Творчество Романа Мерцлина отражения иван шульпин рассказ
Вид материала | Рассказ |
- Творчество Кнута Гамсуна (роман «Пан»). Обзор американской литературы рубежа веков., 41.42kb.
- Иван Федорович Правдин рассказ о жизни рыб Иван Правдин рассказ, 1344.2kb.
- Тема Петра Iпроходит через всё творчество А. Н. Толстого, ей он посвящал уже свои юношеские, 58.21kb.
- Темы письменных работ Чехов и «серебряный век». Жизнь и творчество И. А. Бунина в книге, 43.16kb.
- Темы письменных работ Чехов и «серебряный век». Жизнь и творчество И. А. Бунина в книге, 43.56kb.
- Жирнова Романа Александровича pomeoxfl@mail ru, r zhirnov@globus-leasing ru Научный, 1378.76kb.
- Творчество Джека Лондона. План Семья. Детские и юношеские годы. Начало творческого, 458.93kb.
- Иван Сергеевич Тургенев Жизнь и творчество доклад, 158.94kb.
- Введение Иван Сергеевич Тургенев один из любимых детьми писателей, хотя он никогда, 206.66kb.
- Учение о сознании Происхождение сознания. Развитие форм отражения Сознание как высшая, 90.99kb.
– Вот собираемся заранее, чтобы завтра утром быть готовыми, – сказала Лариса.
– Завтра? Так до Тобольска ещё целый день ехать!
– Как целый день? Завтра утром, в шесть часов, по расписанию. Завтра ведь двадцатое?
– Двадцатое.
– Так вот, двадцатого августа приходим в Тобольск. Я и по расписанию смотрела, и проводница мне сказала, что двадцатого в Тобольске будем. У меня и билеты на самолёт на двадцатое, на три часа, из Тобольска.
– Какое там двадцатого! Это вы что-то не так посмотрели в расписании. Двадцать первого приходим.
– Нет, не может быть.
– Ну, пойдёмте, я вам покажу.
И они с Ларисой ушли, а десятиклассница перестала собирать вещи и ждала, когда они придут. Они вернулись скоро. Лицо Ларисы было серьёзно, и она не могла скрыть своего огорчения.
– Ну как? – спросила десятиклассница вошедших.
– Двадцать первого, – ответил Гаврилыч, который в свою очередь не мог скрыть своего тихого торжества.
– Как же теперь ваши билеты? – спросила десятиклассница, не столько сочувствуя, сколько любопытствуя. Ей как будто стало вдруг очень интересно узнать, что бывает в таких случаях с билетами.
– Не знаю. Может, поменяют на другой рейс.
– Поменяют, – уверенно сказал Гаврилыч. – Или вернуть их можете, вам деньги отдадут.
– Деньги-то отдадут, а на этот день я уже билетов не возьму, заранее надо. И муж меня будет ждать в Тобольске. А я не приеду. И ночевать ему там негде. В комнату отдыха только с билетами пускают, да и там места нет. Можно, конечно, купить какой-нибудь билет, самый дешёвый. А могут и с билетом не пустить, если всё будет занято.
– Ничего, как-нибудь переночует, – бодро сказал ей Гаврилыч, желая, видимо, несколько поднять её упавшее настроение.
– Ему ещё сегодня там ночевать. Мы-то думали, что я двадцатого буду в Тобольске, расписание несколько раз смотрели, билеты взяли на самолёт. И как это мы так оба сразу ошиблись, куда-то не туда посмотрели, как будто затмение какое на нас нашло?! Может, как-нибудь раньше можно в Тобольск приехать, пересесть на «метеор» утром. Будет же какая-то остановка завтра утром…
– Должна быть. Можно в расписании посмотреть, – ответил Гаврилыч.
Лариса сидела несколько минут неподвижно среди своих разложенных кругом вещей и открытых сумок и чемоданов, потом взяла со столика чашку с чаем, отпила два глотка и опять сидела неподвижно. Десятиклассница что-то спросила у неё, Лариса подняла голову, и в тот же момент чашка опрокинулась в её руках, и половина чая вылилась Ларисе на платье и на ноги. Лариса как будто очнулась при этом. Она вскочила, поставила чашку на стол и пошла в туалет стирать платье. Потом, положив платье сушиться на свободную верхнюю полку над собой, она нашла где-то тряпку, вытерла лужу. Снова села на своё место и, уже немного повеселевшая, сказала как бы сама себе:
– Завтра утром только одна остановка – какое-то Демьянское, полседьмого. Вот если бы там сойти и пересесть на «метеор»...
С этой минуты Лариса только и думала, как бы ей обогнать теплоход и добраться до Тобольска вовремя. С теплоходного расписания, висевшего на палубе, она переписала в свою записную книжечку ту часть пути, которая осталась до Тобольска: названия остановок и время прибытия. Сколько-то времени она сидела, склонившись над своим расписанием, прикидывая и предполагая, за сколько эту часть пройдёт «метеор», если теплоход проходит ровно за сутки, и сколько ей ещё придётся ждать этого «метеора» в незнакомом селе Демьянское. Потом она перестала думать и вычислять про себя и всё то же самое изложила вслух Гаврилычу и десятикласснице. Они охотно поддержали разговор на эту тему, отчасти от сочувствия к ней, отчасти от нечего делать, и стали давать ей советы. Вошла проводница, принесла Гаврилычу постель.
Лариса и её посвятила в свои заботы. Проводница задумалась, пытаясь вспомнить, как ходят «метеоры» вверх по Иртышу в направлении Тобольска. Но не вспомнила, пообещала спросить у капитана и ушла. Не дожидаясь, когда проводница что-нибудь узнает, Лариса стала рассчитывать, во сколько же ей надо завтра проснуться, чтобы полседьмого уже быть готовой сойти на берег, при том ещё, что теплоход постоянно опережает своё расписание и может прийти раньше. И рассчитала, что не позже шести часов. Ей нечего было бояться, что она проспит, так как ночью и рано утром она всё равно просыпалась и вставала по несколько раз и шла на другой конец палубы, в туалет. Но она тут же вспомнила вчерашнего бормотавшего мужичка: тот, кажется, всю ночь не смыкал глаз, а всё же – проспал. И она пошла искать проводницу, чтобы попросить у неё будильник.
Она обошла всю нижнюю палубу, всю верхнюю, нигде проводницу не встретила, а где её ещё искать, не знала и вернулась в каюту. Дособирала свои вещи, уложила их в сумки и опять пошла за будильником. Выйдя из каюты, она встретилась с проводницей, но не той проводницей, что обслуживала её каюту, а с другой, попросила у неё будильник. Та принесла свой громко тикающий большой квадратный будильник. Лариса поставила стрелку звонка на шесть часов и на том успокоилась.
И только уже совсем поздно вечером, почти ночью, когда капитан объявил по теплоходу отбой и Лариса уже лежала в постели, пришла проводница. Она сказала, что единственный «метеор», который ходит до Тобольска, будет там не раньше пяти часов вечера. На свой последний трёхчасовой рейс Ларисе никак не успеть. Выход есть только один: найти попутную лодку, если такая случится. Ну а если нет… Но можно попробовать, рискнуть. Хотя в её положении и с её сумками... А другого транспорта нет, такого, чтобы успеть к самолёту.
Лариса, слушая проводницу, не сказала ни слова, лишь несколько раз кивнула головой в знак понимания, пробормотала тихо: «Спасибо». Не сказала она больше ничего и своим соседям по каюте. Только когда проводница уже вышла, она взяла со стола будильник, догнала проводницу, попросила её передать его другой проводнице и почувствовала вдруг, что у неё нет не только слов на языке, но и мыслей в голове.
Рано утром Лариса проснулась ровно во столько, во сколько должна была проснуться, если бы выходила в селе Демьянское – во сколько её должен был бы разбудить будильник. Но теплоход опять опережал расписание и от села он уже отчаливал. Лариса увидела в окно, как заспанный лохматый мужик в тельняшке и чёрной куртке, с папиросой в углу рта, лениво отцепил швартовые и, не оглянувшись, так же лениво зашагал вверх по крутой лестнице прочь от причала. И Лариса так же, как он, безразлично отвернулась и отошла от окна и больше не смотрела на село Демьянское, которое всё дальше оставалось позади.
В этот день Лариса встала поздно – ей необычно долго и глубоко спалось утром. А проснувшись и посмотрев в окно, она увидела, что вместо тихих и спокойных предрассветных сумерек, которые были над селом Демьянское, за стеклом стеной стоял ливень. Время рассвета уже давно прошло, а солнце появляться и не думало. Казалось, что всё за окном: чёрные тучи, серый ливень, коричневая река, жёлтый берег и зелёная тайга на берегу – было одного цвета.
Все вещи Ларисы были собраны, её сумки стояли посреди каюты. Ей не хотелось ни спать, ни читать журналы и даже есть почему-то не хотелось. «Какой-то лишний день, – подумала она, – сейчас была бы уже в Тобольске. И никак нельзя успеть. Остаётся только ждать. Как муж? Как самолёт? Ждать, да и только».
Она подсела ближе к окну и стала наблюдать ливень. Казалось, всё препятствует ей в пути, даже этот ливень. Природа явно перестаралась и слишком рано решила согнать, смыть, сбить лето с лица земли. Это была какая-то преждевременная осень. Лариса машинально следила за мутным очертанием берега, за движением волн и дождевых струй. Как будто в наказание за вчерашнюю суету, она вдруг оказалась совершенно в пустоте – ей ничего, совсем ничего не оставалось делать, как только ждать.
Но ожидание – это, может быть, самое неощутимое из всех занятий. И поэтому Лариса всё никак не могла за это дело приняться, никак не могла за него ухватиться. Не она им владела, а оно ею. Она сердилась на преждевременный холод и сырость, на своё безделье. А день всё тянулся и тянулся, дождь всё лил и лил. И конца этому не предвиделось. Казалось, ждать – бесполезно.
Но всё же часа через полтора ливень превратился постепенно в небольшой, редкий, но долгий и скучный дождик, без начала и конца. Этот дождик шёл целый день. Он сковал всё и так небольшое движение на теплоходе: пассажиры не только не выходили на палубу, но даже и просто сойти со своих мест затруднялись, так как понадобилось бы вылезать из-под тёплых одеял на холод. Так же скучно и бесконечно, как шёл этот дождь, Лариса целый день слонялась по каюте, то присаживалась на постель, то к окну, то ложилась, засыпала на полчаса, опять вставала, опять слонялась.
