Издание осуществлено в рамках программы «Пушкин» при поддержке Министерства Иностранных Дел Франции и Посольства Франции в России Данное издание выпущено в рамках программы

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   52


I Насилие света


В предварительном плане исход из Греции был неброско обдуман в «Теории интуиции в феноменологии Гуссерля». В 1930 году это было первое во Франции большое сочинение, посвященное гуссерлианской


является ни чисто дескриптивным, ни чисто дедуктивным. Оно разворачивается с бес­конечным упорством набегающих на пляж волн: возврат π повторение все время од­ной и той же волны на все тот же берег, где, однако, каждый раз себя итожа, все беско­нечно обновляется и обогащается. По всем этим вызовам комментатору и критику «Целостность и Бесконечность» — сочинение, а не трактат.


* В конце «Трудной свободы» под названием «Подпись» можно найти отправные точки для философской биографин Левинаса.


[106]


мысли в целом. Сквозь замечательное изложение достижений фено­менологии, какими они на основании опубликованных трудов и лек­ций метра были на тот момент доступны сквозь предосторожности, уже воздающие должное тем «сюрпризам», которые могли оставаться «про запас» в размышлениях и неопубликованном Гуссерля, о себе заявила и определенная сдержанность, θεωρία уже беспокоила Леви­наса своим империализмом. Вслед за Платоном феноменология, более чем любая другая философия, должна была быть поражена светом. Не сумев свести на нет последнюю наивность — наивность взгляда, она пред-определила бытие как объект.


Обвинения остаются еще весьма робкими и не составляют едино­го целого.


a) Прежде всего, трудно поднять философский дискурс против света. И тридцатью годами позже, когда претензии к теоретизму и — гуссерлианской — феноменологии станут существенными мотивами разрыва с традицией, все еще будет нужно, чтобы некоторому про­светлению представилась обнаженность лица другого, потребуется эта «эпифания» некоего не-света, перед которой должно смолкнуть и сло­жить оружие любое насилие. В частности то, которое отчасти связано с феноменологией.


b) Затем, трудно оставить без внимания тот факт, что Гуссерль столь мало пред-определял бытие как объект, что в «Идеях 1» абсо­лютное существование признается только за чистым сознанием. Час­то, это, конечно, верно, утверждалось, что разница не в счет и что философия сознания всегда оказывается философией объекта. Про­чтение Гуссерля Левинасом всегда было в этом пункте нюансирован­ным, гибким, контрастным. Уже в «Теории интуиции...» теория чет­ко отличается от вообще объективности. Как мы увидим далее, прак­тическое, аксиологическое и т. д. сознание является для Гуссерля также и сознанием объектным. Левинас отчетливо это осознает. Обвинение тем самым целит на деле в неустранимый примат корреляции субъект-объект. Позже, однако, Левинас все более и более будет настаивать на том в гуссерлианской феноменологии, что выносит нас по ту или дру­гую сторону «корреляции субъект-объект». Это, например, «интенциональность как отношение с инаковостью», как «внешнее, которое не объективно», это чувствительность, пассивное возникновение, движе­ние темпорализации* и т. д.


c) Далее, для Левинаса έπέκεινα της ουσίας солнце всегда будет освещать чистое пробуждение и неисчерпаемый источник мысли. Оно не только греческий предшественник трансцендирующей целостность


* См.: «La Technique phénoménologique» в: Husserl, Cahiers de Royaumont, и Intentionnalité et Métaphysique в Revue philosophique, 1959.


