Мировой порядок и внешняя политика России в свете Кавказского кризиса 2008 г
Вид материала | Документы |
СодержаниеВестн. моск. ун-та. сер. 18. социология и политология. 2009. № 1 Вестн. моск. ун-та. сер. 18. социология и политология. 2009. № 1 |
- С. В. Кортунов cовременная внешняя политика россии стратегия избирательной вовлеченности, 8953.86kb.
- Вторая декада августа внешняя политика, 512.83kb.
- Программа дисциплины "Внешняя политика современной России", 232.95kb.
- Тематический план а дневное отделение №№ пп Наименование разделов и тем Часов, 178.01kb.
- Внутренняя политика России в 1894 -1905 годах Внешняя политика, 4.07kb.
- Программа дисциплины по выбору Внешняя политика, 168.6kb.
- Политика италии в нато (цели, задачи, основные направления) Диссертация на соискание, 1524.92kb.
- Проверочная работа по теме «Внешняя политика Ивана iv». Прочитайте внимательно параграф, 23.5kb.
- История россии тема Эпоха Петра I. Внутренняя и внешняя политика России в первой четверти, 269.86kb.
- Внешняя политика России во второй половине XVIII, 89.32kb.
Парадипломатия в языковых измерениях: к построению концептуальной модели
Термин “парадипломатия” при всей своей условности служит релевантным аналитическим средством, описывающим международную активность таких “акторов вне суверенитета”, как субнациональные регионы, субъекты федераций, провинции, крупные административно-территориальные единицы. Их участие в политическом, торгово-экономическом, культурном взаимодействии с зарубежными партнерами становится все более заметным, и это естественным образом затрагивает также и трансграничные процессы языкового функционирования, проблематику языковой политики, укрепления позиций языков, языкового благоприятствования, языкового обустройства, всего того, что подпадает под категории “геополитики языка” и “глоттополитики”. Регионы во многих случаях становятся местом территориальной концентрации носителей языка, отличного от того языка, который преобладает на общенациональном уровне.
Одна из фундаментальных причин актуализации глоттополитического участия регионов заключается в сложном территориальном распределении языкового многообразия. Такое распределение редко оказывается в прямой корреляции с территориально-политическими границами. Лингвистические области и то, что в социолингвистике принято называть “языковыми цепями”, формировалось задолго до демаркации разделительных линий между cовременными государствами. Люди, проживающие в соседних местностях, в силу естественных обстоятельств должны были обращаться к средствам взаимного понимания. Языковые границы изначально носили размытый характер. Политические границы и юридически закрепленный официальный статус языков отнюдь не всегда реально отражает то, на каких языках фактически общаются. “…языковые границы – не столько лингвистическая данность, сколько продукт творчества лингвистов, администраторов и миссионеров”, – пишет П. Мюльхойслер (Университет Аделаиды, Австралия) 105.
Другой момент принципиальной значимости связан с коммуникативными и символическими составляющими языковых процессов в условиях глобализации, которая, что широко признается, сопровождается также нарастанием тенденций локализации, новыми импульсами региональных идентичностей и инициатив. Соображения прагматического толка, также как и престижности диктуют здесь те или иные предпочтения и ориентиры языкового выбора.
Указанным обстоятельством объясняется то, что политика воздействия на языковые процессы и языковые ситуации в широком смысле, в отличие от традиционно понятого языкового планирования в нормативном смысле, перестает быть монополией государств и испытывает воздействие тенденций децентрализации. “Языковое благоприятствование не является исключительной прерогативой государств, – пишет Л.-Ж. Руссо, – оно может осуществляться самими языковыми сообществами в любого вида организациях”106. Акторы, воздействующие на языковую политику, образуют весьма диверсифицированный спектр – от различного рода ассоциаций и институтов на “этажах” гражданского общества до международных организаций. Свое место здесь принадлежит также локальным властям и неправительственным организациям.
Перспектива исследования феноменов “глоттополитического участия” регионов (шире – региональных акторов), соответствующих форм их парадипломатической практики, разумеется, может исходить только из конкретно-исторической обусловленности каждого отдельного случая, из его собственной ситуативной природы. Никакой универсальной теории здесь быть не может по определению. Вместе с тем, описание и осмысление подобных случаев может использовать те или иные аналитически предназначенные концептуальные модели – набор типологически значимых признаков и характеристик.
Аналитическая схема в применении к феномену парадипломатии как таковому, согласно одному из подходов, включает не только формальные элементы – суверенитет, территории, границы, население, признанность и проч. Помимо этого во внимание принимаются цели и мотивации, мера и направления вовлечения в парадипломатическую практику, структуры и ресурсы, уровни участия 107.
Предлагаемая в данном случае как сугубо предварительная и, безусловно, подлежащая обсуждению и уточнению концептуальная модель изучения “языковой региональной дипломатии” уровне может основываться на рассмотрении следующих смысловых компонентов:
– критерии парадипломатического участия регионов;
– качество региональной языковой ситуации;
– место региона в политико-языковом пространстве;
– мотивация парадипломатической активности регионов;
– состав участников и уровни взаимодействия.