И только вечером, совсем уже засыпая, она вдруг почувствовала, какое это на самом деле было счастье – ждать. Ждать того, что не обещано, – это уже счастье. А ждать того, что наверняка у неё будет, и больше ничем не заниматься, кроме этого, чтобы ничто не мешало, и так целый день – целый день с утра до вечера, – это целый день счастья. Ведь её муж не сегодня, так завтра, но её всё равно дождётся, и в свою Тюмень она не сегодня, так завтра, но улетит. И ей только чуть-чуть отдвинули свидание с мужем, со своим домом и подарили возможность ожидания, а оно, может быть, лучше самой встречи, а она ничего не поняла.
Лариса блаженно улыбнулась в темноте, пытаясь использовать и ощутить последние минуты своего неожиданно открывшегося ей счастья, схватить его за хвост, удержать. И для этого она даже постаралась не засыпать подольше. Но устала от всех этих запоздалых усилий и как раз заснула.
Рано утром, в шестом часу, Лариса проснулась от громкого возгласа проводницы:
– Тобольские! Вставайте!
За ней проснулась десятиклассница. А Гаврилыч уже не спал. Одетый и собравшийся, он сидел и смотрел в окно. За окном были сумерки, ещё далёкие до рассвета. Стало не по-летнему холодно, всерьёз холодно и пасмурно. Вчерашнего обложного дождя, от которого весь теплоход сидел по каютам и на палубу никто носа не показывал, здесь то ли не было, то ли он кончился к утру. Небо, как глаза после слёз – сухие и спокойные, смотрело тяжёлым взглядом.
Гаврилыч вышел из каюты, и Лариса с десятиклассницей стали не спеша одеваться и собираться. Их чемоданы и сумки были сложены ещё вчера вечером и стояли посреди каюты. Они сдали постельное бельё проводнице, и им стало нечего делать. Вернулся Гаврилыч, побледневший от холода. Потирая ладони, сказал, что совсем замёрз на палубе и что до Тобольска ещё не так близко. Он сел к окну и снова стал разглядывать однообразные берега Иртыша.
Из окна был виден крутой и высокий правый берег. От самой Оби на этом берегу, кроме отвесного жёлтого среза обрыва и глухой густо-зелёной тайги над ним, ничего не было. Изредка, раза три за сутки, встречался какой-нибудь посёлок, к которому теплоход приставал на пять минут, а если никто не собирался ни садиться, ни выходить, то и не приставал вовсе, проходил мимо. От этого, наверное, одиночества среди тайги теплоход замечал почти каждую встречную или отстающую баржу и давал ей гудок чуть позже её гудка.
– Тайга, кругом одна тайга, – проговорил Гаврилыч, обернувшись к десятикласснице и Ларисе.
Десятиклассница спросонок была тихая и неразговорчивая, не вертелась у зеркала, не грызла семечки, а мысленно досыпала то, что не доспала нынешним утром.
Лариса, в красивом тёмно-розовом платье и накинутом на плечи сером осеннем пальто с воротником из серой норки, сидела напротив Гаврилыча с другой стороны окна. Как десятиклассница в дремоту, она тихо и приятно стала погружаться в себя, внутрь себя. Её как будто окутало белое тёплое облако, такое же, каким была она сама для своего ребёнка, это облако защищало и отгораживало её от всего. У неё вдруг появилась способность проваливаться внутрь самой себя целиком, с головой, с руками, как в неожиданную яму на дне реки. Какая-то нежная и добрая сила где-то в самой середине, в самом центре тянула её к себе. Она, подобно силе земного притяжения, отрывала её от поверхности жизни и открывала ей какие-то свои тайные глубины. В минуты таких открытий Лариса чувствовала себя необыкновенно спокойно и лениво. Она как будто спала наяву. Ей было лень делать что-нибудь, двигаться, говорить. Хотелось на самом деле уснуть. Со стороны можно было видеть, что она вдруг становилась очень добра и в глазах у неё надолго задерживалась улыбка. Беспредметная улыбка себе самой.
Гаврилыч заметил вновь появившуюся такую улыбку на лице Ларисы и не стал начинать с ней никакого разговора. Он несколько раз мельком заглянул в её лицо, почему-то поскучнел, посерьёзнел и машинально отвернулся к окну.
Теплоход «Калашников» пришёл в Тобольск в полшестого утра, на полчаса раньше расписания, и к причалу его не пустили. Он стоял на якоре метрах в тридцати от своего причала, к которому ему полагалось приставать. К причалу подходили «метеоры» один за другим, наполнялись пассажирами и отходили вниз и вверх по реке. Теплоход стоял неподвижно. Он стоял как раз так, что из окна каюты был виден причал. Десятиклассница, только взглянув в окно, сразу же объявила:
– А вон мои родители.
– Это которые же? – спросил Гаврилыч.
– Вон там, с краю.
И она побежала посмотреть на своих родителей и самой им показаться. Гаврилыч тоже ушёл.
Лариса осталась одна и подошла к окну. Мужа своего она увидела не сразу: он стоял где-то совсем на другом краю причала, который был от неё дальше всего, и смотрел совсем в другую сторону от неё. Она ещё немного постояла и посмотрела из окна и тоже пошла на палубу, на корму, откуда было ближе до того края причала, где стоял её муж, он сразу её увидел и живо махнул ей рукой. Она тоже махнула ему рукой, оперлась о перила и долго так стояла, улыбаясь, как бы довольная всем в эту минуту. Но стоять на палубе было всё же холодно, она ещё раз помахала ему рукой и ушла обратно в каюту. Десятиклассница и Гаврилыч были уже там, они тоже замёрзли.
Те полчаса, на которые теплоход «Калашников» опередил своё расписание, уже прошли. Было ровно шесть часов, но Тобольск и не думал его принимать, во всяком случае, не спешил. И «Калашников» всё ещё стоял на якоре. Эта заминка неприятно беспокоила и десятиклассницу, и Гаврилыча. Им не сиделось, не стоялось, не смотрелось в окно. Они сидели как на иголках, их запасы терпения подходили к концу. Но Ларисе, наоборот, эта задержка была даже приятна. И её терпение представлялось ей безграничным, во всяком случае гораздо большим, чем возможная задержка. Что ей казалось таким приятным в этом ожидании, трудно вполне понять, но на лице её совсем не было видно какой-нибудь заботы о том, чтобы якорь «Калашникова» наконец поднялся бы со дна реки.
Десятиклассница и Гаврилыч с тоской поглядывали в окно.
Было слышно, как капитан в ходовой рубке спрашивал тобольский речной вокзал, будет ли принят «Калашников». Лариса вышла опять на палубу, туда же, где стояла первый раз, снова сразу же увидела мужа, а он – её. Они стояли, уже не махая руками, не двигаясь, просто смотрели друг на друга. Они стояли ещё более неподвижно, чем теплоход, который слегка покачивался на волнах, оставляемых проходящими «метеорами». Они только чаще, чем обычно, моргали от холода и ветра. Время, казалось, стояло ещё неподвижнее.
1983 г.
«Я тебя никогда не забуду»
– Зачем ты его привёл?
– Кого?
– Этого твоего друга.
– Эрика, что ли?
– Ну да, Эрика.
– Я и не приводил. Он просто зашёл. Мы с ним встретились по пути, вот он и зашёл.
– Мог бы зайти и в другой раз. Когда меня нет. Обязательно было сейчас ему приходить?
– Да чего ты завелась! Ну, пришёл, посидели полчаса, выпили. Вы – вино, я – лимонад. Поболтали.
– При чём тут «выпили»! Привёл его, чтоб меня ему показать. Похвалиться, что нашёл новую бабу?
– Смешно ты говоришь. Так, несёшь какую-то ерунду. Что в голову придёт, то и ляпаешь.
– Ну, ляпаю. Но ведь это так.
– Что так? Какая ты баба? Ты не баба, а маленькая девчонка. Молодая необъезженная лошадка. Тебя ещё надо объезжать… Ничего, жизнь тебя объездит! Эх, если бы ты была баба – другой разговор! А то ты ещё маленькая девчонка.
– Не такая уж маленькая.
– Маленькая, хоть и выше меня.
– Ну это немудрено – быть выше тебя.
– Ух, и язва же ты! Ну, язвища! Но я всё равно тебя люблю, хоть ты и язва.
– Обязательно надо было похвалиться новой любовницей.
– Обязательно! Хотя какая ты новая? За всё это время тебя здесь никто, кроме моей соседки, не видел. Подумаешь, один раз зашёл друг посидеть, тебя увидел – что ты, растаяла от этого?
– Что-то её сегодня не видно, не слышно, соседки твоей?
– Какой? Молодой или старой?
– Молодой. Да и старой тоже.
– Старая уехала к сестре. Чёрт бы её взял, старую сплетницу, хоть бы она совсем не появлялась!
– Да что ты всё время злишься на эту старуху? Что она тебе? Живёт одна, божий одуванчик, её пожалеть можно.
– Ну да, одуванчик! Незабудка – скажи ещё! Это меня пожалеть можно, если я с ней живу в одной квартире!
– Ну уж!
– Ну! Сколько она на меня заявлений перетаскала в милицию! Не сосчитать! Она из отделения не вылезает. Днюет там и ночует. Её там знают уже как облупленную. «Бабка, – говорят, – ты у нас как внештатный сотрудник!» Это ей в отделении милиции так говорят. Тоже ещё, сотрудница нашлась! Сидела бы на старости лет, прищемя задницу. Нет, лезет всё со своими заявлениями.
– А что о тебе заявлять-то? Что ты такого делаешь? Хулиганишь, что ли?
– Да ничего я не делаю! Это одна дурь её. Ну, придут ко мне мужики…
– Собутыльники...
– Да ладно! Ты тоже будешь ещё – «собутыльники»! Ну, просто зайдут посидеть, в картишки перекинуться. Ну, и выпить тоже. Они же знают, у меня деньги есть – вот и приходят. И потом, я же один, у меня выпить можно. А у них дома жёны и всё такое. В общем, нельзя. А я – один. Вообще всю жизнь мечтал о такой комнате, еле из дома вырвался. Одному лучше. Совсем было бы хорошо, если бы не старуха. Надоела, как не знаю что.
– Да что ж вы делаете, когда напьётесь? Хулиганите, мешаете ей, что ли?
– Ничего! Ничего мы не делаем! Что нам делать?!
– Ничего?
– А, ладно! С тобой как с этой старухой разговаривать! Ну, мало ли чего бывает по пьянке! Ну, пошумим немного. Ей-то что! Какое её собачье дело?! Ей бы только заявления таскать в милицию. Я говорю, её уже там своим внештатным сотрудником называют.
