. А теперь поехал.

Полтора года назад, когда открытие превращения элемен­тов еще не успело внести никаких элементов превращения в его бытие и психологическую настроенность, он писал матери из- Монреаля: «Я питаю неприязнь к треволнениям вне-университетских лекций и стараюсь отделываться от них по мере возможности». А между тем они ему удавались и соби­рали внушительные аудитории. В том же письме он расска­зал, как на его лекции о беспроволочной телеграфии слуша­тели забили все щели в зале и сверх того «выглядывали сквозь отверстие вентилятора под самой крышей». Однако он подсчитывал потери времени и сосредоточенности, неизбежные в таких гастролях. И получалось: радости успеха этих потерь не возмещали.

Тогда не возмещали. А теперь стали возмещать. Ученый-исследователь пленился еще и ролью научного деятеля. Не потому ли пленился, что она выводила его из Монреаля в мир?

Пока он выступал в Сан-Луисе, в Монреаль плыло через океан другое приглашение — несравненно более содержательное и неизмеримо более почетное.

Бэйкерианская лекция в Лондонском Королевском общест­ве! Для молодого F. R. S. — редкая честь. И кроме того, поощрение: за лекцию полагался высокий гонорар из фонда, завещанного для этой цели в 1775 году неким Генри Бэйке-ром. Джозеф Лармор уведомлял, что Англия ждет Резерфор-да в мае 1904 года. Но не только Королевское общество, а и Лондонский королевский институт хотел услышать Резерфорда. И кавендишевцы хотели дать в его честь обед. И члены кемб­риджского Тринити-колледжа тоже. И Дж. Дж. хотел видеть его гостем у себя на Скруп-Террас.

И он сам жаждал всего этого. Но сверх того, он еще не хотел терять времени. От его бэйкерианской лекции ждали об­зора достигнутого; Но границы достигнутого непрерывно рас-