Переходя к беглой характеристике названных компонентов, следует специально отметить, что применительно к проблематике языка важно участь различающиеся типы участия регионов в международных отношениях. Вовлеченность регионов во взаимодействие с зарубежными партнерами может происходить в вариантах, когда регион играет роль субъекта-инициатора, преследующего те или иные цели за рубежом; роль канала, опосредующего деятельность иных международных акторов (особенно неправительственных организаций разного уровня и предназначения); роль целевого объекта международной деятельности тех или иных акторов108. В области политико-языковых отношений такой дифференцированный подход демонстрирует свою аналитическую продуктивность.
К категории регионов-инициаторов, безусловно, относится Каталония, которая осуществляет последовательный политический курс языкового благоприятствования и языкового обустройства по отношению к каталанскому языку – одному из крупнейших региональных языков Европы. В новом Уставе, который был принят гражданами Каталонии на референдуме 18 июня 2006 г., каталанский провозглашается не только “собственным” языком каталонской “нации”, но языком, который является обязательным для знании всеми гражданами Каталонии 109. При этом глоттополитические усилия направлены и на консолидацию “большой Каталонии” – носителей каталанского языка в соседних странах, и на придание этому признанного статуса в институтах европейской интеграции.
Примерами качественно иного содержания становятся конкретные случаи воздействия на языковую жизнь регионов – в данных случаях каналов или целевых объектов извне – со стороны зарубежных государственных или неправительственных акторов. Последние могут выступать в роли спонсоров в области функционирования систем образования или массовых коммуникаций на конкретном языке.
Несколько иная перспектива высвечивается при учете собственно политического целеполагания, а лингвистические проблемы рассматриваются как повод для усиления зарубежного геополитического влияния, что, в частности, нередко наблюдается в оценках вхождения субъектов Российской Федерации в трансграничные языковые сообщества.
Случай, привлекший в последнее время значительное публичное и экспертное внимание, – решение властей Республики Татарстан о переводе татарского языка на латинскую графическую основу 110. Мероприятия в области языкового планирования (использования алфавита) на региональном уровне в Республике Татарстан – центре татароязычного пространства – с самого начала на общероссийском уровне стали восприниматься в контексте государственно-политической интеграции тюрко-язычных стран. Возможно, этому способствовали и некоторые поспешные заявления, наподобие сделанного одним из парламентских деятелей Азербайджана Низами Джафаровым о том, что “в течение следующих 10 лет процесс превращения турецкого языка в единый язык тюркских народов будет завершен”111.
В целом, отношение к языковым требованиям регионов и региональных сообществ носителей языка как к прелюдии к более амбициозным устремлениям в области территориального самоопределения – подход весьма распространенный и типичный для зарубежного и российского экспертного сообщества. «Дебаты о региональных языках никогда не являются дебатами лишь о языках, – пишут А. Паттен и У. Кимлика, – ибо региональные языковые группы как на Востоке, так и на Западе почти всегда являются также и “национальными” группами, …образующими “нации” в рамках больших государств»112. Параллельно с аргументацией на предмет интеграции татарского языка в мировое информационное пространство В.А. Тишков дает свою оценку интенций политического сепаратизма, а также внешнего влияния. «Ответ кроется в новых геополитических соперничествах, когда так называемый “тюркский мир”, возглавляемый латинографической Турцией, а точнее – политический пантюркизм, приступили к расширению сферы своего воздействия в постсоветском пространстве, которое после распада СССР представлялось как некая terra nulis (ничейная земля)» 113.
В цитируемых словах для данного случая важна не столько идейная направленность, сколько логика видения языковой парадипломатии в одним из рассматриваемых вариантов. Вряд ли сегодня можно сколь либо реалистически воспринимать Татарстан как terra nulis или даже как часть “постсоветского пространства”.