– Но теперь-то ты не пьёшь. К тебе, наверно, больше не ходят.
– Почему не ходят? Ходят. Деньги занимать. Сегодня один приходил – долг отдать. Сто рублей мне был должен. Пятьдесят принёс.
– Что же не всё?
– Потом, значит, принесёт, не понятно, что ли! Мне вообще много должны. Так и приходят: один возьмёт, другой отдаст. Когда деньги есть, всегда кто-нибудь придёт. Однажды меня чуть не обокрали, по пьянке.
– Но не обокрали?
– Не-е. Не тут-то было. Не нашли. Искали деньги в столе, вон там, в ящике. А там мелочь. Ну, может, четвертак наберётся, ну от силы полсотни. Но не больше. А денег там не было, деньги, знаешь, где лежат?
– Где?
– На том же столе, только не в ящике, а под клеёнкой, под лампой. А книжки мои, сберкнижки, все у матери, у неё дома. Так что они ничего не нашли. А искали. Рылись там.
– А ты что?
– А я пьяный был. Совсем. Отключился. Спал вон там, на кровати. Проснулся – никого уже нет. Я сразу кинулся под клеёнкой посмотреть. Но нет, смотрю, лежат под клеёнкой-то, всё там. А из ящика стащили что там было. Но там мелочь была. Вот черти, ведь знают, у кого красть!
– Знали, что у тебя деньги есть?
– Да это так. Не в этом дело. Знают, что я в милицию не пойду на них заявлять. Украдут они у меня эти тысячи – заявлю я в милицию. К примеру, заявлю. Меня же ещё и прижмут: что? откуда? Ну, необязательно, но могут и прижать. Тогда на первый раз – два года, самое маленькое.
– Два года – это тебе мало. Больше, наверное.
– Ты-то откуда знаешь? Тоже ещё – ОБХСС. Я знаю, сколько.
– Ну ты даёшь! И как же ты так живёшь?! Всё время могут посадить на два года.
– Так это если прижмут. А так – ничего. Зато хоть деньги есть. А то был бы нищий. Был уже, знаю, больше не надо. Сидишь, смотришь на осциллограф, а у самого мысли где-то… Думаешь: на что обедать будешь?..
– Ты это мне уже в сотый раз повторяешь... Твой Эрик – это тот самый доцент, с которым у тебя были общие девочки?
– Почему общие? Скажешь ещё – «общие»! Ну, просто сделаешь студентке какую-нибудь лабораторную работу. Сама ничего не понимает. Ну, сделаешь, а платить чем? Натурой. Но я там недолго работал, на кафедре, – четыре года. Эрик там тоже работал. Он тогда уже был доцент. Но я с ним ещё раньше познакомился, когда учился. В том же институте. У него машина была, мы брали своих девочек, этих студенток, ну и...
– А сколько ему лет?
– Ты думаешь, сколько?
– Ну, лет сорок... пять.
– Ты смотри, точно, сорок пять. Как это ты угадала?
– Он так выглядит.
– А я на сколько выгляжу?
– Ну, наверно... сколько есть, на столько и выглядишь.
– Моложе его?
– Да.
– Ну ничего себе!
– А что? Ты думал, старше?
– Старше.
– Как ты можешь выглядеть старше его, если ты его моложе? Хотя вид у тебя, конечно... Всё от такой жизни.
– От какой?
– …
– Он выглядит получше. А?
– Он мне не понравился.
– Да? Да что, мужик как мужик.
– Сорок пять лет, а зовут Эрик.
– Ну и что, имя такое.
– Мне не нравится.
– Это имя?
– Имя.
– Или он сам?
– И он сам тоже.
– Он тебе не нравится, потому что он мой друг?
– Да нет, просто... Просто не надо было ему всё-таки приходить.
– Ты не хочешь, чтобы тебя видели со мной?
– …
– Ладно... Может, ты выпьешь ещё? Ну что эта рюмка – как стояла, так и стоит полная. Ты к ней, по-моему, и не притронулась.
– Я пила уже. Не хочу больше.
– Когда ты пила?
– Ну, когда тут Эрик сидел. Он пил, и я пила.
– Ничего ты не пила, только так, для виду. Ну, ешь хотя бы торт, если не пьёшь.
– Больше не хочется. Так себе торт. Всё у тебя всегда одинаковое – вино всегда одинаковое, торт один и тот же. Самый плохой.
– Ты раньше никогда не говорила, что он тебе не нравится. Почему?
– Теперь сказала.
– Да это не я его купил. Это Эрик, а ему что – купил, наверное, самый дешёвый.
– Бедный...
– Правда. Ему всегда денег не хватает.
– На девочек?
– Почему обязательно на девочек? Вообще... На тебя вот, например, нисколько не хватит, если ты не любишь. Я понял, всё можно купить, только здоровье и любовь не купишь.
– Ну, не совсем так.
– Так. У меня вот чем больше денег, тем меньше здоровья. Видишь, на столе целый угол завален этими лекарствами. Таблетки, порошки – смотреть тошно. Деньги есть, а что толку!.. А деньги есть – это да. Ты даже не знаешь, сколько у меня денег.
– Конечно, не знаю. Откуда мне знать?
– Потому и пить начал. Деньги завелись – что делать? Пить! Вот и стал пить. Было время, по сто рублей в день получал, сейчас не так, но тоже ничего. Запивал, вообще без памяти тут лежал, ничего потом не помнил. Деньги на полу валялись разбросанные – заходи, бери. Тысячи валялись. Тут вообще такой бардак был! Стулья, видишь, все поломаны. У того спинка сломана, там вон гвозди торчат. Это ещё с тех пор. Что тут было!
– Что ж ты новые не купишь?
– А я знаю – что? Так, не покупаю, и всё. Нужно, конечно, купить новые. Всё тут нужно новое. Только кому всё это нужно – что оно новое, что оно старое. Если бы вот ты, например, была, тогда... Ты когда за меня замуж выйдешь?
– Скоро.
– Шутишь?
– Ну как за тебя выходить?
– А что?
– Так выйдешь, а тебя посадят на два года. Чего хорошего?
– Да с чего ты взяла – «посадят»! До сих пор не сажали и теперь как-нибудь не посадят.
– Сам сказал…
– Ерунда.
– А надо бы...
– Что?
– Посадить тебя.
– Ты что, серьёзно?
– А почему бы и нет?
– Ха! Тогда половину надо пересажать.
– Ну, половину!
– Из тех, кто в торговле, – половину. А без торговли я нищий... Да... Но ты мне зубы не заговаривай. Ты скажи, когда ты за меня замуж выйдешь? Может, мне квартиру дадут скоро.
– Ну да?
– Дом наш будут вроде выселять, сделают капитальный ремонт и отдадут какому-то министерству. Дом у нас ничего, хороший дом, если, конечно, сделать ремонт. А жильцов выселят.
– Куда-нибудь на окраину – в Медведково или Тёплый Стан. Как ты оттуда будешь добираться до своей работы?
– А что добираться? Я на своей тачке – какая мне разница, я с метро не связан. Надо будет – и доберусь. Только я здесь не останусь, конечно. Такую лавочку я и так найду, возле дома, как и здесь. Так что вот так... Ты ведь хочешь жить отдельно от своих родственников. Ну так вот – жила бы отдельно.
– Это не то.
– Ты хочешь отдельно, но не со мной?
– ...
– Так ты будешь сидеть ждать – вообще ничего не дождёшься.
– Ну, я не всегда так сидела.
– А, да. Успела уже наломать дров. Боишься второй раз обжечься? Но не все же такие, как этот твой... муж. Муж на неделю. Ха! И как это тебя угораздило! Хотя и не то ещё бывает! Гораздо хуже бывает. Хорошо, ещё ребёнка тебе не оставил. Ты что, до сих пор это всё переживаешь?
– Нет. Три года прошло – сколько можно?
– Да, конечно, пора уже!.. Пора второй раз выйти замуж. Не на неделю, а побольше. Чуть побольше! А?
– Может, и пора, не знаю. Но меня всё равно как-то не тянет. Не хочется. Или боюсь. Действительно, один раз обожглась, теперь боюсь.
– Ты ведь совсем девчонка была тогда?
– Ну да. Восемнадцать лет.
– Да ты и сейчас девчонка. Но сейчас хоть в Ленинград уезжать не надо. Уже хорошо.
– Тогда была рада уехать. Подальше от дома. То есть не от дома, а от отчима, конечно. Жила там как чужая, как падчерица. Конечно, хотелось уехать. К тому же квартира маленькая, тесно.
– Как же ты сейчас с ним живёшь? Ещё хуже?
– Да нет, не так уж. Я иногда у бабушки живу, даже больше у бабушки, чем дома. Она ко мне хорошо относится.
– Она тебе помогает? Деньгами?
– Иногда. Немного. Ей самой не очень-то хватает. Пенсия небольшая. Да я и не прошу у неё почти никогда. Так вообще ничего, у неё жить неплохо. Я как приехала... из Ленинграда, так сначала два месяца только у неё и жила.
– А он что? После того, как ты уехала?
– Не знаю.
– Ничего о нём не знаешь?
– Нет. Не интересовалась как-то. Да и неоткуда узнать. И не у кого.
– Откуда ты вообще его выкопала? Из Ленинграда... Он что, к тебе в поликлинику пришёл? На процедуру? На укол?
– Как он мог прийти ко мне в поликлинику? Он же в Ленинграде живёт. И я тогда в поликлинике ещё не работала.
– Вот я и говорю. Где же тогда?
– Я туда ездила к тётке. В Ленинград. Там у меня тётка живёт, мамина сестра.
– И где ж ты его там нашла? Как вы познакомились?
– Ой, ну какая разница теперь! Я, между прочим, тебе говорила. Ты, наверное, не слушал.
– Ничего ты не говорила.
– Значит, забыл.
– Я всё запоминаю, что ты говоришь. Что ты о себе говоришь... В общем, ты такая же, как я.
– Ну нет, спасибо.
– Такая же, такая же. Я тоже раньше не мог жить дома, с матерью. Нет, у меня с ней нормальные отношения, но вместе мы жить не можем. Мы с ней как коса на камень. Мечтал о такой вот комнате.
– Но всё же с соседями.
– Ну и что? Что мне эти соседи? У меня своя комната. Замок... Закрылся – и никаких соседей. Лучше, конечно, без них. Особенно без этой старухи. Ух, как услышу даже только её голос, как она разговаривает по телефону, и то раздражает. Каждый день звонит своей сестре и говорит всё время одно и то же: «Как па-жа-ва-ете?» Говорить-то ей не о чем, а звонит всё равно каждый день. У меня уже в печёнках сидит это её «Как пажаваете?»