[107]


(целостность бытия или поэмы, того же или «я») Бесконечности*, но и орудие разрушения онтологии и феноменологии, подчиненных нейт­ральной целостности Того же как Бытия или «Я». Все эссе, объеди­ненные в 1947 году под названием «От существования к существую­щему», разместятся под знаком «платоновской формулы, помещаю­щей Благо за пределы Бытия» (в «Целостности и Бесконечности» «Феноменология Эроса» описывает движение έπέκειυα της ουσίας в самом опыте ласки). В 1947 году Левинас называет это движение, ка­ковое не теологично, не трансцендентно в направлении «высшего су­ществования», «экс-цендентностыо». Опираясь на бытие, экс-цендентность является «выходом из бытия и описывающих его категорий». Эта этическая экс-цендентность уже обрисовывает место — скорее неуместность — метафизики как мета-теологии, мета-онтологии, мета-феноменологии. Нам придется еще вернуться к этому прочтению έπέκεινα τηeς ουσίας и его отношениям с онтологией. Пока же, коли речь идет о свете, отметим, что платоновское движение интерпрети­руется таким образом, что оно препровождает уже не к солнцу, а к самому запределью света и бытия, света бытия: «Мы встретим плато­новскую идею Блага вне Бытия па свой лад», можно прочесть в конце «Целостности и Бесконечности» по поводу сотворения и плодовитос­ти (подчеркивание наше). На наш лад означает, что этическая экс-цендентность полагаема не в направлении нейтральности блага, а в на­правлении другого и что έπέκεινα της ουσίας по сути является не све­том, а плодородием или щедростью. Сотворение — обязательно сотворение другого, оно возможно лишь как отцовство, а отноше­ния между отцом и сыном ускользают от всех логических, онтологи­ческих и феноменологических категорий, в которых абсолют друго­го с необходимостью остается тем же. (Но не освещает ли платонов­ское солнце уже и солнце зримое, не разыгрывается ли экс-цендентность в мета-форе этих двух солнц? Не служит ли источ­ником — обязательно ночным — всякого света Благо? Свет (вне) света. Как часто замечали**, сердцевина света черна. Кроме того солнце Платона не только освещает: оно порождает. Благо — отец


* Другой, латинский, предшественник окажется картезианским: это идея Бесконеч­ности, заявляющей о себе мысли как о том, что ее всегда превосходит. Теперь мы на­звали два единственных философских жеста, которые — за вычетом их авторов — целиком оправданы, признаны Левинасом невиновными. Помимо этих двух предви­дений традиция так, по-видимому, никогда и не узнала под именем бесконечности ничего, кроме «ложно-бесконечного», бессильного абсолютно превзойти То же: бес­конечности как неопределенного горизонта или как трансцендентности целокупности по отношению к частям.


** Ср. философские и поэтические примеры тому у Г. Башляра (С. Bachelard, La Terre et les Rêveries du repos, p. 22 et suiv).


[108]


зримого солнца, которое дает существам «рождение, рост и пита­ние» — Государство 508а—509b).


d) И, наконец, Левинас, конечно же, очень внимателен ко всему тому, что в анализе Гуссерля умеряет или усложняет первозданность теоретического сознания. В параграфе, посвященном «Нетеоретичес­кому сознанию», признается, что вообше примат объективности не совпадает в «Идеях I» с приматом теоретической позиции. Существу­ют нетеоретические действия и объекты «новой и неустранимой онто­логической структуры». «Например, — говорит Гуссерль, — акт оценки устанавливает аксиологический объект (Gegenständlichkeit), специфи­ческий по отношению к миру вещей, устанавливает бытие в новой области...» Не раз и не два Левинас признает также, что приписывае­мое теоретической объективности значение держится на чаще всего избираемом в «Идеях I» трансцендентальном провожатом: на воспри­ятии протяженной вещи. (Однако уже было известно, что эта путе­водная нить могла послужить лишь временным примером.)