Продолжая тему языковых измерений парадипломатии регионов, к ипостасям субъекта-инициатора, канала или целевого объекта можно было бы добавить еще одну смысловую грань – ситуации, в которых регион и региональный язык используется внешними акторами как политико-информационный повод. Определенным резонансом, к примеру, сопровождаются события вокруг работы Всемирных Конгрессов финно-угорских народов, в которых принимают участие делегации Венгрии, Латвии, Норвегии, России. Румынии, Сербии, Словакии, Украины, Финляндии, Швеции, Эстонии, а также российских регионов – Башкортостана, Карелии, Коми, Мари Эл, Татарстана, Удмуртии, Чувашии, делегации от народов саами, хантов, манси, тверских карелов, вепсов, ненцев, селькупов, нганасанцев и др. Российская сторона придерживается линии деполитизации “финно-угорского процесса” в ответ на пропагандистские попытки изобразить дело в том духе, что народы, говорящие на языках этой семьи, подвергаются в России дискриминации. Подводя итоги V финно-угорского конгресса (г. Ханты-Мансийск, 27 июня – 1 июля 2008 г.), председатель думского Комитета по международным делам Константин Косачев заявлял: “Предыдущий конгресс проходил 4 года назад в талине, где организаторами был также раздут скандал по поводу того, что, якобы, угнетают финно-угорские народы… за эти 4 года эстонцы постоянно предпринимали попытки раскрутить в Европарламенте так называемую марийскую тему, заявляя о том, что в России, якобы, каким то особым образом дискриминируется народ Марий-эл. Наконец, и на нынешнем конгрессе президент Эстонии допустил несколько весьма некорректных высказываний, ставя под сомнение европейскую принадлежность региона. Где проходило мероприятие. Сказано было, что ему трудно говорить в Ханты-Мансийске о европейских ценностях. …прозвучало и такое возмутительнео высказывание, что единственным способом сохранить национальную идентичность для финно-угорских народов является их самоопределение”114.
Далее, содержательный анализ парадипломатической практики в рассматриваемой области следует базировать на качественной характеристике региональных языковых ситуаций. Речь идет о том языке или языках и их статусных параметрах, которые выступают в роли предмета международных отношений с участием субнациональных акторов – местных властей или организаций. С одной стороны, это могут быть глобальные языки, континентальные языки, демографически мощные и доминирующие, языки, обладающие официальным государственным статусом за пределами региона. К ним относятся такие языки, как французский в Квебеке, немецкий в Южном Тироле, русский язык в Крыму и других областях Украины, арабский язык в регионах африканских государств и т. п. С другой стороны это могут быть языки, используемые в качестве локальных, или языки с немногочисленным составом носителей. В последнем случае речь идет о сохранении регионального языкового разнообразия, включая те языки, которые являются миноритарными в рамках самих регионов (например, азербайджанский язык в Дагестане), о проблематике, которая в рекомендательном ключе описывается в “Европейской Хартии региональных языков или языков меньшинств” (Страсбург, 1992), входят в сферу действия Европейского бюро малоиспользуемых языков (EBLUL). Международные механизмы воздействия на конкретные региональные языковые ситуации, на политику региональных властей и местных неправительственных акторов в каждом отдельном случае действуют по-разному, но в прямой зависимости от того, по поводу какого языка и его статуса возникают те или иные трансграничные политические отношения.
Другой компонент предлагаемой аналитической схемы – место региона в политико-языковом пространстве – призван отразить положение рассматриваемого субъекта в своеобразных координатах “центр–периферия”. Регион может быть достаточно отдален от языковой “метрополии” или, напротив, сам выступать в качестве ядра территориальной укорененности языка. С этим непосредственно связана мотивация парадипломатической активности в сфере языковых процессов и отношений – еще один параметр изучения темы.
Очевидно, что в одних случаях регионы могут выступать в роли лингвистических реципиентов – пользоваться крупномасштабными инфраструктурными возможностями и ресурсами (решениями в области языковой стандартизации и нормализации, грамматиками, словарями, учебниками, корпусом подготовленных специалистов, книжной продукцией, печатными СМИ и вещательными программами). В других – регионы сами должны обеспечивать необходимые условия для укрепления позиций «собственных» языков, в том числе – и для оказания поддержки соплеменникам, проживающим за пределами региона.
Кроме того, мотивация политико-языковой активности регионов за рубежом имеет значимые внутри– и внешнеполитические составляющие с точки зрения соотношения целей и средств. Одно дело, когда речь идет о продвижении языка в зарубежное информационное и политико-символическое пространство, о внешней политике языкового благоприятствования. Другое дело, когда международные факторы и ресурсы предназначены для укрепления позиций языка внутри региона. Так, парадипломатическая активность Республики Татарстан мотивирована, прежде всего, интересами внутреннего языкового обустройства, упрочения статусных возможностей татарского языка как государственного, а не амбициями территориального распространения татарского языка в ближнем и дальнем зарубежье, что по определению весьма проблематично. Вхождение в более крупное (в данном случае – тюркоязычное) трансграничное языковое пространство выступает не самодовлеющей целью, но, скорее, ресурсом престижности и удержания региональной идентичности.
Наконец, состав участников и уровни взаимодействия в практике “парадипломатии языка” в аналитическом плане образует своего рода матрицу, включающую разнородные субъекты – региональные власти и местные ассоциации, суверенные государства, меж– и неправительственные организации, а также двусторонние и многосторонние контакты. Региональные языки, относящиеся, например, к тюркской группе, могут включаться в разноплановые повестки дня. Когда Правительство Москвы проводит мероприятия по поддержке русскоязычного образования в Крыму, то мы имеем дело с взаимодействием по линии “регион–регион”. В случае, когда представители Татарстана и других российских республик принимают участие в съездах организации Дружбы, братства и сотрудничества тюркоязычных стран и общин, то модель взаимодействия приобретает схематичный вид “регион–неправительственная организация (НПО)”. Если же речь идет о саммитах тюркоязычных государств или деятельности Парламентской ассамблеи этих государств, то комбинация выглядит как “регион–межправительственная организация (МПО)”.