– А молодой соседки – тоже нет? Что-то не слышно её. Обычно у неё музыка, и вообще, ходит туда-сюда.
– Нашла молодую. Сорок восемь лет ей.
– Ну да? Не может быть.
– На работу она ушла.
– Сейчас?
– Сейчас. А что ты думаешь! Она на трёх работах работает.
– Значит, мы одни?
– В квартире? Одни… Так что ты со мной поосторожнее.
– А что?
– Да так, ничего. Просто... поосторожнее.
– Тебя не поймёшь.
– Вот я запросто могу тебя шлёпнуть сейчас. И никто не услышит. И не узнает, и свидетелей нет. Да... Надо же, действительно, одни мы с тобой. Лучше бы ты про соседок не вспоминала. И вид у тебя сегодня какой-то странный. Непонятная ты сегодня. Смотришь так, как будто ты чужая. Но тебе идёт. Правда, идёт. Я так тебя ещё больше люблю. Нет, правда. А ты меня – нет. Сидишь, наверно, и думаешь: скорей бы домой уйти.
– Нет.
– Нет? Не думаешь? Слушай, я ведь так могу тебя и шлёнуть.
– За что?
– А так. Просто, ни за что. Может такое быть? Хочешь, сейчас?
– Нет, не хочу. Ты что, больной, что ли, сегодня? Заболел?
– А что, заболел. Давно уже болею.
– Чем же?
– Тобой.
– Да?
– Да. А ты не знаешь, как это болеть человеком?
– Не знаю. А ты, видно, давно уже научился «болеть человеком»?
– Ну-ну, хороший разговор у нас получается. Это у нас получается игра в одни ворота... И не только разговор. Всё у нас так. Всё. Что ж, пусть будет так. Мне и Нинка говорила... Как будто знала! Тебе, говорит, жизнь отомстит за меня: будешь так же кого-нибудь любить, а тебя – не будут. Вот увидишь, говорит. Это она угадала. А, ладно!.. Но и ты тоже когда-нибудь... Не всегда же ты будешь такая вот – молодая, красивая. Тебе тоже когда-нибудь жизнь отомстит... за меня. Так будет. Это точно. Как именно, это уж я не знаю. Но что так будет, это я уверен.
– Ой, ну хватит, ей-богу! Что ты меня всё пугаешь! Не надоело тебе?
– Я всё-таки удивляюсь: и что я в тебя такой влюблённый? Не понимаю. Это, наверно, оттого, что ты меня не любишь. Так всегда бывает – когда не надо, тогда как раз и появляется азарт... Правда... Нет, Нинка меня раз в пять больше любила, чем я её. Что ты усмехаешься? Не веришь?
– Трудно представить.
– Что? Чтоб меня кто-нибудь любил?
– Ну, в общем да.
– Ну ты даёшь! То есть из-за внешности, что ли?
– И из-за внешности тоже.
– А ещё из-за чего?
– Ты вообще какой-то...
– Какой? Вот видишь – и сказать тебе нечего. Ничего, не беспокойся, любили, особенно эта Нинка. Я, конечно, её тоже любил, но не так.
– Любил. А куда же ты детей дел?
– Каких детей?
– Тех, которые от неё.
– Да не было у меня от неё никаких детей.
– А зачем же ты говорил, что были?
– Так. А ты всё помнишь!
– Эх ты! Верить тебе!
– Да и тебе тоже!
– А я при чём?
– Ты ни при чём, это правда… Какие там дети, что она мне, жена, что ли, я и жил-то с ней год всего.
– Так, может, она и не умерла? Тоже врал?
– Нет, умерла. То есть не умерла, а случайно погибла, умирать-то ей с чего, молодая.
– Я уже не понимаю, где ты врёшь, а где нет.
– Не понимаешь?
– Не понимаю.
– Ну-ну.
– А сколько ей было лет?
– На год меня моложе. Тоже, как ты, красавица была.
– Все у тебя красавицы. Все подряд.
– У меня? У меня сейчас пока только ты. Не знаю, как дальше... Свет зажечь? Всю? Всю люстру?
– Нет. Так – ярко.
– Ладно, зажгу половину. Правда, тебе так лучше, если темнее. Ты мне так и не принесла свою фотографию.
– У меня твоей тоже нет.
– А я просил в прошлый раз.
– Забыла.
– Если бы я был художник, я написал бы с тебя портрет... Вот так... И продал бы его... за двадцать тысяч.
– Именно за двадцать?
– Хороший получился бы портрет.
– Хорошо, что ты не художник.
– Ничего ты не понимаешь.
– Где уж мне!
– Но любить тебя так, как я, никто больше не будет. Никогда. Ты ещё меня вспомнишь, и замуж тебе всё равно когда-нибудь надо выходить – так, что ль, будешь?
– Но не за тебя.
– Почему не за меня?
– Да как за тебя выходить? Ты такой человек... Сегодня ты меня любишь, а завтра буду тебе не нужна, как и твоя Нинка. Может, была бы она тебя на четырнадцать лет моложе, ты и её любил бы, как меня.
– Нинку-то? Ну нет. Это ты зря. Так – не любил бы всё равно. Что из того, что ты молодая? А я тебе что – старик, что ли?
– Если по внешности...
– Ну, выгляжу я старше, по не настолько же. Нашла старика! Да и при чём тут Нинка! Далась она тебе, Нинка. Разве дело только в молодости? Что, если б тебе было тридцать лет, как Нинке, я бы и не мог тебя полюбить? Да я тебя не то что в тридцать лет, а вообще... если бы даже ты была без рук и без ног, я и то бы тебя любил.
– Ну уж нет, это ты преувеличиваешь! Как бы не так... Ты красиво говоришь, надо же.
– По-твоему, это только красивые слова?
– Конечно.
– Послушай, ты ведь с такими настроениями... можешь... просто уйти... и всё. Вот я о чём думаю. Так ведь и уйдёшь. Запросто. Надо мне что-то такое сделать, чтобы ты не ушла так просто. А то что же это получается?..
– Обязательно надо что-то сделать? А так ты меня отпустить не можешь?.. Ну, тогда... Продай меня кому-нибудь.
– Тебя? Продать? Не-ет. Я тебя продать не могу... Если только проиграть в карты. На тебя играть всё равно что на ту серую лошадку. Неизвестно, где выиграешь. Ведь ты у меня как та серая лошадка. Да?
– Какая лошадка?
– Лошадка ты моя необъезженная. В самом деле – как та серая лошадка.
– Какая лошадка?
– На ипподроме как-то увидал такую серую лошадку. На неё почти никто не ставил. Я всё хотел было на неё поставить. Не решился. Поставил на другую. А эта серая лошадка пришла первой. Мог бы десять тысяч получить. Так и ты у меня – как та серая лошадка... Я так думаю, тебя и не сразу забудешь. Наверное, год надо, чтоб тебя забыть.
– Ну и что, если год? Год пройдёт – и забудешь... Ничего, всё будет нормально... Найдёшь себе другую серую лошадку.
– Ну, не-ет. После тебя я брошусь в другую крайность. Знаешь, в какую?
– Представляю...
– Нет, ты этого представить не можешь.
– Ну почему же? А хотя да, не могу… А что – это уже девять? Мне вообще-то пора.
– Куда ты, не спеши...
– Нет, мне пора...
– Да что ты всё время спешишь уйти! Я каждый раз, как ты уходишь, просто в каком-то таком состоянии бываю, не могу прийти в себя. И куда ты так торопишься?!
– Утром? На работу. Мне же на работу надо. Это ты неизвестно когда работаешь.
– Ха! Тебе – неизвестно. Ты вообще многого не знаешь. Но сейчас-то тебе куда бежать, я не понимаю? Домой, что ли, ты так хочешь или свидание у тебя?
– Нет, просто мне пора идти.
– Сейчас?
– Да.
– Так вот и уйдёшь?
– Так вот и уйду.
– Это ты так и заходила просто посидеть, поговорить, да? И всё? Так вот просто забежала ко мне после работы? По пути?
– Ну, не так уж и по пути.
– Не так уж? Да! Где уж мне – с тобой по пути!
– Ой, ну не надо!
– Послушай, ты ведь только для меня такая – королева, и вообще красивая девчонка. А так вообще-то ты не что-нибудь такое. Я знаю таких девок, сам с ними раньше спал. Были – красавицы, теперь – спились, с ними теперь верблюд за ведро колючек не пойдёт. Ты тоже такая же. Сопьёшься и покатишься по наклонной. А бабе ещё трудней остановиться. У мужика хоть сила воли есть. И лечению бабы плохо поддаются. Меня вот лечили, лечили, что только ни кололи, чуть до смерти совсем не залечили. Это всё старуха постаралась, соседка-то эта, со своими заявлениями. Но всё-таки вылечили – совсем ничего не хочу. Видишь, лимонад пью. Но – до первого раза. Если чего выпью, так могу и умереть. Никогда не думал, что буду вот так сидеть и пить лимонад. С бабами – хуже. Даже жалко вообще тебя.
– Почему?
– Ну как, всё-таки хорошая девчонка. Жалко, если пропадёшь. Я просто тебе как друг говорю. Я ведь тебе друг? Да?
– Какой ты друг?!
– Да? Ха! «Не надо нам таких друзей»?
– Да.
– Ты кончишь тремя вокзалами.
– Нет, это вряд ли.
– Ну, вот посмотришь – «вряд ли». Тогда вспомнишь, что я тебе говорил.
– Что же мне жить старой девой? Чего дожидаться?
– Ну не так же – направо-налево!
– По сравнению с другими я веду жизнь монашескую.
– Что ты врёшь! Как будто я не знаю, зачем ты ездила в Ленинград!
– В Ленинграде у меня тётка, к ней и ездила.
– Это всё та же тётка? Это которую я видел тогда весте с тобой – в очках?
– Да, она.
– Ну, это ещё ничего. Я всё про тебя знаю. И где ты живёшь, и где ты работаешь. И адрес твой знаю. Вот скажи, на каком этаже ты живёшь?
– Я-то знаю, если я там живу. Ты – скажи.
– На последнем ведь. Это тебе что-нибудь говорит?
– Точно, на последнем. Это откуда ты знаешь?
– То-то – «откуда»!
– Ты сегодня какой-то злой. Ты что? Съел что-нибудь не то или, наоборот, голодный остался?
– Да так. А может, мне сейчас хочется мстить всем.
– За что?