Несмотря на все эти предосторожности, несмотря на колебание между буквой и духом гуссерлианства (первая из них чаще всего оспа­ривается во имя второго)*, несмотря на настойчивость в том, что на­зывается «зыбкостью в мысли Гуссерля», означен некий разрыв, воз­врата от которого уже не будет. Феноменологическая редукция, чья «историческая роль» для Гуссерля «не является даже и проблемой», остается в плену естественного отношения, возможного благодаря ей «в той степени, в которой оно является теоретическим»**. «Гуссерль


*Эта схема все время управляет отношением Левинаса к Гуссерлю. Теоретнзм и объективизм были бы завершением гуссерлевской буквы, изменяя духу интенционального анализа и феноменологии. Ср., например, в «Интенционалыюсти и метафизике»: «Огромный вклад гуссерлевской феноменологии заключается в той идее, что интенциональность или соотношение с инаковостью не застывает, поляризуясь как субъект-объект. Конечно, та манера, в которой сам Гуссерль интерпретирует это превышение объективирующей интенциональности интенциональностью трансцендентальной со­стоит в препровождении последней к другим интуициям и словно бы к „мелким вос­приятиям"». (Подписался ли бы Гуссерль под этой интерпретацией его «интерпрета­ции»? Мы отнюдь в этом не уверены, но здесь не место для этого вопроса.) Следует описание до-объективной сферы интенционалыюго опыта, абсолютно выходящего из себя к другому (описание, которое, однако, никогда не казалось нам выходящим за рамки определенной гуссерлевской буквы). Та же схема и в «Феноменологической тех­нике», и в «Целостности и Бесконечности»: «сущностному учению» Гуссерля противо­стоит «буква»: «Какая разница, если в гуссерлевской феноменологии, понятой бук­вально, эти неожиданные перспективы в свою очередь интерпретируются как мысли, целящие в объекты!»


** Предложение, которое Гуссерль, без сомнения, легко не принял бы. Учитывает ли к тому же весь анализ, посвященный доксическому тезису и параграфу 117 «Идей» (THI, р. 192), удивительное расширение понятий тезиса и доксы, осуществленное Гус­серлем, каковой уже показывает, сколь он озабочен уважением к оригинальности прак-


[109]


дает себе теоретическую свободу, как он дает себе и самое теорию». Глава IV рассматриваемого труда, «Теоретическое сознание», в про­цессе сжатого и нюансированного анализа указывает на место рас­хождения: невозможно одновременно придерживаться и примата объективирующего действия, и неустранимой оригинальности нетео­ретического сознания. И если «понятие сознания в 5-ом Untersuchung, как нам кажется, не только утверждает примат теоретического созна­ния, но только в нем и видит доступ к тому, что составляет бытие объекта», если «существующий мир, будучи нам явлен, существует в модусе объекта, который поддается теоретическому рассмотрению», если «реальный мир — это мир знания», если «в его (Гуссерля) фило­софии... знание, репрезентация* не есть ни образ жизни наравне с дру­гими, ни некий возможный образ», тогда «нам придется разойтись». Уже предвидишь, на какие неудобства должна будет позже обречь себя мысль, которая, отказывая в превосходстве теоретической раци­ональности, никогда не перестанет тем не менее в противовес наси­лию мистики и истории, в противовес захватничеству энтузиазма и экстаза апеллировать к полностью лишившимся корней рационализ­му и универсализму. Предвидишь и трудности на пути, ведущем к ме­тафизике расхождения через редукцию теоретизма. Ибо именно в рас­хождение, дистанцию или безучастность и целили до сих пор класси­ческие возражения против теоретизма и объективизма. Куда больше силы — и опасности — будет, напротив, в изобличении слепоты тео­ретизма, его неспособности выйти из себя к абсолютно внешнему, к совсем другому, к бесконечно другому, «более объективному, чем сама объективность» (TI). Истинной мишенью Левинасу послужит сообщ­ничество теоретической объективности и мистической общности. Предметафизическое единство одного и того же насилия. Чередова­ние, все время видоизменяющее то же самое заточение другого.


В 1930 году Левинас поворачивает от Гуссерля к Хайдеггеру. Уже опубликовано «Бытие и время», и учение Хайдеггера начинает повсе­местно распространяться. Все, что выходит за рамки комментария и


тического, аксиологического, эстетического? Что же касается исторического значения редукции, верно, что в 1930 году оно еше не стало темой опубликованных трудов Гус­серля. К этому мы еще вернемся. Сейчас нас интересует не гуссерлевская истина, а лишь маршрут Левинаса.