Разумеется, проведение исследований в ключе “case study”, тем более – построение типологической картины международной активности регионов в области политико-языковых отношений представляет собой весьма трудоемкую программу, требующую коллективных усилий специалистов разного профиля. Учитывая потребности в осмыслении разнонаправленных тенденций – коммуникативно-языковых процессов глобализации и своего рода «глоттополитической» локализации, необходимость взаимопонимания, с одной стороны, и самоценное значение местного языкового многообразия – можно предвидеть усиление академического интереса и экспертных усилий в рассматриваемой области. Предлагаемая концептуальная схема, как думается, способна выполнять полезные аналитические функции.
Работа выполнена при поддержке РГНФ (грант 08-03-003366а).
ВЕСТН. МОСК. УН-ТА. СЕР. 18. СОЦИОЛОГИЯ И ПОЛИТОЛОГИЯ. 2009. № 1
В.В. Барис, Ю.О. Народицкий
Определение коррупции с политологической и государственно-правовой точек зрения
Наиболее развитые и конкретные определения коррупции в настоящее время представлены в современной теории государства и права. Хотя общепризнанного определения коррупции и в рамках этой науки до сих пор не выработано, тем не менее, представителям теории государства и права все же удалось свести различные точки зрения на коррупцию к двум основным позициям: так называемому узкому ее пониманию и широкому. В рамках “узкой” трактовки коррупции последняя определяется через понятия подкупа, взяточничества, продажности должностных лиц; в рамках “широкого” понимания она определяется как корыстное злоупотребление своим служебным положением (или еще шире – своим социально-политическим положением и влиянием в государстве).
Рассмотрим соответствующую аргументацию обеих сторон.
Образцом “узкого” подхода к определению коррупции может быть следующее ее определение. «Под коррупцией (от лат. corruptio – разламывать, портить, повреждать) как социально-правовым явлением, — пишут авторы современного учебника “Криминологии”, — обычно понимается подкупаемостъ и продажность государственных чиновников, должностных лиц, а также общественных и политических деятелей вообще115.
При этом чаще всего сторонники “узкого” подхода к определению понятия коррупции исходят из к самой этимологии слова «коррупция» в его первоначальном значении, и на этой основе возражают против широкой трактовки, так как она, по их мнению, “размывает сущность” данного явления. «Чрезмерно широкое толкование коррупции, — пишет, в частности, А.И. Долгова, — практически означало объединение под одним термином очень разных по своей криминологической характеристике явлений: и хищений, и должностных преступлений, и подкупа-продажности (коррупции в собственном смысле слова). Если говорить о порче, разложении, то применительно к коррупции это не “саморазложение” и порча сами по себе, а разложение, порча одного субъекта другим, “совращение”. Есть такое крылатое латинское выражение “corruptio optimi pessima”, которое издавна переводится на русский язык как “совращение доброго — наибольший грех”»116. Сама же А.И. Долгова определяет коррупцию как “социальное явление, характеризующееся подкупом-продажностью государственных и иных служащих и на этой основе корыстным использованием ими в личных либо узкогрупповых, корпоративных интересах официальных служебных полномочий, связанных с ними авторитета и возможностей”117. Более поздняя ее формулировка выглядит следующим образом. “Коррупция — явление таких подкупа-продажности, когда один субъект, занимающий определенное служебное положение, наделенный определенными полномочиями, подкупается другим субъектом ради того, чтобы соответствующие служебное положение и полномочия были использованы в интересах подкупающей стороны”118.
Логический смысл этого определения, на наш взгляд, следовало бы выразить в такой форме. Коррупция — это социальное явление, выражающееся в корыстном использовании государственными и иными служащими своих полномочий в частных (личных, узкогрупповых или корпоративных) интересах, сопровождаемое (или вызываемое) их подкупом и продажностью самих должностных лиц. Иначе говоря, А.И. Долгова считает целесообразным называть коррупцией только такие злоупотребления служебными полномочиями, которые совершаются лицами продажными и поддающимися подкупу.