– А так – за всё. За всю свою такую жизнь. Вот лимонад один пью – разве это жизнь?! И ты вот уходишь – что это за жизнь?! Но сегодня я тебя не отпущу. Нет. И не надейся!
– Нет, мне надо сегодня домой, у меня дела.
– Какие у тебя могут быть дела? У тебя что, семеро по лавкам?
– Я завтра уезжаю.
– Уезжаешь? Завтра?
– Да.
– Куда?
– У меня отпуск с понедельника.
– Ну и куда же ты – к морю?
– К морю.
– На юг?
– Нет, в Прибалтику.
– И ты только сейчас мне об этом говоришь? Завтра едешь, а я только сейчас об этом узнаю?
– Ну, а что? Сейчас или раньше, какая разница?
– Правда. Никакой.
– Всего на две недели.
– Ну-ну. Понятно.
– Что понятно?
– Ну что ж, захотелось на воле погулять. Погуляй, погуляй, молодая лошадка.
– У тебя всё одно на уме.
– Да уж мужиков ты там себе найдёшь во всяком случае.
– При чём здесь «мужиков»! Просто в отпуск еду. И всё.
– Ну да – всё! А то я не знаю!
– Да я и не хочу больше.
– Чего?
– «Мужиков». Надоело.
– Что? Любовь?
– Да. Мне нехорошо. Ничего неохота.
– Это хорошо, что тебе плохо.
– Да?
– Зачем же ты сегодня пришла? Сказать, что завтра уезжаешь?
– Вообще хотелось зайти, увидеться последний раз.
– Последний раз перед отъездом?
– Да, перед отъездом. Вообще мне кажется, что мы больше не увидимся.
– Почему?
– Мне так кажется.
– Ты что-нибудь задумала?
– Нет. Но мало ли что может случиться. Я уеду, что-нибудь изменится. У тебя, например.
– А что у меня может измениться? Запью если только без тебя.
– Вот-вот.
– А не надо уезжать.
– Найдёшь себе что-нибудь другое...
– Это бабу, что ли? А и найду! Не надо уезжать!
– Заладил одно и то же: «не надо», «не надо»...
– Ладно, это я шучу, не найду бабу, а впрочем, может, и не шучу – найду. Не знаю.
– Вот видишь. А говоришь: «что может измениться?» У меня такое впечатление, что мы сегодня последний раз встречаемся.
– Да? Нет. Не может быть. Нет. Это так неожиданно. Не могла сказать пораньше! Вдруг – «завтра уезжаю»! Плохо получается.
– Ничего. Как-нибудь. Что же делать?
– Выпить, что ли, по этому случаю? Эх, ладно, ещё успею. Две недели, говоришь?
– Две недели.
– Смешно. Ходила, ходила. Вдруг – «последний раз».
– Да, может, ещё ничего такого и не будет. Хотя мне почему-то так кажется.
– Ну и ну! Надо же придумала – «завтра уезжаю», «последний раз». Это ты нарочно, что ль, не говорила раньше?
– Нет, так просто получилось. Ну ладно, я пойду.
– Подожди. Дождь начинается. Сейчас вымокнешь.
– Ничего, до метро добегу. Успею.
– Это у тебя новые босоножки? Я их раньше не видел.
– Старые.
– Это ты хорошо придумала – эти завязочки. Ну куда ты сорвалась! Всё равно сама не откроешь. Как Эрик ушёл, я на замок закрыл. Ты видела, какой он испорченный? Только я его могу открыть. А не открою – и не выйдешь.
– Ты нарочно?
– А почему бы и нет? Сейчас надо телевизор включить – там футбол начался. Хочешь посмотреть?
– Какой футбол?! Ну что ты в самом деле! Открывай!
– Сейчас, сейчас. Ну, вот он и футбол. По первой программе. Ты вчера смотрела «Кабачок «Тринадцать стульев»? Как там этот... забыл его фамилию-то...
– При чём тут «кабачок»?!
– Не понимаю, куда тебе так приспичило? В самом деле у тебя свидание?
– Ладно, обо всём уже поговорили. Ну хватит, открывай!
– Открою, открою. Какая злая стала сразу. Видишь, открываю. Не так-то просто открыть мой замок. Вот, пожалуйста, открыл.
– Ну что же, пусти...
– Знать бы, куда ты так летишь.
– Домой. Просто домой.
– Домой? Ну-ну. Оно и видно… Ты эту песню знаешь? «Я тебя-а-а никогда-а-а не уви-ижу-у-у. Я тебя-а-а никогда-а-а не забу-уду-у-у». Это кто поёт? А? Ты не слышала, как я пою?
– Не слышала.
– Сейчас я и не пою. А раньше пел. Работал в приличном месте, в ресторане, до того как пришёл в эту лавочку. Там был ансамбль, свой, свои ребята. Я там иногда пел.
– С твоей внешностью?
– При чём тут внешность? Чудно ты говоришь. Я тебе про песни, а ты – внешность. Я и сейчас могу тебе спеть. Хочешь? Знаю, ты не хочешь... Иди.
– Дождь на улице проливной… Мои тряпочные босоножки насквозь промокнут… И зонтик не взяла. Дождя, вроде, не обещали... Ну ладно. Я через две недели приеду. Позвонишь тогда?
– Дождь скоро может ещё сильней пойти.
– Сильней уже некуда... Ты думаешь, я так рвусь от тебя уйти? Нет. Мне тоже идти особенно некуда, кроме тебя… Звонят. К тебе, что ли, пришли?.. Нехорошо, действительно, получается. Не чужие, вроде, а вот... Не думала, что всё так будет.
– Ты подожди, пока дверь не открывай. Я сейчас закроюсь в своей комнате, а ты, будешь уходить, скажи там, если это ко мне... скажи, что меня нет дома!
1984 г.
Томочка
Её комната как будто предназначена для звука и эха. Она вытянута в длину и в высоту. И когда ещё каждое сказанное слово долетит до стен и потолка, потом оттолкнётся от них и проблуждает до конца весь свой путь, всё так же летая и отталкиваясь – когда ещё, если бы его не ловила мебель и два разостланных ковра на полу и на диване. Поэтому звуки здесь не блуждают и не взлетают под потолок, где тёмное пространство кажется от этого ненужным. Сквозь него проходит один только длинный шнур люстры, от которой света ему всё равно недостаётся. Маленькая люстра настолько темна, что должна выбирать, какую половину комнаты ей освещать – прилегающую к полу, обитаемую, или прилегающую к потолку, хоть и гораздо большую, но пустую.
Тамара, как и все её вещи, живёт в малоосвещаемой половине. Сюда же приходят её немногие гости. Здесь же изредка поселяется её приезжая подруга Оля, постоянно чем-то болеющая, и живёт несколько дней. Болеющие – это пристрастие Тамары, несмотря на то, что она – врач и больных ей и без того должно было бы хватать. И – Тамара – это пристрастие болеющих. Чем-то она их болезни не излечивает, но приглушает, отдаляет, как обезболивающее лекарство. Чем?
Стоит только немного вглядеться – неужели просто сама собой и ничем другим?
Глаза Тамары спокойны, они кажутся немного острыми, как бы жёсткими, может быть, из-за очков, потому что без очков она смотрит, как и все близорукие, несколько рассеянно. Но во всяком случае – спокойно. Который год уже Тамара живёт в этой высокой комнате, который год она уже всё меньше молода и, значит, всё меньше неспокойна. Высокие узкие стены постепенно сделали своё дело. Они в конце концов научили ничего не желать – или, возможно, научили многие подряд предметы не быть нужными. Таким же образом не нужны стали прежние нетерпение и суетность слов и дел и прежняя, случавшаяся по молодости, по неопытности тоска. Всё это ушло в глубину маленьких острых зрачков и длинных морщин и там поселилось. Воспоминание об этом так же лишено суеты, как и встречный взгляд каждому навестившему Тамару в её высоких стенах.
Те, кто не знал таких стен, умноженных на годы, не понимают Тамару, и сторонятся её, и считают её несчастливой. Но болеющие приходят к ней, хотя тоже её не понимают, так как тоже считают несчастливой – потому и приходят. Видя, что им ещё повезло в жизни, если они не оказались на её месте, они немного забывают о своих болезнях и принимаются внутренне сочувствовать ей. Что ей совершенно ни к чему. Так вот чем она усыпляет временно их болезни – действительно, только собой, только своим присутствием.
Возможно, что так никто и не знает маленького секрета этой комнаты. Немудрено – не каждому, как Тамаре, удаётся жить в таких узких и высоких стенах и как будто учиться у них самому быть всё уже и всё выше, выше. На это и рассчитана узкая комната, в которой даже двоим тесновато, а большего количества она и вовсе не приемлет. Зато в высоту – такой простор. Расти и возвышайся всякий, кому не лень, если попал в такую комнату, вырастай выше шкафа, люстры и окна, и потом ещё останется куда расти. Но даже если и лень, расти всё равно. Становись всё выше – смотри выше, где видно тебе одному. Становись всё уже – память уже, будущее уже. Однако дело не в том, что потерялось, а в том, что таким образом – нашлось. Но о том, что нашлось, Тамара почти ничего не говорит. Да и кто поверит, что у её комнаты есть секрет. Кто ей поверит, что ей действительно всё равно.
Считается, что Тамара в чём-то несчастлива. Поэтому в её лице и голосе ищут и находят каким-то образом подтверждения несчастья. На каждую её улыбку смотрят с жалостью и думают, что, сколько бы она ни старалась всё скрыть, все прекрасно видят, что за этими улыбками. И даже с некоторой тревогой смотрят на неё, если она когда-нибудь вдруг оживляется посреди своего обычного спокойствия. В этом находят уже явное подтверждение её крайнего несчастья, а тревожатся потому, что зачем ей так уж чересчур его скрывать – неужели оно ещё больше, чем можно было предположить?
У Тамары тёмные, очень тёмные глаза. Поэтому в них почти не заметно маленьких острых зрачков, они как будто закутаны в тёплое тёмно-коричневое. У неё зимние глаза – сами тёплые, но закрытые для внешнего холода. Да и сама она, как зима, холодна. Но к ней, как от холодной осени к зиме, приходят греться. Она считает, что ей действительно всё равно, и поэтому никому об этом не говорит. Зато приходящих погреться видит, хоть и смутно, но вполне достаточно, чтобы сразу понять: кто чем болен. Но смотрит спокойно и на ненужное сочувствие себе не возражает. Так как гость тем и хорош, что уходит. В пределах терпения можно ему мелочи простить – в благодарность за то, что уйдёт.