* Впрочем, что касается репрезентации, важного мотива расхождения, что каса­ется ее сана и статуса в гуссерлевской феноменологии, Левинас, кажется, так и не пере­стает колебаться. Но опять же почти всегда между духом и буквой. Подчас также меж­ду правом и фактом. Это движение можно проследить в следующих отрывках: THI, р. 90 и далее; EDE, р. 22—23 и особенно р. 52; La Technique phénoménologique, p. 98—99; ΤΙ, ρ. 95 и далее.


[110]


«буквы» гуссерлевского текста, ориентируется на «онтологию» «в том очень специальном смысле, который придал этому термину Хайдег­гер» (THI). В своей критике Гуссерля Левинас учитывает тут две хай-деггеровские темы: 1. Несмотря на «столь глубокую идею, что в онто­логическом плане мир науки вторичен по отношению к конкретному и смутному миру восприятия и от него зависит», Гуссерль «возможно, был неправ, увидев в этом конкретном мире мир прежде всего воспри­нятых объектов» (THI). Хайдеггер идет дальше, для него этот мир дан изначально не взгляду, а (формулировка, про которую спрашиваешь себя, согласился ли бы с ней сам Хайдеггер) «в самом своем бытии, как центр действия, как поле деятельности или заботливости» (ibid). 2. Если он и был прав, противясь историцизму и истории естественно­го толка, Гуссерль, тем не менее, пренебрег «исторической ситуацией человека... взятой в ином смысле»*. Имеются историчность и времен­ность человека, каковые являются не только его предикатами, но и «самой субстанциональностью его субстанции». Именно «эта струк­тура... занимает столь важное место в мысли, например, Хайдегге­ра...» (ibid.).


Уже предвидишь, на какие неудобства должна будет позже обречь себя мысль, которая, отказывая в превосходстве некоей «философии», «кажущейся... столь же независимой от исторической ситуации чело­века, как и стремящаяся рассмотреть все sub specie aeternitatis теория» (THI), не прекратит в дальнейшем прибегать в качестве опыта к «эс­хатологическому», каковое, «будучи "по ту сторону" истории, выво­дит живые существа из-под юрисдикции истории...» (TI). Здесь нет никакого противоречия, просто смещение понятий — в данном слу­чае понятия истории, — которое мы должны проследить. Быть мо­жет, тогда видимость противоречия рассеется как фантазм некоей за­мурованной в своей элементарной понятийности философии. Проти­воречия, если следовать тому, что Левинас часто будет называть «формальной логикой».


Проследим это смещение. То, в чем в хайдеггеровском стиле, ува­жительно и умеренно упрекается Гуссерль, не преминет стать глав­ным пунктом обвинения, обращенного на сей раз против Хайдегге­ра, — и истовость его будет лишь возрастать. Речь, конечно же, идет не о том, чтобы изобличить как воинствующий теоретизм мысль, ко-


* В EDE. в эпоху (1940—1949), когда удивление по этому поводу уже более не сдерживалось, тема этой критики все еше будет центральной: «У Гуссерля феномен смысла никогда не определялся историей». (Мы не хотим здесь сказать, что эта фраза β конечном счете противоречит известным тогда намерениям Гуссерля. Но не явля­лись ли оные, как бы там по сути и в конечном счете ни было, уже куда более пробле­матичными, нежели, кажется, то полагает Левинас?)