Прежде всего, из такого определения коррупции следует исключить, на наш взгляд, признак “продажности”, как не имеющий отношения к делу. Продажность — это черта характера личности, а не преступление. Такая черта личности может, конечно, способствовать совершению соответствующих преступлений, но может и не приводить к ним. Человек может быть и “продажным”, но не совершить за всю свою карьеру ни одного служебного преступления. А, с другой стороны, человек может быть и непродажным, но в определенных обстоятельствах пойти на получение взятки. С государственно-правовой точки зрения (для квалификации преступления) важно только само осуществляемое деяние, и не важен ни характер преступника, ни обстоятельства, подтолкнувшие его к совершению преступления (хотя все это важно для расследования преступления). В то же время, сам подкуп и получение взятки — это уголовно наказуемые деяния, и как таковые для определения криминологической сущности коррупции они могут иметь существенное значение. Однако подкуп и взятка (взяточничество) уже имеют в криминологии свои четкие определения в качестве частных явлений, и непонятно, в таком случае, что нового добавляется в теории с введением для обозначения этих явлений еще и термина «коррупция». В таком случае коррупция оказывается просто синонимом слов подкупа и взяточничества. Некоторым оправданием здесь было бы указание на то, что подкуп и взяточничество как разные по своей сущности преступные деяния получают в слове коррупция выражение того общего, что их объединяет в один класс. Но в таком случае мы имеем уже дело с расширением (обобщением) этих понятий, и тогда непонятны возражения против того, чтобы и дальше расширять это общее понятие, чтобы оно включило в себя в конце концов все виды преступных деяний, имеющих между собой нечто общее.
Во-вторых, при узком подходе к определению коррупции возникает резонный вопрос: а как же называть тогда все остальные противоправные корыстные действия, совершаемые государственными служащими непродажными и не подкупаемыми, но подпадающими под признак злоупотребления служебными полномочиями, предоставленными этим лицам? Каждое их этих деяний, конечно, уже имеет свое особое название — хищение, растрата, казнокрадство, подлог и т.д. Но все вместе они никакого названия пока не имеют. И в то же время, наиболее естественным и непротиворечивым было бы называть их различными видами коррупции, коррупционными преступлениями. Правда, при этом во всех этих действиях необходимо как можно более четко и строго указать то, что именно их всех объединяет в одну особую группу.
Н.Ф. Кузнецова, критикуя широкий подход к определению коррупции, пишет: “Именовать коррупцией всю систему корыстных должностных преступлений, например злоупотребление властью, превышение власти, подлоги, не только нецелесообразно, но и несогласуемо с принципом дифференциации вины, ответственности и дифференциации наказания. В уголовном праве это весьма осложнило бы законодательную регламентацию хозяйственных и должностных преступлений, внесло бы путаницу в квалификацию преступлений и их наказуемость”119. Эта аргументация, на наш взгляд, не выдерживает критики. Почему использование, например, терминов “организованная преступность”, “мошенничество”, под которыми подразумеваются множество самых разных преступлений, имеющих между собой нечто общее, не вносит никакой путаницы в квалификацию этих преступлений и их наказуемость, а установление общего понятия коррупционных преступлений такую путаницу может внести? Разумного ответа на этот вопрос никем пока не предложено.
Ю.М. Антонян считает, что “коррупцию в самом широком смысле можно определить как совершение неких действий лицом, обладающим в силу своего служебного положения необходимыми возможностями, в пользу того, кто незаконно оплатил такое действие. При этом сами действия могут быть вполне законными”120. Однако в таком случае совершение указанного действия в пользу самого такого лица, равно как и в пользу его родных, близких, знакомых, членов его партии и т.д., не сопровождающееся оплатой подобных действий, уже не будет считаться коррупцией, хотя материальный и моральный ущерб от него может и превосходить ущерб от оплаченного действия (особенно, если оно было незаконным). В таком случае непонятно, почему эти действия следует столь принципиально отличать от оплаченных.
Несколько иную аргументацию в защиту узкого подхода приводит Н.А. Лопашенко. “Именно подкуп, – пишет он, – который оборачивается продажностью подкупаемых, характеризует содержание коррупции. Подкуп является стержнем коррупции, присутствует в ней всегда, в обязательном порядке. Злоупотребления должностных лиц и иных служащих, даже носящие корыстный характер, с подкупом не связанные, на мой взгляд, не могут расцениваться как коррупционные. Думаю, что иная позиция, трактующая коррупцию более широко, основана на отождествлении противоправных должностных и служебных деяний и деяний коррупционных. Между тем, последние далеко не охватывают всех разновидностей неблаговидного и даже преступного поведения должностного лица или служащего. Коррупционные деяния не сравнимы по степени общественной опасности (выделено нами – Ю.Н.) с должностными и служебными правонарушениями; они гораздо опаснее как раз потому, что всегда представляют собой сделку между должностным или служебным лицом и лицом, заинтересованным в его определенном поведении”121.
Таким образом, главным аргументом в пользу выделения коррупционных действий, связанных с подкупом, Н.А. Лопашенко считает их повышенную общественную опасность. С такой аргументацией трудно согласиться. На наш взгляд, для общества нет большой разницы, в чью пользу нарушается закон — в пользу ли лиц, оплативших такое нарушение, или в пользу родственников нарушителя, его знакомых и т.д. При этом не видно никаких разумных оснований тому, чтобы в последнем случае размер наносимого ущерба был всегда меньшим, чем в первом.