В комнате у Тамары почти совсем нет тех безделушек, картинок, маленьких изящных вещичек, которые обычно приносит в дом женское присутствие. Нет у неё даже цветов на подоконнике. Только на книжной полке лежит старый деревянный крестик, небольшой, с намалёванным на нём распятием и округлыми концами. Да и тот сохранился только потому, что неожиданно для неё самой стал её давним воспоминанием. Лет пятнадцать назад она подобрала его у заброшенного, начинавшего разваливаться деревенского дома. В эту маленькую деревню, в этот дом и сад её с пелёнок и всё её детство отвозили на лето. Потом она приезжала сама. Потом она перестала приезжать, так как дом опустел, а сад заглох. На месте дома теперь лежит куча хлама. А сад одичал вконец и больше не знается с людьми, скорее даже сторонится их, как забытый хозяевами бывший домашний, а теперь беспризорный и грязный пёс. Но всё же она приехала вовремя в этот дом: его сломали через несколько дней после того, как она нашла у его порога крестик…
Теперь она – Тамара и даже чаще – Тамара Григорьевна. А тогда была – Томочка. Была маленькая пухленькая девочка с круглыми чёрными глазами. Круглые ладошки привыкли держать яблоко или конфету, наряжать или трепать куклу, рвать цветы или страницы из книжек. А больше – ничего.
Был сад. Но только это был – позвольте – лес. Деревья росли толсто и широко. Несметное количество яблок на яблонях и вишен на вишнях появлялось летом. И всё это было дико, густо и неприступно. Яблоки и вишни выглядели чем-то драгоценным в листвяной оправе. Но как высоки – о, не каждому, совсем не каждому дано дотронуться до них, висящих. И сорвать. Когда с ветки, из той гущи высоко над головой, они попадают в руки, всё замирает в Томочке. Чудо, чудо – только что эта вишня принадлежала одному лишь дереву как его украшение и богатство. И, казалось, никому не дождаться, чтобы оно отдало свою вишню, так же, как яблоня не собиралась расставаться с яблоком. И это теперь можно съесть, проглотить. И это теперь не драгоценность, сияющая в кроне, как в короне королевы. И это теперь не любимый, выкормленный плод леса – просто вишня. Ах, оказывается, какого царственного происхождения все эти вишни и яблоки – это дети недосягаемых и венценосных Деревьев. Колючая малина и та безнадёжно далеко переросла Томочку. И лишь недавно посаженному молодому кустарнику смородины она равна ростом.
В глубине сада тропинка поворачивала и скрывалась из виду. Томочка знала, что если и она повернёт, то и она тоже скроется из виду. Её потеряют в этом лесу и долго потом будут звать, пока она не вернётся. Поворот был не опасен, так как повернуть Томочка могла и обратно; здесь не было риска, а была только игра.
Но её всегда тянуло сойти с тропинки и наступить прямо на траву и пойти в самую чащу, где среди кустов шныряют толстые соседские коты, но так можно было и заблудиться.
1983 г.
Артём и весна
Вот и наступила весна. Со всех сторон подул южный ветер. В воздухе появились приятная теплота и сырость. Солнце впервые засверкало не на ледяной корке сугробов, а на ручейках и лужицах. Всё живое было выпущено на свободу и предоставлено своей собственной воле. А воля его заключалась в том, чтобы жить – жить во что бы то ни стало и использовать для этого самую последнюю возможность и самый последний кусочек земли, воды и воздуха. На каждом дереве набухла каждая почка, и всякая травинка приготовилась взойти над почвой. И пусть природа пока не подавала ни единого признака жизни, но было ясно, что она победила, вырвалась, освободилась и теперь возьмёт своё. Поэтому вся-вся земля, чёрная и влажная, невольно походила на пашню – так много она прятала в себе сил и обещала.
Ещё в начале марта в Москве трещали тридцатиградусные морозы, скрипел под ногами снег и отмораживались носы у прохожих, а через две недели уже стояла настоящая весна, слишком скорая и поспешная в этом году, шальная, сумасшедшая весна. Артём ждал её на этот раз как-то особенно нетерпеливо и томительно, как будто первые весенние лучи и тёплый южный ветер могли ему чем-нибудь помочь.
Весна наступила сразу, как только он переселился в свою новую комнату. Вечера становились всё более светлыми, и, когда он возвращался домой с работы, мог ещё некоторое время видеть из своего окна одну и ту же простенькую картинку: маленький неуютный проходной дворик, состоящий из детской площадки с качелями, песочницей и скамеечками и из квадратного участка земли с травой и деревьями. Он каждый день по несколько минут смотрел в окно, и ему нравилось замечать постепенную, упорную, неостановимую работу природы над собой – над своим оживлением и преображением. Ему доставляло почти ощутимое удовольствие видеть, как под натиском тёплого ветра сдался и растаял старый, трёхмесячной давности снег, оставив от себя только мокрый след на чёрной почве, и какими пухлыми и округлыми стали почки у высокого стройного тополя напротив его окна.
Каждый вечер он наблюдал изменяющийся день ото дня пейзаж, и так уже целую неделю. Вот порыхлел и потемнел снег, вот показались редкие проталины, вот остались лишь тонкие островки льда по краям тротуара, вот подсох и сделался по-летнему светло-серого цвета асфальт, вот воробьи громче обычного загомонили на тополиных ветках. Весь этот извечный порядок весеннего движения вселял неосознанную слепую надежду и что-то обещал. Артёму очень хотелось верить этим неясным обещаниям, хотя он не подавал виду и считал, что радоваться приходу весны в полном одиночестве – это глупо.
А он действительно остался в полном одиночестве и жил так уже неделю. Он разошёлся с женой, с которой прожил полтора года и которая была на редкость милой и легкомысленной девчонкой. Он был поначалу очень влюблён в неё, тогда ему нравилось даже её легкомыслие. Но потом ему надоели бесконечные женины рассказы об её успехах у мужчин и разнообразных мимолётных её изменах. Она от него ничего не скрывала, а может быть, и не могла скрывать, и такая откровенность неприятно удивляла его. Он никак не мог понять её странную потребность сообщать ему обо всех своих поцелуях, свиданиях и других изменах: он о своих никогда ей не рассказывал. Он терпел эту странность жены, пока первый туман влюблённости застилал ему глаза. Но в конце концов он почувствовал, что может без неё обойтись, и они мирно, дружно разошлись.
Они оба были студентами и учились на втором курсе, она – на дневном, он – на вечернем и ещё работал лаборантом в НИИ. Из института он исчез в то же время, как разошёлся с женой, то есть неделю назад. В армию его не брали, давая каждые полгода отсрочку до следующего призыва по здоровью. Был он вообще-то здоров, но что-то ведь заставило его пролежать месяц в психиатрической больнице в возрасте девятнадцати лет. Нет, с ним ничего особенного не случилось – он был в полной памяти и совершенно ясном сознании, когда перестал хотеть жить и мысленно отказался от жизни. Никто не знал, как трудно ему было просуществовать этот месяц и кое-как довлачиться до более светлых дней – до выздоровления. Только врачи могли – предполагать, а знать никто не знал. И только врачи точно знали, что он болен, и неизлечимо. А жена его была настолько удивлена такой странной болезнью мужа, что и не считала её вовсе за болезнь, полагала, что это каприз, дурачество. Но это было не так. Он слишком сам этого боялся, чтобы это было капризом. Вот и теперь он, помимо своей воли, сам того не желая, чувствовал приближение этого недуга, как приближение своего злейшего врага.
Может быть, поэтому он и не спешил и не хотел нарушать своё одиночество. Компанию ему составляла только весна, которая, казалось, охотно пришла ему на помощь, как только ему стало трудно. Он жил прежде у жены, после развода домой вернуться почему-то не захотел и снял комнату на окраине города у одинокой старухи, вдовы. Он успокаивал мать, отца, брата, что это временное его прибежище, что ничего страшного в его решении нет и оно не означает ничего, кроме его желания остаться ненадолго одному, и что он скоро вернётся.
Сколько продлится это его одиночество, он не знал, но ему приятно было на миг остаться одному и потерять все связи с более или менее близкими людьми. Он всю неделю никому не звонил и ни к кому не ходил, несмотря на свободное время, он будто бы пропал на время для тех, кто его знал, и это пропащее положение ему ещё не надоело. Он не звонил даже домой, хотя дома им интересовались больше всего. Мать, разговаривая с ним по телефону, каждый раз спрашивала, что он ест, как одевается и не простудился ли. Она получала исчерпывающие успокаивающие ответы: с матерью Артём был всегда максимально, насколько мог, откровенен. Но по её голосу он чувствовал, что его откровенные ответы её не успокаивают и вообще она хотела узнать совсем о другом, но не решалась.
Дозванивались до него некоторые друзья и подружки – те, которым удалось узнать его новый телефон. Но таких было немного. Так что он познакомился с полным, как ему казалось, одиночеством – по сравнению с тем, что раньше он никогда не знал, что значит быть одному. Почти каждый его шаг сопровождался кем-то: сначала мать, брат, потом – многочисленные друзья и подружки, потом к ним присоединилась ещё и жена.
Теперь эти друзья и подружки его обыскались, некоторым удавалось узнать его телефон, и расспросам не было конца. А он тихо праздновал одиночество и втайне гордился собой, что и раньше с ним не раз случалось. Но для этого до сих пор находились причины, а сейчас... Из ста рублей своей зарплаты пятьдесят он отдал за комнату, за месяц вперёд, рублей тридцать пропил с одним приятелем по институту и двумя девчонками накануне ухода от жены, после чего на следующий день захотелось повторить то же самое, но оказалось, что, кроме двух рублей шестидесяти копеек, нет больше ничего, а ближайшая получка двадцать четвёртого числа, то есть через полторы недели. Теперь уже меньше – через три дня. Лучший друг его, Сашка, который был моложе на три года, отсутствовал уже несколько месяцев – он с осени служил в армии, куда пошёл с неохотой, а Артём о ней мечтал (в нём по наследству от отца, военного, была военная косточка) – проклятая болезнь и тут стала ему поперёк дороги. Давнишняя его подружка, его, можно сказать, платоническая любовь, необыкновенная, удивительная девушка Марина, с зелёными лукавыми кошачьими глазами и плавными нежными руками, вдруг неожиданно для него собралась выйти замуж, и он с ней чуть было не поссорился навсегда. Оставалось, кажется, мало причин, чтобы гордиться собой и своим одиночеством. Но вот уже целую неделю он был доволен собой и лишь временами предчувствовал что-то неладное. Однако он надеялся, что предчувствия могут и не сбыться.