[111]


торая с первого же своего действия отказалась трактовать очевидность объекта как свое крайнее средство, для которой историчность смыс­ла, если прибегнуть к собственным терминам Левинаса, «разрушает ясность и строение как форму подлинного существования рассудка» (EDE), для которой, наконец, «очевидность уже не является фунда­ментальным модусом мыслительного процесса», а «драма существо­вания» разыгрывается «до света» (ibid.). И тем не менее на некоей ис­ключительной глубине — но сам факт и обвинение становятся от это­го лишь более значимыми — Хайдеггер, похоже, вопрошает и сводит на нет теоретизм все еще во имя и внутри греко-платоновской тради­ции, находящейся под надзором инстанции взгляда и метафоры све­та. То есть пространственной пары внутри-снаружи (но всецело ли пространственна эта пара?), которою жива оппозиция субъект-объект. Якобы редуцируя эту последнюю схему, Хайдеггер, судя по всему, удерживает то, что делает ее возможной и необходимой: свет, раскры­тие, понимание или предпонимание. Так говорят нам тексты, напи­санные после «Раскрывая существование». «Хайдеггеровская забота, вся освещенная пониманием (даже если само понимание выдает себя за заботу), уже определена структурой "внутри-снаружи", которая характеризует свет». Расшатывая структуру «внутри-снаружи» в той точке, где она, по-видимому, оказала Хайдеггеру сопротивление, Ле­винас никоим образом не пытается ее стереть или отрицать ее смысл или существование. Как, впрочем, и тогда, когда речь идет об оппози­ции субъект-объект или cogito-cogitatum. В стиле, по которому узна­ется сильная и точная мысль (таков же и стиль Хайдеггера), Левинас уважает зону или слой традиционной истины, и философские систе­мы, чьи допущения он описывает, вообще-то не опровергаются и не критикуются. Здесь, например, речь идет просто о том, чтобы выя­вить под этой истиной ее основывающую и за ней скрывающуюся «си­туацию, которая предшествовала расколу бытия на внутри и снару­жи». И все же основать — в смысле, который должен будет стать но­вым, таким новым — метафизику коренного разделения и внеположности. Предчувствуется, что метафизике этой будет трудно отыскать свой язык в стихии традиционного логоса, целиком контро­лируемого структурой «внутри-снаружи», «внутреннее-внешнее».


Итак, «не будучи познанием, временность Хайдеггера является экстазом, „бытием вне себя". Отнюдь не трансцендентностью теории, а уже выходом из внутреннего к внеположности». Сама структура Mitsein'a будет интерпретирована как платоновское наследие и при­надлежность мира света. Действительно, через опыт эроса и отцов­ства, через ожидание смерти должно возникнуть отношение к друго­му, уже не поддающееся пониманию в качестве видоизменения «элеатского понятия Бытия» (ТА). Последнее потребовало бы, чтобы


[112]


множественность была воспринята и подчинена царству единства. Оно все еще управляет, согласно Левинасу, философией Платона, даже в его представлениях о женственности (осмысленной как материя в ка­тегориях активности и пассивности) и городе, который «должен ими­тировать мир идей» (ТА).


«Именно... к плюрализму, который не сливается в единство, мы и хотели бы направить свой путь, как и порвать, если на это можно дер­знуть, с Парменидом» (ТА). Итак, Левинас призывает нас ко второму отцеубийству. Нужно убить греческого отца, который все еще удер­живает нас под властью своего закона, на что грек — Платон — так никогда и не смог искренне решиться, переложив это убийство в гал­люцинацию. Галлюцинацию внутри галлюцинации уже речи. Но мо­жет ли преуспеть негрек в том, что не смог здесь сделать грек, иначе кроме как обрядившись в грека, говоря по-гречески, притворившись, что говорит по-гречески, чтобы приблизиться к царю? И, так как дело касается убийства речи, станет ли когда-нибудь известно, кто являет­ся последней жертвой этого притворства? Можно ли притвориться, что говоришь на том или ином языке? Чужак-элеат и ученик Парме-нида должен был признать его правоту, чтобы оказаться правее его: приучая небытие к бытию, ему было нужно «распрощаться не знаю уж с какой противоположностью бытия» и заточить небытие в его относительности по отношению к бытию, то есть в движении инако-вости.