Во-вторых, в позиции Н.А. Лопашенко неправомерно, на наш взгляд, и особое выделение такого признака коррупционных действий, как подкуп. В слове подкуп фиксируется тот смысл, что инициатива в оплате услуг коррумпированного лица исходит от того, кто в этой услуге заинтересован. Однако в явлении коррупции, даже и в узко понимаемом смысле не меньшую роль играет и инициатива, исходящая от самого коррумпированного лица, вымогающего взятку. В таких случаях речь идет уже не о подкупе (если бы взятку не вымогали, то взяткодатель не стал бы ее и платить), а именно о вымогательстве, мздоимстве. Иначе говоря, не только граждане «развращают» чиновников предложением им взятки (подкуп), но и сами чиновники развращают граждан вымогательством у них мзды за исполнение (или неисполнение) государственных функций и их служебных обязанностей (вымогательство, мздоимство). Причем, второе развращение, по-видимому, даже еще более опасно, чем первое, так как в этом случае один развращает многих, тогда как в первом случае немногие развращают одного или немногих. Рядовой сотрудник ГИБДД, например, вымогающий взятки у водителей, за смену может развратить таким образом несколько десятков человек. А рядовой бизнесмен, стремящийся к подкупу должностных лиц, сможет за год развратить от силы одного-двух чиновников. Правда, точных методов определения величины морального ущерба обществу от действий подобных правонарушителей до сих пор не установлено.
В конечном итоге, на наш взгляд, приходится признать, что ближе всего к истине находится позиция с А.Г. Корчагина и А.М. Иванова, которые отмечают, что “... механизм коррупции в принципе может предусматривать два варианта коррумпированного поведения: в одном случае имеет место взаимодействие двух субъектов, каждый из которых при помощи коррупционной связи стремится удовлетворить свой интерес, в другом — коррупционная деятельность сводится к действиям лишь одного лица (коррупционера), которое самостоятельно (без взаимодействия с иным субъектом) удовлетворяет свой личный интерес или интерес иного лица (лиц) при помощи предоставленной ему власти”122.
Таким образом, узкое определение коррупции в рамках теории государства и права нам представляется неудовлетворительным. Гораздо более удовлетворительным является, на наш взгляд, широкий подход, приобретающий в последнее время все большую популярность, в том числе и у зарубежных ученых.
Б.В. Волженкин, в частности, определяет коррупцию как “социальное явление, заключающееся в разложении власти, когда государственные (муниципальные) служащие и иные лица, уполномоченные на выполнение государственных функций, используют свое служебное положение, статус, авторитет занимаемой должности в корыстных целях для личного обогащения или в групповых интересах”123. В данном определении коррупция определяется как корыстное злоупотребление своими полномочиями только со стороны государственных (и муниципальных) служащих.
С.В. Максимов определяет коррупцию как “использование государственными или иными публичными служащими (в том числе депутатами и судьями) либо служащими коммерческих или иных организаций (в том числе международных) своего статуса для незаконного получения имущества, прав на него, услуг или льгот (в том числе неимущественного характера) либо предоставление названным лицам таких имущества, прав на него, услуг или льгот (в том числе неимущественного характера)”124. В определении С.В. Максимова понятие коррупции, следовательно, распространяется на злоупотребления служебным положением не только государственных служащих, но и служащих частных коммерческих организаций. Некоторые авторы здесь специально упоминают еще и служащих “третьего сектора” — негосударственных, некоммерческих организаций, которые тоже могут быть подвержены коррупции.
Предельно широкое понимание коррупции демонстрирует криминолог В.В. Лунеев, указывающий, что “...коррупция не сводится к примитивному взяточничеству, особенно в условиях рыночной экономики, свободной торговли и демократии. Лоббизм, фаворитизм, протекционизм, взносы на политические цели, традиции перехода политических лидеров и государственных чиновников на должности почетных президентов корпораций и частных фирм, инвестирование коммерческих структур за счет госбюджета, перевод государственного имущества в акционерные общества, использование связей преступных сообществ и т.д. являются завуалированными формами коррупции”125. Однако, на наш взгляд, упоминаемые В.В. Лунеевым явления, хотя и могут быть “завуалированными формами” коррупции, но все же сами по себе в большинстве упоминаемых им случаев таковыми не являются. В частности, лоббизм, взносы на политические цели, традиции перехода бывших государственных служащих в коммерческие структуры, инвестирование государственных средств в частные предприятия, перевод государственного имущества в частные акционерные общества – все это может осуществляться и в законных, общественно полезных формах и без причинения кому-либо материального и морального ущерба.
С государственно-правовой точки зрения, непременным условием коррупции является ее противоправный, криминальный характер. Без нарушения законов или иных правовых норм (должностных инструкций и т.п.) никакое социальное действие не может быть отнесено к криминальным и коррупционным даже и в том случае, если должностное лицо, его совершившее, извлекло из этого какую-то личную выгоду или позволило извлечь такую выгоду третьим лицам. Так, например, решение о победителе в конкурсе или тендере на получение государственного заказа, несомненно, приводит к выгоде одних участников тендера и невыгоде других. Но если такое решение принято с соблюдением всех установленных процедур, то оно не может подпадать под определение коррупционного действия. В этой связи нам представляется неуместным и неправомерным внесение в определение коррупции и признака корыстной направленности действий правонарушителя.