Артём не был красив, хотя и нравился девушкам. Это был высокий, худой и бледный молодой человек двадцати двух лет. Его фигура могла бы показаться стройной, если бы не была такой костлявой, а спина и плечи не были бы сутулыми. Руки, белые, с тонкими пальцами, наподобие женских, выглядели не очень естественно во всём его облике, в котором не было больше и намёка на женственность. Только, может быть, его всегда грустные глаза – если считать грусть преимущественно женским качеством. Впрочем, грусть в них была видна только тогда, когда к ним присмотришься и привыкнешь. Да и замечательны они были совсем другим. Глаза его не отличались сами по себе красотой – бледно-голубые, белёсые, как будто выцветшие или вылинявшие, они совпадали и сливались с общим тоном его бледного лица и светлых, без желтизны, волос. Но они тем не менее обращали на себя внимание, останавливали на себе взгляды встречных прохожих. Они были словно живые – два живых существа на неподвижной, безжизненной пустыне лица. Лицо его могло ничего не выражать, не двигаться, а глаза так не могли. Они жили своей собственной самостоятельной жизнью, отдельно и независимо от жизни всего остального тела. Как два маленьких близнеца-человечка, они, заключённые в свои тесные орбиты, делали всё то, что и большие люди: разговаривали, смеялись, плакали, ходили, бегали, насмехались, огорчались и так далее, не прерываясь ни на минуту. Может быть, даже во сне, прикрытые веками, они продолжали бодрствовать. Но даже если его лицо и всё остальное тело занималось своими делами – двигалось или разговаривало, то глаза его не подчинялись этим движениям, не сочувствовали разговору, они упорно продолжали жить своей независимой жизнью, делать свои дела.
На первый взгляд да и вообще это выглядело странно. Было непонятно, откуда у него это? Глаза его скрывали в себе какую-то тайну – тайну своего происхождения: не родился же он с такими глазами – отчего они такими стали? Сам Артём над этим вопросом не задумывался, он точно знал отчего, и ещё он считал, что это слишком большая цена за какую-то там особенность в глазах. Но именно за это, может быть, прощали ему некрасивость лица и костлявость фигуры.
У него было длинное, немного треугольное лицо с длинным носом и большим тонкогубым ртом, похожим на лягушку, особенно когда он улыбался. Прямые и гладкие волосы казались будто всегда прилизанными, на самом деле они были просто довольно тонкие и жидкие. Он чуть-чуть заикался и поэтому говорил медленно, расставляя слова на некотором расстоянии друг от друга, отчего его заикание было почти незаметно, как будто это только медлительность в разговоре. Это выглядело правдоподобно – он действительно был во всём и всегда медлителен: неторопливо ходил, медленно думал, понимал и запоминал. Но если что запоминал, то – надолго.
Артём снимал комнату у семидесятидвухлетней старухи. Маленькая, толстая, к тому же всегда опухшая и отёкшая, она казалась совершенно круглой. Жёлто-белое расплывшееся лицо её напоминало недопечённую или вовсе сырую лепёшку. Тёмно-карие глаза, и без того узкие, сделались щёлочками под наплывом век. У неё постоянно что-то болело: то печень, то сердце, то голова, то ноги, то живот. Но чаще всего у неё болело всё сразу. В день ей было назначено принимать штук пятнадцать таблеток от всех её болезней. Но самой главной из них была бессонница, которая не позволяла даже ночью на несколько часов забыться и отдохнуть. Соответственно, главными таблетками были снотворные, три вида которых ей выписывали. Она их меняла время от времени, чтобы лучше действовали, и принимала не меньше трёх-четырёх таблеток в сутки, в результате чего ей удавалось поспать четыре часа ночью и час-полтора днём.
После смерти мужа она жила одна и постоянно нуждалась в помощи, потому что, по своей слабости и болезненности, не могла ни в магазин ходить каждый день, ни что-нибудь ещё делать по дому. К ней заходила племянница, дочь её сестры, и приносила продукты из магазина, лекарства из аптеки, помогала убираться в квартире, мыться и стирать. Племянница эта со своими старыми родителями жила совсем рядом, на той же улице, через два дома. Она была старая дева тридцати четырёх лет, маленькая, некрасивая, неуклюжая, с чёрными круглыми глазами, чем-то похожая на цыганку. Для своей овдовевшей тётки она стала просто спасением.
Иногда старуха ходила к сестре в гости, но редко и ненадолго – было тяжело, особенно зимой. Но вот с середины марта, как поселился у нее жилец, ей стало полегче. То ли потому, что жилец попался тихий, спокойный и пока ещё ребят и девок к себе не водил, чего она больше всего боялась, то ли потому, что ей стало не так скучно и появился в доме хоть один человек, с которым можно сказать слово, и не так страшно оставаться ночью одной, когда может сделаться плохо и некому будет вызвать скорую помощь. Да и вообще она не выносила одиночества. Ей нужен был хоть кто-нибудь, хоть один человек, который был бы рядом и всегда мог бы утешить и посоветовать, как быть, как жить. Идеальным вариантом такого человека был муж. За тридцать восемь лет жизни с ним она привыкла жить его умом, видеть его глазами и не утруждать себя обдумыванием и принятием каких-либо решений. И после смерти мужа ей приходилось трудно ещё и потому, что она постоянно не знала, что ей делать и как ей поступить: ложиться ли в больницу, уйти ли в дом инвалидов, съехаться ли с сестрой или так и продолжать сдавать свободную комнату жильцам.
Она задавалась и мучилась этими вопросами каждый день с утра до вечера, у всех подруг и родственников просила и даже требовала совета. Советы она получала, но они были разные, иногда противоположные, и это ещё больше её огорчало. Одной ей жить было просто невозможно, это было не в её силах и не в её характере. Ей нужна была хотя бы видимость или иллюзия того, что она живёт не одна. Артём стал такой видимостью и иллюзией.
Одновременно с поселением Артёма началась весна, и для неё это было вдвойне облегчением. Она стала подолгу гулять на улице со своими соседками по дому и один раз даже сама сходила в магазин за мясом, не доверив это племяннице. Но жилец не особенно её баловал вниманием. Он избегал разговоров с ней, тем более откровенных, не давал советов и о себе ничего не рассказывал. Он сторонился её, едва она собиралась с ним о чём-нибудь заговорить. Он был с ней подчёркнуто и холодно вежлив. И если уж ей удавалось начать с ним разговор, то он старательно скрывал своё к ней безразличие. Он терпеливо её выслушивал, пока не находил предлог уйти к себе в комнату, но она замечала, что он смотрит на неё как на пустое место, её почтенный возраст и её роль хозяйки квартиры, где он живёт, не вызывают у него почтения.
Через неделю после того, как он к ней поселился, в субботу, двадцатого марта, она решилась высказать ему свою первую серьёзную просьбу: помочь ей пересадить цветы. В её комнате стояло четыре растения, которые цветами в буквальном смысле назвать было трудно. Они все были настолько многолетние и развесистые, что скорее к деревьям относились, чем к цветам. Они стеною стояли вдоль окна и заслоняли свет: задеревенелый фикус с широкими жёсткими листами, лимон высотой до потолка, тридцатилетняя разлапистая финиковая пальма и старая красная роза, густо заросшая листвой. Все они были в деревянных кадках, кроме розы, которая росла в ведре. Старухе одной было совершенно невозможно пересадить эти деревья – слишком тяжело. Артёма эта просьба застала врасплох: он явно никуда не собирался идти с утра, и делать ему было явно нечего. Они два часа занимались лимоном, фикусом и пальмой: она давала указания, а он их исполнял. Потом она утомилась, плюхнулась на стул и решила сделать перерыв, а ему велела тоже передохнуть. Не успел он ещё оторваться от пальмы, как она осторожно сказала:
– Артём, ты посиди пока. Успеешь ещё розу-то. Поговори хоть со мной. А то живём в одной квартире. А ты как будто не хочешь и слова сказать.
Он натянуто, но мягко ответил:
– Давайте поговорим.
– Как у тебя дела на работе?
– Ничего.
– А учёба?
– Тоже ничего.
– Кем же ты будешь, когда кончишь?
– Инженером.
– Каким инженером? Инженеры разные бывают.
– Химиком.
– Да. Интересно. А с женой-то ты сколько прожил? Год?
– Полтора.
– А детей не было?
– Не было.
– Плохо, когда детей нет. Я вот одна осталась, когда муж умер, и никого у меня нет. А если бы дети были, небось, так бы не оставили одну, было бы кому хоть скорую помощь вызвать. Племянница ко мне ходит, конечно, постоянно. Но это не то. У неё свои родители есть, она о них заботится. А я никому не нужна.
– Но она вам всё-таки помогает.
– Да что помогает! Недавно сестра, мать её, заболела, простудилась, так она ко мне неделю не показывалась. Говорит: «Мне некогда, мама болеет». Всё у неё так. А я каждый день больная. Я могу хоть сейчас скорую помощь вызвать – давление со вчерашнего для плохое. Хоть бы укол сделали. Артём, вот у тебя светлая голова, ну скажи ты мне, что мне делать?
– Как – что делать?
– Ну вот ты же видишь – и одной мне жить невозможно, и жильцов пускать беспокойно, и с сестрой съезжаться тоже не хочется, а в дом инвалидов, говорят, ни в коем случае не идти. Одни то советуют, другие – другое. Не знаешь, кого слушать. Ну вот как ты думаешь, что мне делать? Что бы ты мне посоветовал?
– Вам, наверное, виднее.
– Мне, конечно, виднее. Мне жить. Значит, ничего не можешь мне сказать?
– Живите как есть.
– Да, как есть. Только и остаётся – жить как есть. И больше ничего.
Артём был по-прежнему вежлив и спокоен, но внутри у него росло раздражение на старуху. Единственный раз за последнее время у него сегодня с утра было вполне хорошее настроение, и он даже собрался нарушить своё семидневное затворничество и провести вечер в компании своих старых приятелей и подружек. Он был полон самых лёгких и приятных мыслей и необыкновенно добр ко всем и ко всему. Может, поэтому только и согласился возиться с её деревьями. А этот неожиданный для него разговор испортил всё настроение, вытеснил самые приятные мысли. Вместо них внутри воцарилось противное, разъедающее душу дурное предчувствие, как будто сегодня, скоро должно произойти что-то тяжёлое и страшное – как какая-то десятикратная или тысячекратная плата за каждую радостную минуту сегодняшнего утра.