Почему же, согласно Левинасу, необходимо было повторение убий­ства? Да потому, что платоновский жест не подействует, пока множе­ственность и инаковость не будут поняты как абсолютное одиноче­ство существующего в его существлении. Ну а это — выбранный Ле­винасом «из соображений благозвучия» (ТА) перевод Seiendes и Sein. Его выбор всегда будет сохранять определенную двусмысленность: под существующим Левинас в действительности почти всегда, если не всегда, понимает бытийствующего человека, сущее в форме Dasein'a. Однако так понятое существующее не есть вообще сущее (Seiendes), а отсылает — прежде всего из-за общего корня — к тому, что Хайдег­гер называет Existenz, каковое — «модус бытия, а именно — бытие того сущего, которое держится открытым для и в разверстости бы­тия». «Was bedeutet "Existenz" in Sein und Zeit? Das Wort nennt eine Weise des Seins, und zwar das Sein desjenigen Seienden, das often steht für die Oftenheit des Seins, in der es steht, indem es sie aussteht» (Введение к «Что такое метафизика»).


А это одиночество «существующего» в его «существлении», буду­чи первичным, не могло бы быть осмыслено исходя из нейтрального единства существления, которое Левинас часто и столь глубоко опи­сывает под названием Имеется. Но не цельность ли уж скорее это име-


[113]


ется неопределенного, нейтрального, анонимного и т. д. сущего, не­жели само бытие? Следовало бы систематически сопоставить тему «имеется» с намеками Хайдеггера на «es gibt» («Бытие и время», «Пись­мо о гуманизме»). Сопоставить также ужас, каковой Левинас проти­вопоставляет хайдеггеровской тревоге, с опытом страха (Scheu), о котором Хайдеггер говорит в «Послесловии к "Что такое метафизи­ка"», что он «обитает рядом с сущностной тревогой».


Из глубин этого одиночества возникает отношение к другому. Без него, без этого первого секрета, отцеубийство — театральный вымысел философии. Начинать с единства «существления», чтобы понять сек­рет — под предлогом, что он существует или что он есть секрет суще­ствующего, — «это замкнуться в единстве и позволить Пармениду из­бежать какого бы то ни было отцеубийства» (ТА). Отныне тем самым Левинас ориентируется в направлении мысли об изначальном различе­нии. Противоречит ли эта мысль намерениям Хайдеггера? Различают­ся ли это различение и различение, о котором говорит последний? Не только ли словесно их сближение? И которое из них более изначально? Таковы вопросы, к рассмотрению которых мы приступим позже.


Мир света и единства, «философия мира света, мира без време­ни». В рамках этой гелиополитики «социальный идеал будет искаться в идеале слияния... коль скоро субъект... погружается в коллективное представление, в общий идеал... Это коллективность, которая гово­рит "мы", которая, обратившись к умозрительному солнцу, к истине, ощущает другого рядом с собой, а не перед собой... Miteinandersein тоже остается коллективностью некоего с и проявляется в своей под­линной форме вокруг истины». Ну а «мы, со своей стороны, надеемся показать, что исходное отношение с другим должно описываться от­нюдь не предлогом mit». За солидарностью, за товариществом, преж­де Mitsein'a, каковое вряд ли более чем производная и видоизменен­ная форма исходного отношения к другому, Левинас уже целит в «лицом-к-лицу» и встречу с лицом. «Лицом к лицу без посредничества» или «общности». Без посредничества и без общности, как и без опос­редования, как и без непосредственности — такова истина нашего отношения к другому, истина, к которой традиционный дискурс ос­тается навсегда негостеприимным. Немыслимая истина живого опы­та, к которой без конца возвращается Левинас и которую философс­кая речь не может попытаться вместить без того, чтобы тут же не вы­казать в собственном своем свете жалкие трещины и свою жесткость, принимавшуюся когда-то за надежность. Наверняка можно показать, что письму Левинаса свойствено в решающие для себя моменты все­гда двигаться вдоль этих трещин, со знанием дела продвигаясь путем отрицаний и отрицания отрицания. Свойственный ему путь — не «или... или...», а «ни... ни тем более...» Поэтическая сила метафоры