Г.И. Богуш, детально и основательно критикующий узкий подход к определению понятия коррупции в теории государства и права, в результате своего собственного анализа приходит к следующему ее определению. “Как явление правовое, — пишет он, — коррупция, на наш взгляд, может пониматься как противоправное использование субъектами власти и управления своего служебного положения вопреки интересам службы в корыстных целях, а также противоправное предоставление таким лицам материальных или иных преимуществ иными лицами за действия (бездействие), совершаемые в их пользу с использованием своего служебного положения. Как видно из предлагаемого краткого определения, — продолжает Г.И. Богуш, — коррупция понимается нами шире, чем подкуп-продажность государственных служащих. К коррупции, по нашему мнению, относятся корыстные злоупотребления служебными полномочиями в государственном, муниципальном и частном секторах, различные формы подкупа-продажности служащих. Даваемое нами определение, — оговаривается при этом он, — не претендует на безупречность, однако делает возможным, на наш взгляд, выделить признаки коррупции, которые должны найти свое место в любом юридическом ее определении — социальная сущность (разложение власти), нормативный характер (запрещенность нормами права), корыстная мотивация”126.
При анализе данного определения политологу надо иметь в виду, что термин “корыстная мотивация” государствоведами и криминологами используется в более узком смысле, чем, например, в психологии или социологии. А именно, они называют “корыстными” такие устремления личности к ее материальным выгодам, которые подразумевают безвозмездное присвоение ею чьих-то чужих ценностей127. По существу, это то же, что и стремление к краже, хищению и т.д. Таким образом, само намерение присвоить себе таким образом чьи-либо ценности уже носит криминальный характер, так как в большинстве случаев в обществе такие действия запрещены законом.
Тем не менее, даже и в таком узком понимании термина “корыстная мотивация” его использование в определении коррупции нам представляется не вполне правомерным, так как оно сильно ограничивает круг преступных деяний, несомненно, относящихся к коррупционным. Дело в том, что корысть (в общепринятом понимании, как стремление к материальным выгодам) является хотя и наиболее частым ведущим мотивом в деятельности человека, но далеко не единственным. Другими столь же сильными мотивами могут быть любовь (или ненависть) к другому человеку, к группе лиц, к своей организации (в том числе политической), к своему этносу, к определенному социальному классу, к славе, даже к какой-нибудь абстрактной идее или учению и т.д. Нет нужды приводить примеры различных преступлений, совершаемых под воздействием подобной мотивации. Достаточно указать на терроризм, существующий отнюдь не на почве корыстной мотивации. Но и коррупция, как особая форма преступности вполне может питаться такого рода мотивами. Когда, например, судья выносит несправедливый приговор в пользу одной из сторон, — той, которой он симпатизирует по своим убеждениям или близкой социальной причастности к ней, или когда он освобождает от ответственности по тем же мотивам преступника или смягчает ему наказание; или когда он действует так под влиянием стремления к личной славе, известности и т.д., или из личных симпатий к одной из сторон, – во всех таких случаях у должностного лица, злоупотребляющего своим служебным положением, отсутствует корыстный мотив, тем не менее злоупотребление совершается и обществу наносится материальный и моральный ущерб. Поэтому более точным и адекватным, во всяком случае, именно с политологической точки зрения, нам кажется употребление вместо термина “корыстные цели” термина “частные интересы”.
Таким образом, мы приходим к следующему, наиболее широкому и свойственному более всего именно политологической точке зрения, определению коррупции. Коррупция — это социальное явление, выражающееся в противоправном использовании должностными (уполномоченными) лицами предоставленных им полномочий в своих частных (в том числе личных) интересах и целях и против интересов уполномочивших их лиц (юридических и физических).
В этом определении нами выделяются как существенные следующие основные признаки.
Во-первых, коррупционными могут быть только действия должностных (уполномоченных) лиц, получивших свои полномочия от другого лица. Не могут, следовательно, рассматриваться как коррупционные действия человека, действующего от своего собственного лица в рамках предоставленных ему безусловно прав и свобод. В частности, не могут быть коррупционными никакие действия монарха “милостью божией”, так как он обладает правами на все свои действия безусловно. Если такой человек выходит за рамки таких прав и свобод, его действия могут рассматриваться как противоправные, криминальные, но они не могут рассматриваться как коррупционные. В частности, человек, предлагающий взятку должностному лицу, не совершает тем самым коррупционных действий. Его действия могут при этом рассматриваться как противоправные и коррумпирующие, но не как коррупционные.