Артём кое-как побыстрее пересадил розу и поспешил убраться к себе в комнату. Ему было очень досадно на старуху, на себя и на то, что не на ком всю эту досаду сорвать. Через полчаса он, чтобы как-нибудь отвлечься, позвонил своей давней миленькой толстенькой подружке Ленке и пригласил её провести с ним вечер в компании, на дне рождения его друга, на что она радостно согласилась – она ценила дружбу с Артёмом, и каждый жест его внимания ей льстил.
После этого звонка Артёму стало легче, и мрачные мысли стали постепенно улетучиваться из головы. Вернулось хорошее настроение, он увидел яркий прямоугольник солнца на стене и машинально посмотрел в окно. Небо, с утра хмурое, прояснилось, солнце на своём пути не встречало ни одного облачка. День и сегодня, и завтра обещал быть прекрасным. Он с удовольствием представил себе, как сегодня тёплым приятным вечером он поедет с Ленкой за город и как завтра утром, приятно уставшие, они вернутся оттуда и поедут ещё куда-нибудь погулять, а солнце будет светить так же по-летнему щедро, как сейчас, и это облегчит их послепраздничное похмелье.
День рождения друга отмечали у него на даче. В седьмом часу вечера Артём с Ленкой сидели друг напротив друга в пустынной электричке павелецкого направления. Ленка ехала здесь первый раз, она от нечего делать глазела по сторонам и что-то рассказывала о своих приключениях последнего времени, и Артём думал, что более подходящего человека для праздника и веселья, чем Ленка, он не видел и никогда не увидит. Между разъехавшимися полами плаща зеленело её любимое нарядное платье, а тёмные волосы были подстрижены и завиты особенно мило и бросали густую тень на глаза, которые от этого выглядели красивыми и загадочными. И это было тем более симпатично, что Ленка-то сама вовсе не была загадочной. Но она умела оживить любую компанию, и сегодня она для Артёма скрашивала отсутствие их общей подруги и общей любимицы – Марины. Сорок минут в электричке были, наверное, лучшей частью вечера. Ожидание праздника, как всегда, было интересней его самого.
Чего только на столе у именинника не было! Все закуски и сладости, вина и водку – всё сразу вывалили на большой круглый старинный стол. Хозяйка, то есть именинникова подруга, испекла даже небольшой пирог с горькой начинкой из сыра, из-за которой его есть было невозможно. Но она же приготовила и мясо с картошкой, и салат, которыми все остались довольны и даже немного позавидовали обладателю такой способной хозяйки. Остальные девочки, которых было четверо, не имели такой склонности к хозяйствованию и к столу. Немного выпив и закусив, перепробовав пирожные и конфеты, они принялись изображать веселье, неестественно громко разговаривали, хохотали и кричали. Мальчики, которых, кроме именинника, тоже было четверо, выпили и съели побольше, но меньше кричали и смеялись. Когда всем надоели танцы, стали играть в карты, кроме одной из девочек, которая, особенно утомившись или слишком выпив, ушла отдохнуть в соседнюю комнату вместе со своим мальчиком. Через полчаса их примеру последовали другие. Только Ленка, навеселившись, наплясавшись и наболтавшись, уютно устроилась на коленях у именинника и даже задремала. Дремала она всё время, пока гости расходились по комнатам, а хозяйка убирала посуду со стола.
Артём сидел возле окна на корточках, прислонясь к стене, неподвижно уставившись перед собой, не шевелясь, и думал, что было бы лучше, если бы эта ночь подольше не кончалась. Завтрашнее воскресное весеннее утро пугало его. Было ещё только начало второго, и Артём удивился, что все так рано угомонились. Он тут же сообразил, что он может ещё успеть на последнюю электричку, спросил у Ленки, не хочет ли она уехать с ним вместе. Она, тоже усталая и скучная, согласилась, в минуту собралась, и они бегом побежали на станцию, чтобы не упустить последнюю электричку.
Воскресное утро превзошло все ожидания Артёма. Третья неделя марта по щедрости солнца и тепла напоминала лето. Весна брала своё одним натиском, с необыкновенной скоростью и решительностью и с безрассудством. И вроде бы она брала уже не только своё, но ещё и что-то чужое, лишнее. Дети во дворе гуляли в белых гольфах, коротеньких юбочках и лёгких кофточках. Иные девушки сменили туфельки на босоножки. Но земля была вся чёрная и не имела на себе ни одной травинки и ни одного хоть какого-нибудь одуванчика, и деревья стояли тоже чёрные и голые, точно так же, как стояли они зимой. Необычайной теплоты и нежности воздух ласкался к открытой коже и опьянял. Но вместе с тонким удовольствием своего прикосновения он вызывал у людей смутное опасение и тревогу, как будто не сам он к ним по назначению пришёл, а был для них кем-то у кого-то украден.
Комната Артёма выходила на юго-восток и была вся наполнена солнцем, когда он проснулся в одиннадцать часов. Солнце резнуло его по глазам, как только он разомкнул веки. Защищаясь, он тут же закрыл глаза и постарался подольше их не открывать, потому что понял: то самое, чего он больше всего боится, что бесконечно надоедает и досаждает ему и бесит его своей нелепостью и бесполезностью, – оно тут как тут. Оно подкараулило его и вползло в первую же попавшуюся щель – его лёгкое послепраздничное похмелье, и сегодняшний день пережить будет трудно. Но он подумал, что похмелье здесь ни при чём и что вообще ему надоела, тысячу раз надоела эта постоянная унизительная борьба за существование с самим собой и он больше не намерен нести на себе непосильную ношу за двоих, а то и за троих, и быть козлом отпущения чужих, должно быть, грехов, и что пользы от этого, хоть самой маленькой, никому никакой нет. «Нет, – возразил он сам себе, ещё не решаясь открыть глаза и взглянуть на свет, – наверное, кто-то таким путём избавлен от лишнего страдания и может жить спокойно, пока я не могу жить. Глупости! Почему я должен кого-то спасать от лишней слезы, а сам умирать? Где хоть один этот спасённый сейчас?..» Он прервался, потому что вдруг ясно и зримо представилось ему лицо и весь лёгкий облик его бывшей жены. «Может, и она из тех, кого я спасал? То-то она такая беспечная. Да нет, она ещё за свою беспечность ответит, потом как-нибудь. Может, старуха? Нет, она целыми днями ноет – её, кажется, никто не спасает... Не слыхать что-то старухи. Спит, что ли? Встать надо».
Он открыл глаза, и весь видимый мир, все предметы, свет и воздух навалились на него разом всей своей тяжестью, стараясь выдавить его из тела жизни. Яркое солнце ослепляло его и издевалось над ним – оно смеялось и горело ярче всего в этот самый момент, когда ему всё хотелось видеть чёрным или лучше совсем не видеть, не быть. Артём предвидел, что так и будет, он уже наизусть знал, как это всё бывает каждый раз. Но сегодня – не каждый раз, сегодня он был один.
Зазвонил телефон, Артём подождал, что подойдёт хозяйка, но она не подходила. Он встал, вышел в прихожую к телефону. Звонила хозяйка. Она сообщила ему зачем-то, что ушла в гости к сестре и скоро придёт. Потом прибавила, что если ей будут звонить, пусть он скажет, где она и когда будет. Он пообещал.
Тут он заметил, что дверь её комнаты закрыта не совсем плотно, значит, не заперта. Обычно старуха, уходя, закрывала свою комнату на ключ. То ли она думала, что его дома нет, или думала, что он ещё до неё не проснётся. Артём постоял ещё у телефона, взял трубку, но, раздумав, положил её обратно. Медлительно, как всё и всегда он делал, он вошёл в старухину комнату, так же медленно оглядел её мебель, ковёр и фотографии на стенах, пересаженные им прошлым утром цветы у окна. Именно вчера утром, когда она заставила его отдыхать от цветов и разговаривать с ней, он, сидя за её столом, от нечего делать подробно рассмотрел кучу сваленных в углу лекарств. Всё оказалось очень просто: вот и реланиум, который ей лучше всего помогал от бессонницы и который она расхваливала своим подружкам по телефону. Два небольших пузырька, один полный почти весь, другой – наполовину, стояли на самом видном месте. Артём взял оба и вышел из комнаты.
Пузырьки он отнёс к себе и бросил их на неубранную постель. Потом, как бы забыв про них и хватаясь за последнюю возможность, он подошёл к телефону и набрал по памяти Маринин номер. Она тут же ответила, как будто сидела возле телефона и ждала звонка.
– Марина?
– Да, Тёмочка.
– Здравствуй, Марина.
– Привет, Тёмочка.
– Марина, как ты смотришь на то, чтобы нам сейчас встретиться?
– А что, что-нибудь случилось?
– Нет, ничего. Через час у метро «Новослободская», у входа.
– Хорошо, Тёмочка. Какой-то у тебя странный голос. У тебя ничего не случилось?
Артём с усилием выдавил из себя спокойное: «ничего» – и бросил трубку.
У него пропало желание хвататься за последнюю возможность. Он взял с постели и открыл полный пузырёк, потом, держа его в руке, подошёл к телефону и набрал теперь Ленкин номер. Её голос в трубке защебетал птичкой.
– Тёмочка, это ты?
– Лена, ну как ты себя чувствуешь?
– Ничего. А ты?
– Лена, ты сейчас свободна?
– Ну… да. А что?
– Ты не могла бы со мной встретиться сейчас?
– Могла бы. А что случилось, Тём?
– У метро «Новослободская» через час.
– Хорошо.
Артём взял из полного пузырька половину, в полупустом пузырьке оставил несколько таблеток на донышке. Постепенно, давясь и сдерживая тошноту, проглотил на кухне таблетки, запивая их холодной водой из-под крана. Потом отсыпал ещё из полного пузырька, проглотил и тогда успокоился и вернулся к себе в комнату.
Старуха не пришла скоро, она засиделась у сестры, пообедала у неё и пошла погулять вместе с племянницей, желая полностью использовать прекрасный погожий день. Среди дня она ещё раз позвонила домой, чтобы сказать Артёму, что она теперь пойдёт гулять с племянницей и чтобы ей звонили вечером, но никто не отвечал, и она решила, что Артём ушёл. Вернулась она в седьмом часу вечера, дверь у Артёма была не заперта, а сам он лежал на полу, два пузырька от снотворных таблеток стояли на подоконнике.
Маленьким облегчением для хозяйки было лишь то, что смерть никак не изуродовала этого человека и не оставила никаких своих видимых следов в её квартире. И глаза Артёма были спокойно закрыты, как у спящего. Только рот был чуть-чуть приоткрыт и как будто даже слегка улыбался, что придавало ему сходство с лягушкой.
1984 г.
ПОЭТОГРАД