Чтобы действие было коррупционным оно должно, во-вторых, осуществляться с использованием (или неиспользованием) и в рамках полномочий, предоставленных совершающему его лицу неким другим лицом, являющимся безусловным носителем прав на такого рода действия (или бездействие). Права любого уполномоченного лица являются условными, так они переданы ему другим лицом. Однако у любого конкретного права есть и безусловные его носители. Так, например, безусловным правом владеть, пользоваться и распоряжаться какой-либо вещью обладает только ее собственник. А все другие лица, которым он предоставляет право пользоваться и распоряжаться этой вещью (но не владеть ею), являются носителями только условных прав на нее. Поэтому самовольное присвоение себе таким лицом безусловного права на эту вещь есть действие противоправное. Уполномоченный может при этом совершать еще и другие противоправные действия, но только те из них могут подпадать под понятие коррупционных, которые совершаются им с использованием таких самовольно присвоенных себе прав и в их рамках. В таких случаях уполномоченное лицо действует противоправно как бы от лица, уполномочившего его, в чем и состоит собственно коррупция (“извращение”).
Таким образом, в-третьих, коррупционное действие должно быть обязательно и противоправным. При этом оно может нарушать как личные права безусловного правообладателя (что специально оговаривается в договоре между ним и лицом, получающим от него условные права – государственным или частным служащим), так и общегосударственное право – уголовное, гражданское, административное и т.д., на нарушение которого его никто, естественно, уполномочить не может.
Наконец, в-четвертых, коррупционное действие уполномоченного лица должно быть обязательно направлено против интересов того, кто обладает безусловным правом на переданные ему полномочия. Дело в том, что уполномоченное лицо может совершить противоправное действие, руководствуясь при этом исключительно интересами самого обладателя безусловных прав, который в сложившихся обстоятельствах и сам неизбежно поступил бы точно таким же образом. Например, командир, нарушающий приказ в целях достижения конечной цели – быстрого и легкого разгрома противника ввиду того, что ему внезапно представилась такая возможность, несомненно, превышает свои полномочия, но действует при этом не в своих собственных интересах (которые он как раз подвергает риску), а в интересах самого же вышестоящего командира, самого главнокомандующего и всего государства в целом. Его действия при этом противоправны, но не коррупционны. Чтобы быть коррупционными, они должны преследовать чьи-то другие интересы, а не самого безусловного обладателя прав на такие действия.
Сформулированное нами выше определение коррупции как социального явления представлено здесь в предельно широкой (государственно-правовой) форме и, следовательно, оно не несет в себе политологической специфики. Чтобы оно приобрело такую специфику, мы должны ограничить понятие уполномоченного (должностного) лица только государственными должностными лицами. В таком случае нам пришлось бы выделить в качестве особого вида коррупции коррупцию государственных служащих, или государственную коррупцию. Однако, на практике и без того понятие коррупции применяется почти исключительно в отношении государственных служащих. Поэтому употребление этого термина в отношении частных служащих, хотя и невозможно запретить, но все-таки следует признать нецелесообразным (во всяком случае – в рамках политологии). Тем не менее, неудобства связанные с расширенным использованием термина коррупции, не носят принципиального характера, и в политологии могут быть оставлены без внимания.
Достигнутое нами понимание коррупции, как специфической преступности, совершаемой особыми субъектами частного и публичного права, позволяет нам перейти к решению вопроса о выделении различных видов и форм коррупции.
Литература:
- Криминология / Под ред. В.Н. Кудрявцева, В.Е. Эминова. М., 2004.
- Криминология: учебник / Под общ. ред. А.И. Долговой. М., 2008.
- Преступность и власть / Редкол.: Долгова А.И. и др. М., 2000.
- Богуш Г.И. Коррупция и международное сотрудничество в борьбе с ней. Диссертация на соискание ученой степени кандидата юридических наук. МГУ. (На правах рукописи). М., 2004.
- Антонян Ю.М. Типология коррупции и коррупционного поведения // Социология коррупции. Материалы научно-практической конференции. М., 2003.
- Лопашенко Н.А. Противодействие российской коррупции: обоснованность и достаточность уголовно-правовых мер // .sgap. ru./Pub/lopashenko(18-03).php.
- Корчагин А.Г., Иванов А.М. Сравнительное исследование коррупционных и служебных преступлений. Владивосток, 2001.
- Волженкин Б.В. Коррупция как социальное явление // Чистые руки. 1999. № 1.
- Максимов С.В. Коррупционная преступность в России: правовая оценка, источники развития, меры борьбы // Проблемы борьбы с коррупцией. М., 1999.
- Лунеев В.В. Опыт борьбы с организованной и коррупционной преступностью в Италии // Организованная преступность, терроризм и коррупция: Криминологический ежеквартальный альманах. Вып. 1, 2003.
ВЕСТН. МОСК. УН-ТА. СЕР. 18. СОЦИОЛОГИЯ И ПОЛИТОЛОГИЯ. 2009. № 1